И конечно же, известия о Далеком Королевстве не могли не заронить зерна зависти в душу Колдуна, если у него вообще была душа. И он решил завладеть магическим источником. Как на грех, именно в это время Волшебнику прислал письмо его старый Учитель, письмо, в котором просил срочно приехать в связи со многими неотложными делами. На самом деле это письмо послал Колдун, причем по крайней скупости не наклеил марки, и доставку пришлось оплатить Волшебнику. Но замысел Колдуна удался, и Волшебник, быстро собрав саквояж с магическими принадлежностями, отбыл к учителю.
Притворившись грозовым облаком, Колдун незамедлительно отправился в Далекое Королевство, и там опустился на землю, встав перед воротами Королевского Дворца. Он злобно ухмыльнулся, и, едва коснувшись створок ворот, которые сразу испуганно распахнулись перед ним, пошел вперед, прямо в тронный зал, по дороге превращая всех встретившихся ему в болотных тварей.
Волшебник же почувствовал что-то неладное, и с полдороги решил все же вернуться домой. Еще издали он увидел, как почернели и стаяли снежно-белые стены Королевского Дворца, как сгнили на глазах розы и яблони Королевского Сада, и из расселины, зазмеившейся через него, загноилась мутная болотная жижа - вода Реки, оскверненной прикосновением Колдуна.
Волшебник собрал всю свою мощь и ударил прямо туда, где стоял Колдун: огненная птица сорвалась с его посоха, и устремилась к Королевскому Трону. Но огромные раздувшиеся жабы и жирные водяные змеи, в которых превратились придворные, своими телами закрыли Колдуна, послушные его воле, и, хотя и сгорели многие заживо, но защитили его от огня. И Колдун засмеялся. И нанес ответный удар.
Удар его был страшен. Волшебник упал на колени, и, схватившись за посох, взмолился отцу богов Одвину, прося спасти его, чтобы мог он, вернувшись, отомстить Колдуну, очистить источник, и вернуть к жизни Далекое Королевство. Он молил о спасении, ибо не чаял уже, что выйдет из этой схватки живым.
И отец богов услышал. И случилось чудо. В небе появилась стая лебедей священных птиц Одвина, и Волшебник, вдруг обращенный в одного из них, взмыл в воздух, широко взмахивая крыльями. Но Колдун завизжал, и швырнул ему вслед свой колдовской посох. А посох, словно ответив Колдуну, сам злобно взвизгнул и словно вытянулся, став вдвое длиннее, и коснулся самого длинного пера на крыле нового лебедя. И сработало страшное колдовское заклятье. Волшебник забыл, что он на самом деле могущественнейший из магов. Более того, черная сила заклятья была такова, что он из величественной птицы стал беспомощным птенцом и пал на землю посреди птичьего двора какого-то крестьянина.
Все, что случилось дальше, описал Ганс Христиан Андерсен. Но прекрасный лебедь так и не вспомнил, что был когда-то Волшебником, и по сей день так и плавает со своей стаей по мутной глади болота над погрузившимся в трясину Королевским Дворцом, где только лебеди своей бессловесной красой и возносят хвалу отцу богов Одвину.
М О Р А Л Ь
Вот ведь как бывает на свете, господа хорошие...
ЛЕСНАЯ СКАЗКА
Озаренный лучами Полярной звезды Крот Вечерами сидит у печальной воды Врет Его слушает вечер, поющий кроту В тон И уносит рассказ навсегда в темноту Крон
Все как будто бы в чьей-то забытой мечте Сне Покачается вечер на новом листе Дне Крот расскажет, как он до Америки ход Рыл И в Америке в общем совсем без забот Жил
Тихо-тихо качнется под ветром воды Тень И рассыпет за месяцем звезды-следы День Крот вздохнет, замолчит, и поднимет глаза Ввысь И еще раз вздохнет, и полезет назад Вниз
ЛЕКЦИЯ
В красном уголке студенческого общежития Калдыбасьев читал лекцию о любви. Он был большим специалистом по любви: он занимался ей долгие годы, и даже защитил диссертацию. Как обычно и бывает, при всем том Калдыбасьев до сих пор оставался теоретиком, но теории знал о любви все. Он проштудировал все толстые научные, околонаучные, и ненаучные книги и с негодованием отмел последние.
