Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Путешествие в загробный мир и прочее

ModernLib.Net / Классическая проза / Филдинг Генри / Путешествие в загробный мир и прочее - Чтение (стр. 3)
Автор: Филдинг Генри
Жанр: Классическая проза

 

 


Признаться, я не ожидал увидеть здесь Кромвеля: я помнил, бабушка говорила мне, что поднялась буря и дьявол уволок его, но сейчас он честным словом заверил, что в этой истории нет и грана правды[49]. Впрочем, по его признанию, он чудом избежал преисподней, и ему бы ее не миновать, не выручи славная первая половина жизни. На землю же его отправили с таким жребием:

Армия

Кавалер

Нужда

Вторично он родился в день восстановления на троне Карла II, причем родился в семье, которая на службе этому государю и его отцу потеряла очень значительное состояние, а в награду получила то, чем государи очень часто оплачивают истинные заслуги, а именно: 000. В 16 лет отец купил ему низший офицерский чин, в каком он прослужил, не поднявшись ни на ступеньку, все царствование Карла II[50] и его брата[51]. В революцию он оставил свой полк и разделил мытарства старого хозяина, потом был опасно ранен в известной битве на реке Войн, где сражался простым солдатом. Оправившись от раны, последовал за злосчастным королем в Париж, где опускался все ниже и добывал пропитание жене и семерым детям (на его билете были рога) чисткой сапог, присмотром за свечами в опере, и после нескольких лет этой жалкой жизни умер едва ли не от голода и с сокрушенным сердцем. Когда он явился к Миносу, тот проникся страданиями, кои он претерпел в семье, горько обиженной им в первой жизни, и дозволил ему войти в Элизиум.

Мне не давала покоя одна мысль, и, не удержавшись, я спросил его: правда ли, что он таки хотел получить корону? Улыбнувшись, он ответил: – Не больше того священника, что отвергает митру со словами «Nolo episcopari»[52]. – Вообще же вопрос, похоже, его неприятно задел, и в следующую минуту он отвернулся от меня.

Его сменил почтенный дух, в котором я признал великого историка Ливия[53]. Возвращавшийся из Дворца Смерти Александр Великий нахмурился, завидев его. На этот счет историк заметил: – Хмурься, хмурься, только против римлян ничто твое войско, сладившее с доморощенными азиатскими рабами. – Мы посокрушались об утрате самой ценной части его истории, при этом он не преминул похвалить толковое издание мистера Хука[54], все прочие, сказал он, далеко превосходящее; когда же я упомянул издание Ичарда [55], он фыркнул, по-моему, даже презрительно, и уже уходил, но я взмолился ответить еще на один-единственный вопрос: правда ли, что он был суеверен? Я-то считал, что – да, но господин Лейбниц уверил меня в обратном. На что он сердито сказал: – Он что, читал у меня в душе, ваш господин Лейбниц? – и с тем отошел.

Глава X

Автор удивлен, встретив в Элизиуме Юлиана Отступника[56], но тот удовлетворительно объясняет, на каком основании он туда допущен. Юлиан рассказывает о приключениях в свою бытность рабом

Отходя, он, я слышал, приветствовал дух по имени Юлиан Отступник, что безмерно поразило меня: по моему разумению, никто не заслуживал преисподней больше, чем этот человек. Но вдруг я узнаю, что этот самый Юлиан Отступник был в свое время небезызвестным архиепископом Латимером. Он поведал мне, что на его первоначальное поприще возвели много напраслины и что он не был настолько скверным человеком, каким его представили. В Элизиум его, однако, не допустили, но заставили прожить на земле несколько жизней, всякий раз в другом состоянии, а именно: раб, еврей, генерал, наследник, плотник, щеголь, монах, скрипач, мудрец, король, шут, нищий, принц, государственный муж, солдат, портной, олдермен, поэт, рыцарь, учитель танцев и трижды епископ, – и лишь тогда его мученический жребий и последнее из упомянутых искупительное поприще удовлетворили судью и дали допуск в блаженный край.