Общежитие было преимущественно женским, и приглашение прочитать лекцию о своем предмете Калдыбасьев воспринял не без некоторого болезненного интереса. Он встречался со студентками на своих лекциях в институте, где преподавал общественные дисциплины, на семинарах, где нещадно гонял их по трудам классиков, и решил, что невредно будет встретиться с юношеством на его территории. Студентки, которых загнало на его лекцию понимание того, что на следующий день они встретятся с ним на очередном семинаре, не восприняли это мероприятие как серьезное, и явились в домашней униформе, некоторые даже в бигудях. Это не смутило закаленного лектора, и он, крепко вцепившись в борта обшарпанной кафедры, смело пустился в плавание по неоднократно хоженому маршруту.
Одевался Калдыбасьев в синий пиджак, похожий на замызганную школьную форму, и сильно потертый на локтях. Все три пуговицы пиджака были всегда наглухо застегнуты, и от них, на чуть выдающемся брюшке, расходились диагональные морщины, вверх и вниз от каждой. Под горло, также наглухо, застегивалась канареечно-желтая рубашка с некогда модными, но уже изрядно, почти добела, потершимися длинными крылышками воротника, между которыми виднелись крупные горохи темно-зеленого галстука, такого же цветом, как и мешковатые брюки, не видные, впрочем, из-за кафедры.
Кроме своих, прямо скажем, неординарных цветовых решений, Калдыбасьев был известен также и тем, что лекции свои всегда начинал одинаково: поднявшись на кафедру, как на мостик, он долго неодобрительно смотрел на шумящее перед ним, а потом, всем своим видом показывая, что готов, словно Ксеркс, приказать высечь его, громко произносил: "Давайте встанем, так сказать!". Шумящее нехотя с грохотом поднималось, а потом также нехотя, и также с грохотом, опускалось обратно. Прочитав лекцию до половины, Калдыбасьев гордо удалялся, воспользовавшись принятым в институте пятиминутным перерывом, возвращался минут через пятнадцать, блестя глазками и шмыгая носом, и продолжал бодро и со вкусом.
И в этот раз он собирался начать лекцию, как обычно. Но не получилось: аудитория сначала никак не собиралась, осело в зальчике две-три отличницы. Комендантша, ругаясь про себя и вслух, пошла по комнатам, едва не за волосы вытаскивая нежелающих любви обитателей. Потом недовольные собравшиеся еще долго рассаживались, шумели, и Калдыбасьев понял, что призыв встать, так сказать, не возымеет того действия, которое он мог оказывать в институте. Поэтому он, откашлявшись, заговорил.
Голос его был глух и невыразителен. Он, казалось, не выходил изо рта, а едва сочился, недоуменно зависал в воздухе в полуметре перед кафедрой, обмякал, и болтался тяжелой завесью, на которую тут же наслаивались новые складки. Аудитория реагировала соответственно. Наиболее отличницы изображали активную заинтересованность, менее активно заботящиеся об исходе сессии обсуждали личную жизнь, или пытались заснуть.
Калдыбасьев начал издалека. Неторопливо обрисовав любовь в первобытные времена и заклеймив матриархат и полигамию, он перешел к картинам любви в рабовладельческом обществе. Бегло упомянув Елену и Клеопатру, и только для справки назвав имена Париса и Цезаря, он долго говорил об институте брака в Афинах и Спарте. Перейдя к рассказу о феодальных временах, он счел упоминания достойными Петрарку и Лауру, но говорил коротко и неодобрительно, потому что где-то слышал, что Лауре было всего девять лет. Гораздо пространнее он говорил о Данте с Беатриче, особый упор делая на бестелесный характер их отношений. С некоторым подъемом рассказывал он далее про феодальные законы, жестоко преследовавшие изменивших жен. При перечислении мер, применявшихся за прелюбодеяние, голос его становился ярче, редкие брови вползали на низкий лоб, и он переступал с ноги на ногу.
По ходу лекции постепенно становилось ясно, что единственная форма любви, имевшая право на существование вообще - это любовь в браке, законная, сдержанная, пристойная, со взаимным уважением и по расписанию; предпочтительно, не снимая черных сатиновых трусов до колен и обоюдно выполняя процессы уборочностирочного характера. В первом приближении такая любовь была описана Николаем Васильевичем в "Помещиках". Калдыбасьев говорил о такой любви с некоторым даже чувством.
Калдыбасьев перешел к современному этапу. Никто уже почти не слушал его, и он чувствовал это, но, поджав живот и расправив плечи, не обращая внимания на шум и не повышая голоса, размеренно клеймил современную распущенную молодежь, зачитывая отрывки из прозы и поэзии советского периода. В качестве иллюстрации он привлек и В.В. Маяковского: "любовь это с простынь бессонницей рваных срываться ревнуя к копернику его а не мужа марьи ивановны считая своим соперником"; читал блекло, по бумажке, делая паузы и ударения как раз там, где не надо.
Кульминацией лекции всегда становилось замечательно чеканное определение, к которому ровно подводило все сказанное до него. Калдыбасьев приподнялся на носки, замолчал, качнулся, склонился, помолчав, чуть вперед, чтобы привлечь внимание, и выложил выстраданное ночами ученых трудов, вдавливая конец каждого слова: "Любовь есть духовно-нравственное и психо-физическое единение двух индивидуумов противоположного пола." Он прикрыл глаза, и углы губ его потянулись горизонтально к ушам, изображая улыбку.
После этой фразы время зависало, не слышалось и не могло слышаться ни звука. Калдыбасьев молчал и заканчивал лекцию. Он сложил бумаги и книги в затертую папку на железной молнии, застегнул ее с трудом, и полез в тяжелое прямое стоячее пальто. В нем и в шляпе он напоминал большую двухкиловую гирю. На улице было темно и шел снег с дождем. Калдыбасьев постоял на высоком крыльце под козырьком над дверьми. Мимо пробежали две студентки под зонтиком, увидев его, прыснули в кулак, и скрылись за углом. Калдыбасьев зажал папку под мышкой, и, не сгибаясь, шагнул в темноту.
ДОМАШНИЕ ЛЮБИМЦЫ
Собаки
Отвратительные, дурно пахнущие, цокающие когтями твари. Когда приходишь домой, огромная туша с раззявленной пастью бросается на тебя, удобно пристраивает лапы у тебя на груди, и пытается обслюнявить тебя розово шершавым языком. Чужие собаки громко лают под окнами, своя норовит им ответить - именно в те часы, когда твой предутренний сон наиболее сладок и крепок. Маленькие шавки особенно пакостны - лай у них визгливый, с подвывами и срывом в вой; если большие гавкают степенно, с раздражающим достоинством, то карлики, мелко семеня тоненькими ножонками, обегают тебя по кругу, норовят цапнуть за каблук - выше просто не могут достать - и больше похожи на крыс, что само по себе противно.
Кошки
Лицемерные, желтоглазые, похотливые, душу готовые продать за кусок колбасы подлизы. Вечно путаются под ногами, особенно когда ты, встав затемно, рассылая проклятия мироустройству, в котором тебе приходится ходить на работу, пробираешься на кухню, не включая света, чтобы не разбудить семейство. Надсадно орут под окнами весной, как, впрочем, и в любое другое время года. Настолько ловки и гибки, что становится стыдно за свою неуклюжесть. Лезут шерстью всегда, преимущественно на новые брюки. Обожают играть забытыми на полу погремушками с двух до трех часов ночи. Едят, опять-таки, по ночам, со стола на кухне, если что-то найдут. Если не найдут, все равно гуляют по столу.