Я заметил, что столь различные характеры, наверное, послужили источником занимательнейших происшествий, и если он их все помнит, на что я уповал, и располагает временем, то весьма обяжет меня своим рассказом. Он отвечал, что отлично помнит все бывшее с ним, а что касается времени, то в этом благословенном месте на всех лежит единственная обязанность: умножать счастье друг друга. И он поблагодарил меня за то счастье, что я доставляю ему, прося осчастливить рассказом. Я взял за руку мою малышку, другую руку предложил любезной спутнице, и мы проследовали за ним на солнечный цветущий бережок, где уселись, и он начал рассказ.

– Я полагаю, вам достаточно известно о моей жизни в бытность императором Юлианом, хотя рассказы обо мне, уверяю вас, все лживы, особенно в том, что касается многочисленных чудес, предвещавших мою смерть. Обсуждать их сейчас мало смысла, но если они вдруг понадобятся историку, они совершенно в его распоряжении.

В следующий раз я родился в этот мир в Лаодикии[57] (это в Сирии), в незнатной римской семье; в душе я был бродяга, и в семнадцать лет уехал в Константинополь, прожил там год и отправился во Фракию, куда в это самое время с позволения императора Валента вошли готы. И там я был совершенно пленен женой некоего Родорика, готского военачальника, ее же имя и поныне сохраню в тайне из чувства нежнейшей признательности к прекрасному полу, ибо ее обращение со мной было в высшей степени доброжелательным, без той недоступности, какая ограждает женщин от приставанья. Добиваясь близости с нею, я продал себя в рабство ее мужу, а тот, как и все его соплеменники, не страдая излишней ревностью, подарил меня жене – по той самой причине, по какой ревнивец старался бы держать меня подальше от жены, именно: по причине моей молодости и красоты.

Покуда все вышло по-моему, за обнадеживающим началом последовало продолжение. Вскоре я убедился, что ей приятны мои услуги, я часто ловил ее взгляд, отводимый со смущением, в котором трудно заподозрить чистоту сердца. С каждым днем я получал все новые ободряющие знаки, но слишком далеко развели нас обстоятельства, и я долго не осмеливался повести наступление, а она строжайше держалась приличий и не могла, порвав путы скромности, первой сделать шаг; в конечном счете страсть поборола мою почтительную сдержанность, и я решился на смелую попытку, чего бы мне это ни стоило. При первом же удобном случае, когда хозяин был в отъезде, я дерзко осадил крепость и штурмом взял ее. Я не преувеличиваю, говоря – штурмом, ибо сопротивление было отчаянным, на какое только способна совершенная добродетель. Она несколько раз грозилась позвать на помощь, а я убеждал в бесполезности этого, поскольку рядом никого нет, и, видимо, она поверила мне и не стала звать, а позови она людей – и я, может статься, отступил бы.

Поняв, что добродетель ее попрана, она покорилась судьбе и весьма долгое время дозволяла мне вкушать сладостные плоды моей победы; а завистница-судьба готовила мне дорогую расплату. Однажды в счастливейшие наши минуты нагрянул муж и прямо отправился на ее половину, едва дав мне время юркнуть под кровать. Другой насторожился бы, застав жену в таком состоянии, но этот был совершенно не ревнив, и все могло бы обойтись, не угляди он случайно мои ноги, торчавшие наружу. За них он и вытянул меня из-под кровати, после чего сурово глянул на жену и схватился за палаш, и он разделался бы с нею в два счета, но тут, очертя голову и кляня себя, я вступился за честь госпожи, взяв на себя всю вину, каковая, впрочем, дальше помыслов-де не пошла. Натура чрезвычайно одаренная, она так хорошо подыграла мне, что он, таки дал себя обмануть, но теперь его гнев обратился на меня, он грозил мне страшными карами, а насмерть перепуганная и потерявшаяся госпожа не нашлась вступиться и отвести их от моей головы; а могло быть и так, что прояви она участие ко мне – и в нем наконец пробудилась бы ревность, с которой уже не совладать.