Канарейки
Летучая мелочь, норовящая при малейшей возможности вылететь из клетки. Жизнерадостное щебетание в сочетании с болезненной расцветкой особенно отвратительно с утра в будни, в праздники же - постоянно. Голосистые трели с успехом имитируют паразитные шумы в водопроводе. Очень любят болеть и сидят, нахохлившись. При полном незнании канаречьей медицины появляется желание придушить, чтоб не мучились. Тупо кокетливы, что при полном отсутствии мозгов могло бы быть привлекательным, если бы не выражение "Но зато какой голос!", не пропадающее с того, что у канарейки можно назвать лицом.
Черепахи
Тупые, медленные, тугодумные гады с выражением вселенской мудрости на морщинистых мордах. При одном взгляде на их отягощенное передвижение становится тошно, и появляется сомнение, стоит ли так торопиться жить и спешить чувствовать. При этом самодовольство этих медуз в скорлупе таково, что они умудряются смотреть свысока даже при своем росте. Понять раз и навсегда, что черепахе ничего не будет, если случайно на нее наступить, невозможно. Не наступить на это тоже невозможно, поскольку они имеют дурную привычку выползать на середину комнаты. Другая дурная привычка - заползать под диван и оставаться жить там. Через несколько дней исчезновения любимца в доме прочно воцаряется истерическая атмосфера, в которой каждый уверен в том, что любимое блюдо всей семьи, кроме него самого - черепаховый суп.
Грызуны
Хомяки, крысы, мыши, морские свинки. Грызут все, что можно и нельзя. Имеют глаза алкоголиков - пустые и незамысловатые, мутно поблескивающие. Жизнедеятельность характеризуется громким хрупом, непристойностью оголенных хвостов, если таковые имеются, истерическим мельтешением лапок, издевательски напоминающих руки человека, судорожными подергиваниями носа и выражением полного идиотизма на снарядообразных мордах. Как и черепахи, имеют дурную привычку теряться в самый неподходящий момент и в самых неподходящих местах. Гадят, где ни попадя.
Обезьяны
Наихудшие из всех домашних животных. Чем ближе к оригиналу, тем отвратительнее копия. До ужаса похожи на людей, при этом вонючи и любвеобильны, как собаки, унижающе ловки, как кошки, свободолюбивы и при освобождении раздражающе веселы, как канарейки, исчезающе неуловимы, как черепахи, истерически быстры, как мыши. В общем, их не зря ненавидели инквизиторы и привечали ведьмы. Мерзкие создания.
... господи, какой же я злой!...
* * *
Я шел домой из магазина Когда из голубых небес Неторопливо и картинно Мне в душу чей-то взгляд полез
Я был застегнут и причесан Побрит почищен и умыт Не лезьте в душу мне без спроса! Не нарушайте внешний вид!
Я погрозил наверх и даже Нахмурил гладкий лоб слегка И ощутил на шляпе тяжесть Небес высокого плевка...
НОЧЬ
Художник Кубик заканчивал заказной портрет. Стоя в холодном огромном зале один заказчик уже ушел - он наклонился к самому полотну, едва не коснувшись его носом, потом сильно отклонился назад, и тут в ноздри его ударил чужой и отдаленно знакомый запах, вдруг перекрывший запахи красок. Он обернулся неловко, едва не зацепившись ногой за мольберт, и увидел, что прямо за ним, на низком подоконнике уже совсем черного ночного окна лежит неизвестно откуда взявшийся каравай. Небольшой каравай только что испеченного ржаного хлеба едва ли не зримо испускал потоки теплого, чуть влажного, сыто пахнущего воздуха. Кубик оглянулся через плечо воровато. Дом молчал, только где-то в дальних комнатах неясно слышались звуки чужой жизни, скрытой за тяжелыми портьерами с золочеными шнурами.