Поколебавшись, Родорик объявил, что подобрал для меня самое подходящее наказание, которое одним разом сурово воздаст мне за преступное намерение и совершенно обезвредит гнусные поползновения в будущем. Он тут же исполнил свой жестокий приговор, и я утратил звание мужчины.

Сделав меня, таким образом, неспособным наносить ему ущерб, он тем не менее оставил меня в доме, и госпожа, скорее всего раскаиваясь в прегрешениях и видя во мне их единственного виновника, за все время не сказала мне доброго слова и не посочувствовала взглядом; а скоро римляне затеяли с готами большой обмен собак на людей, и моя владычица выменяла меня у вдовы-римлянки на болонку, еще и приплатив изрядную сумму.

У этой вдовы я служил семь лет, терпя самое варварское обращение. Меня немилосердно нагружали работой, и то и дело служанка, иначе не звавшая меня, как дрянью и тварью, нещадно меня избивала. К чему бы я ни прикоснулся, того ни хозяйка, ни ее прислужница уже не брали в рот, будто бы опасаясь заразы. Не стану продолжать: вам не измыслить такого надругательства, какому меня не подвергли бы в этом доме.

Но вот вдова подарила меня своему знакомцу, языческому жрецу. Тут меня ожидали большие перемены, и если прежде я оплакивал свою судьбу, то теперь я благословлял ее. У хозяина я ходил в любимчиках, и другие рабы почитали меня не меньше его самого, сознавая мою власть помыкать ими, как мне заблагорассудится. Хозяин посвятил меня во все свои тайны, и ночами я помогал ему скрытно забирать с жертвенников приношения, а люди потом думали, что их вкусили боги. Мы устраивали себе роскошные пиры, и, кажется, не найти такой диковины, какой мы не отведали. Но не спешите умиляться душевному согласию между жрецом и его рабом, ибо наши истинные отношения не одобрит ни один христианин, хотя мой хозяин утверждал, что они безгрешны, ссылаясь на богов, с которыми он якобы сносился.

Счастливая жизнь продолжалась около четырех лет, когда хозяин объелся какими-то разносолами и умер.

Мой новый владелец был человеком совсем другого свойства – то был, ни много ни мало, знаменитый святой Златоуст, и потчевал он меня не подношениями верующих, а проповедями, питая натощак духовной пищей. Вместо яств, кормящих и ублажающих плоть, мне предлагались советы укрощать и умерщвлять ее. Неукоснительно им следуя, я в несколько месяцев превратился в живые мощи. Однако он успел склонить меня в свою веру, и новым образом жизни я был скорее доволен, поскольку, наставлял он, в будущей жизни мне воздастся вечным блаженством. Сей святой был добрейший человек, и лишь однажды услышал я от него худое слово – когда забыл положить на подушку Аристофана, без которого он не засыпал[58]. Он без памяти любил этого греческого поэта и часто заставлял меня читать вслух его комедии; когда попадалось непристойное место, он, улыбнувшись, говорил: – Жаль, что предмет не вяжется с чистотой стиля, – а стиль Аристофана он любил до беспамятства, и, хотя не переносил скабрезностей, заставлял перечитывать эти места по нескольку раз. Язычники недостойно трепали имя этого славного человека, приплетая даже женщин, однако его суровые речи против них, кажется, достаточно его оправдывают.

Из услужения этому святому, давшему мне вольную, я попал в дом Тимасия, знатнейшего имперского военачальника, и настолько завоевал его расположение, что он предоставил мне хорошую должность, приблизил к себе и сделал доверенным лицом. Назначение вскружило мне голову, и чем больше он осыпал меня милостями, тем выше вырастал я в собственных глазах, и награды уже не поспевали за мной, они скорее разочаровывали, нежели вызывали чувство признательности. Вот каким образом, выдвинув меня не по заслугам и сверх ожидания, он обрел во мне недруга-честолюбца, когда, поощри он меня скромнее, он, может статься, имел бы исполнительного слугу.