Кубик был сыт, да и в общем жил совсем неплохо, но вдруг, непонятно для самого себя, вдруг протянул руку, схватил теплый каравай и сунул его именно за пазуху, по какой-то природной, искони взявшейся уверенности, что хлеб надо прятать именно за пазухой, не в кармане и не в перемазанной красками тряпичной сумке, которую давно следовало бы выбросить, но Кубик почему-то верил, что она ему приносит счастье, а именно за пазухой, под курткой, где он плотно прилег к груди, грея ее через тонкую рубашку.
Кубик на цыпочках подошел к двери в комнаты, прислушался, не идет ли кто, потом, так же на цыпочках, пересек большой зал, подошел к другой двери, тихонечко приоткрыл ее, прошмыгнул в слабо освещенную прихожую, сдернул с вешалки свое тяжелое зимнее пальто, приглушенно покряхтывая и не попадая в рукава, влез в него, и выскочил на пустынную ночную улицу.
На улице не было ни души, и Кубик облегченно вздохнул. Медленно он двинулся вперед, осторожно ощупывая хлеб за пазухой, и думая, что же теперь делать дальше. Возвращаться было стыдно, но возвращаться все равно пришлось бы - хотя бы за сумкой и за деньгами, которые Кубик еще не получил. Он понимал, что сейчас его все равно никто не спохватится - заказчик привык к некоторым его странностям, когда, к примеру, он в середине сеанса бросал кисть, и заявлял, что пойдет пройдется - поэтому он и не ждал, что сейчас отворится темное окно, и кто-нибудь из домочадцев пронзительно завопит "Держи вора!". Да и странно было бы, если бы кто-то сразу заметил пропажу хлеба. К тому же Кубик не был до конца уверен, что этот каравай, уютно устроившийся у него на груди, не был, так сказать, неким знаком уважения - мало ли... С другой стороны, не странно ли, что он, достаточно известный и уважаемый художник, яко тать в нощи пробирается - тут Кубик невольно усмехнулся: уж очень не подходило это слово к его размеренной, неторопливой походке - ночной улицей, с караваем, только что похищенным, или даже, точнее говоря, стащенным - невольно! - из чужого дома?
С каждым шагом Кубик шел все медленнее и медленнее, уже начиная горько сожалеть о содеянном, и начиная желать вернуться к почти законченной работе, и уже почти родным казался ему тот пустой холодный зал, откуда он столь поспешно и позорно скрылся. И с каждым шагом все яснее становилось ему, что он не вернется, и даже если и решит взять за портрет деньги, то наутро позвонит заказчику и попросит передать ему деньги и сумку с кем-нибудь, но ни за что не войдет снова в тот дом.
Он свернул в переулок, ведущий к его дому, пожал плечами, вытащил правую руку, которой все еще касался неровной хлебной корки, из-за пазухи, сунул руки в карманы, и зашагал живее, придя, наконец, к определенному решению, каким бы оно ни было.
По сторонам он не смотрел, и поэтому, когда вдруг увидел внизу в шаге от своих ботинок чужие, едва успел остановиться, чтобы не влететь с размаху в маленького человечка, торопившегося ему навстречу.
- Здравствуйте, уважаемый! - радостно засуетился человечек, и прикоснулся черной перчаткой к плечу Кубика. Кубик уставился на человечка недоуменно, и вдруг вспомнил, что не далее как вчера они встречались на каком-то невнятном вечере, долго, горячась, спорили за рюмкой о современном искусстве, и расходясь по домам, уже чуть не за полночь и сильно навеселе, уговорились о встрече. Как ни силился, Кубик не мог вспомнить ни имени, ни самого лица: на вечере было модно полутемно, и представился человечек неразборчиво, поэтому запомнилось Кубику только странное сочетание согласных, оканчивающееся на привычное "ич", а начинавшееся с не менее тривиального "кндр".
- С сеанса идете? - человечек, чуть подпрыгивая, пошел с ним рядом, иногда заглядывая Кубику в лицо.
- Я... да, с сеанса, - растерянно проговорил Кубик. - Вот, понимаете...
- А я ведь вас вчера очень вспоминал, - заискивающе потер ручки и сложил их перед грудью человечек. - Поверите, до утра не мог заснуть, все думал о ваших словах!