Тут я познакомился с неким Луцилием, выкормышем премьер-министра Евтропия[59], чье благоволение сделало его трибуном, – человеком низким, выделяющимся лишь одним подлым качеством – коварством. Составив представление о моем благородстве и чести, каковые принципы он почитал пустым звуком, этот господин приметил меня в пособники своему министру и, поскольку я легко подтверждал его мнение обо мне, отрекомендовал меня Евтропию как самого подходящего исполнителя подлых замыслов, которые тот вынашивал против моего друга Тимасия. Министр одобрил мою кандидатуру, и Луцилий объявил, что представит меня ему, предварив эту новость лестным отзывом Евтропия о моих способностях, расписанных ему Луцилием, и присовокупив, что министр щедро воздаст по заслугам и я могу рассчитывать на его благосклонность.

Я без особого труда согласился принять приглашение и на следующий день, как было условлено, поздно вечером отправился с другом Луцилием в гости к министру. Тот принял меня с отменной любезностью и теплотой и выказал столько расположения, что мне, не знавшему светского обхождения, он положительно явил себя бескорыстнейшим другом, за что спасибо благоприятному докладу Луцилия. Однако мне пришлось переменить свое мнение, когда сразу после ужина завязался разговор о том, сколь-де неосновательны люди, требуя от сильных мира сего воздаяния за частные заслуги, от коих последние не имеют проку. – Какая мне польза от человека, – говорил Евтропий, – если он не делится со мной ученостью, плодами ума, добродетелью? По мне, у того больше заслуг, кто, хоть и без этих отличий, предан моему делу и повинуется мне. – Я столь горячо поддержал такое вступление, что министр и его клеврет осмелели и после некоторых околичностей принялись оговаривать Тимасия. Убедившись, что я не собираюсь его защищать, Луцилий поклялся, что Тимасий не заслуживает жизни и что он убьет его. Евтропий заметил, что это чрезвычайно рискованное дело. – Спору нет, – сказал он, – он покрыл себя несмываемым бесчестьем, о чем ведает и император, и потому его смерть всех весьма обяжет и будет самым достойным образом вознаграждена, однако я сомневаюсь, чтобы эта задача была тебе по плечу. – Тогда она мне по плечу, – вскричал я, – ни у кого еще нет более основательных причин желать его погибели: первое дело, он изменил государю, за которого я готов в огонь и в воду, а потом, у нас свои счеты. Назначая своих людей через мою голову, он возмутительно пренебрегал интересами службы и вредил моей репутации. – Не стану повторять всего, что я тогда говорил, скажу коротко: прощаясь с нами в тот вечер, министр сердечно пожал мне руку и, до небес превознося мою порядочность и совершенно ко мне расположившись, велел вечером следующего дня прийти к нему без провожатых; и вот тогда, еще испытав меня, он увидел, что я созрел для его плана, и предложил мне обвинить Тимасия в государственной измене, обещая по-царски вознаградить за услугу. И Тимасий, как вы, вероятно, знаете, был сокрушен. А что получил я? Когда я явился к Евтропию за обещанным, он принял меня отчужденно и холодно; сделал непонимающий вид, когда я раз-другой обмолвился, что рассчитываю на него; после того как разоблачили моего сообщника, сказал он, я мог рассчитывать только на снисхождение, ибо сообщник виновен больше моего лишь потому, что выше стоял; и будто бы добиться для меня помилования от императора стоило ему большого труда, но он не пожалел усилий, поскольку я навел его на след. Засим он повернулся ко мне спиной и заговорил с кем-то еще.

Такой поворот дела взбесил меня, я решил мстить – и, конечно, отомстил бы, не прими он своевременно действенных мер, разлучивших меня с жизнью.

Вы, конечно, заключите, что я вторично заслужил преисподнюю, и действительно, Минос склонялся к тому, чтобы ввергнуть меня в геенну, но узнав, какую казнь учинил мне Родорик и как еще семь лет я был в рабстве у вдовы, он счел это достаточным искуплением всех грехов, какие может вместить одна человеческая жизнь, и отослал меня обратно – в третий раз попытать счастья.

Глава XI,

в которой Юлиан рассказывает о своих приключениях в бытность скупым жидом[60]

Очередной срок мне выпало жить воплощенным в скупого жида. Я родился в Александрии, в Египте, звали меня Валтасаром. Ничего примечательного в моей жизни не было по тот самый год, когда разразилось достопамятное восстание и тамошние евреи, как свидетельствует история, истребили больше христиан, чем их числилось в ту пору в городе. По правде говоря, евреи славно поколотили собак, но сам я при этом не был, поскольку всем нашим велели вооружиться и я воспользовался случаем продать два меча, от которых в другое время не избавился бы – такие они были старые и проржавевшие; а без оружия я не рискнул высунуть нос. К тому же выступление назначили в полночь, чтобы покидать дома, не возбуждая подозрений, и, как ни соблазнительно было убить назарея-другого ради спасения души, я не решился до такой поздноты жечь масло впустую; вот так вышло, что в тот вечер я остался дома.

В тот год я пылко любил некую Ипатию, дочь философа, прекраснейшую и достойную девицу, поистине совершенство души и тела. И я ей нравился, но два обстоятельства препятствовали браку – моя религия и ее бедность; может, все как-нибудь и наладилось бы, но псы христиане убили ее и, что совсем скверно, сожгли ее тело; это было потому скверно, что я безвозвратно потерял весьма ценный камушек, мой подарок, который я намеревался затребовать обратно, если мы не поженимся.

Потерпев крушение любви, я вскоре покинул Александрию и отправился в столицу империи, где предстоявшая женитьба императора на Атенаиде сулила хороший спрос на драгоценности. В дорогу я обрядился нищим, имея в виду, во-первых, надежнее сохранить ценный товар, а во-вторых, сэкономить на расходах, и в последнем я, питаясь в основном кореньями и утоляя жажду водой, преуспел настолько, что подаянием перекрыл издержки на два обола.

Только лучше бы мне не скряжничать, а поторапливаться, тогда бы я не поспел в Константинополь к шапочному разбору, упустив редкостный случай сбыть камни, на которых большинство моих соплеменников весьма обогатилось.

О жизни скупца мало что можно сказать, поскольку она вся сводится к добыванию или сбережению денег. Поэтому я расскажу лишь о некоторых махинациях, как они придут на память.

Обедал у меня один римский еврей, большой ценитель и истребитель фалернского вина; зная, что у меня не разгуляешься да и вино скверное, он распорядился доставить мне на этот случай полдюжины кувшинов с фалернским. И представьте, он не отведал у меня своего собственного вина. Я разбавил водой три кувшина и эти полдюжины выставил ему с приятелем, а другие три кувшина продал все тому же виноторговцу, зная, что он не постоит за ценой.

В другой раз в загородном доме, который я за полцены купил у разорившегося владельца, меня навестил знатный римлянин. Соседи в его честь спели и сыграли, и, уезжая, он вручил мне золотую монету, чтобы я всех оделил. Деньги я прикарманил, а соседям выслал фляжку кислого вина, за которое не мог выручить и двух драхм, и еще потом они в тройном размере отработали его.