- О каких словах? - тупо, думая о своем, спросил Кубик.
- Ну как же! - поразился человечек.
- Вы... вот что, - вдруг остановился Кубик. - Я, собственно, домой иду, у вас дело какое ко мне?
- Да что вы, - всплеснул руками человечек. - Какое же у меня дело может быть? Безделица сущая!
- Тогда вы меня, ради Бога, извините, - сухо проговорил Кубик. - Я сейчас не буду с вами говорить, не обижайтесь... не вовремя...
- А мне показалось, - вдруг с какой-то мягкой, но особенной, не присущей простым болтунам, настойчивостью, сказал человечек, - что как раз вовремя. Разве нет?
- В каком... что? - Кубик вдруг остановился, развернулся и навис на голову выше человечка. - Не понимаю!
И вдруг, поражаясь самому себе, Кубик прислонился к фонарному столбу плечом, полуотвернулся от человечка, сгорбился, сунул руки в карманы и заговорил:
- Понимаете, тут такое дело... Был сеанс, хозяин уже ушел, и я портрет заканчивал. И вдруг чувствую - запах... хлеб, на окне, сзади... И сам не хотел, а - вот...
И он чуть отодвинул край пальто, чтобы человечек, который сразу начал понимающе качать головой, мог почувствовать запах, пробивающийся через толстый ворс. Человечек склонился ниже - Кубик поразился, насколько было похоже это его движение на то, каким сам Кубик всего десять минут назад склонялся к полотну звучно принюхался, и уставился на Кубика. Кубик молчал. Потом он снова запахнул пальто, и вытащив замерзшие руки из карманов, подул на пальцы.
- И вот... не знаю, что делать, - неловко закончил он.
- Ну, что с хлебом этим делать, я знаю, - неожиданно деловито заявил человечек.
Кубик уставился на него недоуменно.
- Идемте, уважаемый, со мной! -заявил человечек, и, отвернувшись от Кубику, решительно зашагал вперед.
Кубик пожал плечами, и двинулся следом, удивляясь своей покорности, но не решаясь противоречить.
Шли они долго, и Кубик уже даже почти отвлекся от мыслей о хлебе, и принялся смотреть по сторонам. Смотреть, впрочем, было почти не на что - дома вокруг кончились, и внизу был только снег, светившийся словно бы сам по себе, холодным химическим светом, а над головой было совершенно черное, туго натянутое небо с крапом звезд, неподвижных с виду, но если остановиться, задрать голову кверху, и всматриваться пристально, бешено вращающихся.
Тогда Кубик стал рассматривать черную фигурку прямо перед собой. Человечек закурил сигарету, и иногда, когда он оборачивался к Кубику, ободряюще ухмыляясь, а Кубик, спотыкаясь, все тащился за ним, Кубику казалось, что красный сигаретный уголек вспрыгивает над щекой человечка, и превращается в одинокий красный глаз, недобро гаснущий до очередной затяжки.
- Нам туда, - вдруг человечек резко остановился и показал рукой куда-то вперед. В первый момент Кубику показалось, что он падает лицом вперед, и ему даже пришлось ухватиться за услужливо подставленный локоть, чтобы не упасть. Сразу же после этого он понял, что они стоят на краю огромного склона, покрытого снегом настолько ровно, что любому, кто встанет на этом краю, покажется в первый момент, что равнина, по которой они брели до этого, продолжается ровно и дальше, и только это он сам завис лицом книзу и вот-вот упадет.
Человечек снова решительно шагнул вперед, и Кубику не оставалось ничего, кроме как только последовать за ним. Он шел уже безучастно, иногда проваливаясь в неожиданно глубокие следы, которые оставлял за собой человечек, и двигался уже не как художник Кубик, а как точка на разделе между черным и белым, который ктото решил провести толще, и теперь, как по линейке, толкал карандашом вперед.
Они спускались все ниже и ниже, и вдруг Кубик, в очередной раз подавшись телом вперед, чтобы вытащить ногу из вязкого снега, столкнулся с человечком, который, оказывается, уже несколько секунд стоял неподвижно и ждал, пока Кубик доберется до него.