Хотя мое благочестие было больше показным, совсем безбожником я тоже не был и потому, как мог, старался примирить мои плутни с совестью. Например, я приглашал к обеду только тех, на чей карман готовил покушение. Я взял себе за правило, дав им заморить червячка, записывать потом в специальную книгу, на сколько, по моей прикидке, они меня объели. Пусть эта цифра во сто раз превышала сумму, в которую им обойдется платный обед, в моих глазах она была quid pro quo[61], а то и ad valorem[62]. И когда являлся случай обморочить гостя, я относился к этому как к взиманию долга, причем даже той завышенной цифрой не удовлетворялся, а брал с лишком, как если бы дал эти деньги в рост.

Лихоимец для других, я и себе не давал спуску. Холодая и голодая, я подорвал здоровье и вынужден был тратиться на врача, а однажды чудом не умер, принимая дрянное лекарство, на котором выгадывал 17/8 процента от его стоимости.

Такими вот ухищрениями я сколотил громадное состояние, когда другие бедствовали и разорялись, и пересчитывать свои капиталы и тешиться ими было моей каждодневной усладой, которую, случалось, умеряли и отравляли две закравшиеся мысли. Одна была совсем непереносима, но, к счастью, посещала меня редко: что однажды я расстанусь с моими сокровищами. Зато другая мысль преследовала неотступно: отчего я не богаче, чем есть. Тут я, впрочем, утешался убеждением, что делаюсь богаче с каждым днем, и мои надежды уносились столь далеко, что я мог повторить за Вергилием: «His ego nес metas rerum nес tempora роnо»[63].

Я убежден, что будь у меня в кармане весь белый свет без одной-единственной драхмы, которой мне нипочем не завладеть, даже и тогда, я убежден, эта драхма заслоняла бы все, чем я владел.

То корпишь, чтобы побольше урвать, то дрожишь, как уберечь, – по правде, я не знал минуты покоя ни днем, ни даже во сне. Кем только я не перебывал на земле, но таких мук не изведал и вполовину, и к той же мысли склонился Минос: мне, трепетавшему в ожидании приговора, он велел отправляться восвояси, поскольку одного проклятья мне было достаточно. Потом уже я узнал, что дьявол не допускает к себе скупцов.

Глава XII

Что претерпел Юлиан в бытность генералом, наследником, плотником[64] и щеголем

На сей раз я объявился в Аполлонии Фракийской, где меня родила красавица рабыня, гречанка, наложница Евтихия, первейшего любимца императора Зенона. Когда этот князь взошел на престол, он сделал меня командиром когорты, не посмотрев, что мне всего пятнадцать лет, а немногим позже через головы заслуженных ветеранов назначил трибуном.

Благодаря близости к императору моего отца, превосходного царедворца, а иначе говоря, льстеца самого низкого разбора, я был вхож к Зенону и завоевал его доверие; в искусстве лести я тянулся за отцом, и император ни на шаг не отпускал меня от себя. Поэтому впервые увиденные мною солдаты были солдатами Марциана, осадившего дворец, где я укрылся с императорским двором.

Позже меня назначили начальником легиона и отправили с Теодорихом Готским в Сирию, то есть отправился туда мой легион, а сам я остался при дворе с генеральским чином и окладом, не окупая это званье ни потом, ни кровью.

При дворе Зенона жили весело, иначе говоря – беспутно, и поэтому тон задавали ветреницы, в особенности одна – Фауста, красотой не блиставшая, но чрезвычайно полюбившаяся императору за острый ум и бойкий нрав. Мы с ней отлично поладили, и всякое армейское назначение проходило через наши руки, доставаясь не тому, кто его больше заслуживал, а тому, кто больше платил. Моя приемная была теперь битком набита прибывшими с полей сражений офицерами, которые, потолкавшись у меня, могли бы понять, сколь недостаточная рекомендация их ратные заслуги, но они приходили снова и снова и платили мне таким почтением, словно я устроил их счастье, когда на самом деле пустил их по миру с их чадами и домочадцами.

Так же иные поэты посвящали мне стихи, где воспевали мои победы; сейчас даже подумать странно, что я с упоением вдыхал этот фимиам, вовсе не смущаясь тем, что не заслужил этих похвал, что они скорее изобличают мою ничтожность.