- Пришли! - радостно объявил человечек, и указал на что-то черное на черном. Оказалось, что склон продолжается и дальше, только под еще более резким углом, почти обрывом, и на самом краю этого обрыва прилепилось некое строение, приземистое и лишенное какой бы то ни было искорки света. Оно казалось монолитным, но человечек шагнул вперед и размеренно постучал прямо в стену. Сразу же он обернулся к Кубику и прошептал: - Хлеб, хлеб давайте!
Кубик пожал плечами, вытащил из-за пазухи хлеб и сунул его в протянутую руку. В стене открылось незаметное прежде отверстие, хлынул квадратный поток мутного желтого света, и человечек поспешно сунул туда каравай. Окошко - если это было окошко - сразу закрылось, и Кубик успел только рассмотреть только темную руку, протянутую за хлебом, и расслышать какое-то удовлетворенное урчание и что-то вроде хриплого "Хрршо!", и снова остался стоять в черной пустоте, усеянной радужными кругами после резкого перехода от тьмы к свету и обратно.
От уверенности человечка не осталось и следа. Он снова засуетился, ухватил Кубика за рукав и с неожиданной силой потянул его вверх по склону.
- Вот и ладно... - приговаривал он, задыхаясь, - вот и хорошо... Вы, уважаемый, теперь домой идите... спать. Вот и хорошо...
Они взобрались обратно на край склона. Кубик совсем выбился из сил, но схватил человечка за рукав, и развернул его, уже совсем собравшегося уходить, лицом к себе.
- Теперь объясните мне, что все это значит, - потребовал он.
- Да полно вам, уважаемый, - человечек вдруг легко стряхнул с рукава руку Кубика и шагнул в сторону. - Спать, спать ложитесь... - донеслось уже откуда совсем издали.
Кубик ошалело покрутил головой, шагнул вперед, и вдруг понял, что стоит всего в трех кварталах от собственного дома. Он поднялся на крыльцо, открыл своим ключом дверь, осел на пол, как был, в пальто, и заснул.
* * *
Мой друг, святая простота, Ты как покой недостижима А я скольжу все дальше - мимо Все мимо белого листка Все мимо мимо мимо мимо А простота недостижима
Мой друг, великое искусство, Не данный Богом мне талант Не превращать искусство в бант На кончике косицы чувства Хочу не превращаться в бант Но не дан Богом мне талант
Я предпочел бы простоту Но простота мне не дается Ну что теперь мне остается Лишь плакать - плакать в пустоту Мне ничего не остается Ведь простота мне не дается
Полузадушена строка Стремленьем к простоте томима А простота порхает мимо Все мимо моего листка Все мимо мимо мимо мимо Стремленьем к сложности томима
Часть II. И...
* * *
Прильнув к воде бегущей сверху книзу Забыв о той что плещется у ног Вишу на самом краешке карниза Вполне преуспевающий пророк
Я жгу сердца людей своим висеньем Я знаю что им нужно от меня Я обрету апостолов паденьем В асфальт воткнувшись в середине дня
По перебитой вене водостока Сползает тонкой струйкой забытье Смешная мысль нелепа и жестока А нужно МНЕ висение мое?
Зачем я встал открыл окно и вылез Каблук впечатав рядом с фонарем В окне соседском чахлый амариллис Махал мне искушающе листком
Что я висящий о паденье знаю Что падать значит не всегда лететь? Простите мне - я падать не желаю Желаю в лучшем случае висеть
Я не зову вас виснуть на карнизах! Атлант наоборот - нелепый вздор! Но кто-то смотрит мне в подметки снизу С моим вступая здравым смыслом в спор
Уже, дыша натужно и невнятно, Со мною кто-то рядышком повис И я вздохнул - пора влезать обратно И улыбнулся, устремившись вниз.
* * *
В этом городе в дождь - грязь А в жару - легионы мух И заученно матерясь Стадо гонит домой пастух Изо всех очагов лень Словно дым застилает день
То ли проклят он то ль забыт То ли как-то на бок осел Только вс? здесь имеет вид Будто все давно не у дел Что случилось тут? Что стряслось? Словно хрустнула где-то ось
Говорят, что рождались здесь Знаменитости и не раз Только это, кажется, лесть И, наверное, сверху приказ Потому что, кто думает сам Бросит все и уйдет к чертям
Говорят что когда-то тут Пели песни и пили всласть То ли здесь погулял кнут То ли переменилась власть Этот город странен и нем Называется Вифлеем
Макбет
I
У берега ветер рвет в клочья волну Ветер рвет в клочья волну Ночь будет короткой и я не усну До утра
На стекла цветные ложится луна На стекла ложится луна И вой в дымоходах и мне не до сна До утра
Я жду и за дверью погаснет свеча За дверью погаснет свеча Ночь будет ненастна красна горяча До утра
Я брошу собакам живую луну Брошу собакам луну Ночь будет короткой и я не усну До утра
У берега ветер рвет в клочья волну Ветер рвет в клочья волну Ночь будет короткой и я не усну До утра
II
Три тени сгустились - туман и костер Три тени и клекот и их разговор Рванье на ветру клокотанье котла Зеленый огонь и полночная мгла ... полночная мгла
Пружинит тропа под копытом коня Вдали на обочине призрак огня Три тени в зеленых кривых лепестках Три тощие феи в ночных зеркалах ... ночных зеркалах
Три капли зеленого мрака и мрак И меркнущий уголь кострища бродяг И не было вовсе зеленых огней И мы погоняем нещадно коней ... погоняем коней
Коням под копыта дорога бежит И эхо тройное ударам копыт И пляшет под вой одичавших собак Над лесом зеленый хохочущий мрак ... хохочущий мрак
Песнь о плохом настроении
Я не знаю в чем причина То ли старость - то ли сплин То ли на сердце морщина Без особенных причин День не в день и утро только Неприятный рецидив И луны сухая долька Повторяет мой мотив
Вместо золота на синем Мутно-желтое на сером Вместо ласкового ветра сквозняки В овощах не витамины А нитраты и холера И в глазах тоска и мука И под мукою - мешки
И с утра до поздней ночи Все вс? делают назло Это вредно Даже очень Это просто заподло Телевизор слишком тихо А дитя наоборот И ткачиха с поварихой С сватьей бабой Бабарихой Составляют вновь комплот
А еще придут с рассветом Рассказать, что солнце встало И потащат восторгаться красотой Я - вы знаете - не изверг И мне нужно очень мало: Чтоб в хандру мою не лезли Ни рукой и ни ногой!
Песенка, начинающаяся рассветом и заканчивающаяся закатом
Где-то там за краем света кто-то вытащил затычку и пошла по стенкам книзу фиолетовая синь голубеющая сверху и чернеющая снизу в завихреньи турбулентном как всегда при сливе вод
Опускается все ниже нехотя сползает с крыши прилипает к стенкам неба но не сильно а чуть-чуть и кружит темноворотом кое-где по подворотням возвращая вновь окраску серым кошкам и котам
Вот и слито, вот и славно все вокруг бело и плавно чуть в лазурь, чуть в позолоту чуть в смешной цветок розан но проходит время суток кто-то открывает краны и опять на землю льется поднимаясь темнота
Кто-то там подходит сверху кто-то пробует рукою правильность температуры холодна ли? горяча? и устало погружает ся в целительную ванну и сидит каким-то телом вплоть до самого утра
* * *
Я вижу его - он приходит к себе домой снимает пиджак и готовится сесть за ужин Он прав - но разве от этого легче? Он глуп - но от этого легче ему
Это маленький маленький маленький маленький бес Он не знает событй сомнений тревог и чудес Это маленький бес
Я вижу его - он берет старую книгу с безнадежной улыбкой он открывает ее В сотый раз он читает авантюрный роман и счастлив, что может предвидеть развязку событий