К тому времени мой отец умер, благоволение ко мне императора стало безраздельным, и если не знать дворцовой жизни, то трудно поверить, как пресмыкалась передо мной разномастная публика, наводнявшая дворец. Я проходил сквозь оцепенелую толпу, отмечая избранных поклоном, улыбкой, кивком и выделяя счастливейшего милостивым словом, а оно дорогого стоит, ибо теперь этому человеку от всех будет почет; при дворе эти знаки – ходячая монета, как передаточный вексель у купцов. Улыбка фаворита незамедлительно повышает акции ее получателя и дает обеспечение его собственной улыбке, которой он удостаивает нижестоящего: меняя держателей, улыбка возвращается к великому человеку, и тот учитывает вексель. К примеру, какой-нибудь человечек хлопочет о месте. К кому он обратится? Конечно, не к великому человеку, ибо не допущен к нему. И он обращается к А, а тот ставленник В, а В на побегушках у С, а С подхалимничает перед D, a D живет с Е, а Е сводничает F, a F водит девок к G, a G ходит в шутах у I, а I женат на К, а К спит с L, a L ублюдок M, a M взыскан великим человеком. Спустившись по ступеням от великого человека к А, улыбка затем возвращается к кредитору, и великий человек учитывает вексель.

Как купеческий город не просуществует без долговых расписок, так двор нуждается в своей расхожей монете. Разница здесь та, что в последнем случае обязательства неопределенны и фаворит может опротестовать свою улыбку, не объявляя себя банкротом.

В разгар этого непрерывного празднества вдруг умирает император, и трон достается Анастасию. Было неясно, удержусь я в фаворитах или паду, и приветствовали меня, как обычно, когда я явился засвидетельствовать почтение новому императору; стоило ему, однако, показать мне спину, как все прочие почтили меня тем же: вся приемная, словно по команде, повернулась ко мне спиной – моя улыбка была просроченным векселем, и никто не решался принять его.

Я поскорее удалился из дворца, а там и вовсе покинул город и вернулся на родину, где тихо прожил остаток дней, занимаясь своим хозяйством, ибо, не запасшись знаниями и добродетелью, ничем другим занять себя не умел.

Когда я пришел.к вратам, Минос, как и прежде, заколебался, но все же отпустил меня, сказав, что, виновный в множестве гнусных преступлений, я по крайности не проливал людскую кровь, хоть и был генералом, и потому могу снова вернуться на землю.

И снова я родился в Александрии, причем, игрою случая угодив в лоно своей снохи, стал собственным внуком и унаследовал состояние, которое прежде нажил.

Если раньше меня губила скупость, то теперь это была расточительность – в очень краткий срок я промотал все, что по крохам насбирал за очень долгую жизнь. Возможно, вы сочтете, что мое новое положение завиднее прежнего, но, поверьте слову, это вовсе не так: все плыло в руки, упреждая мои желания, и потому я не знал влечений, не изведал восторга, с каким утоляется волчий аппетит. Больше того, непривычный размышлять, я обрек свой разум на безделие и не удостоился вкусить духовных благ. Воспитание также не научило меня разборчивости в наслаждениях, и, имея избыток всего, я ни к чему не чувствовал привязанности. Мой вкус был неразвит, и, мои плотские услады мало отличались от скотских. Коротко говоря, если скупцом я не знал своего богатства на вкус, то теперь и вкус к нему у меня пропал.

И если среди благополучия я не чувствовал себя вполне счастливым, то потом вдоволь хлебнул страданий, подкошенный болезнью, ввергнутый в нищету, несчастным калекой окончив свою никудышную жизнь в тюрьме; едва ли милосерднее был приговор Миноса, заставившего меня отведать алчного напитка и три года бродить по берегам Коцита с неотвязной мыслью о том, как внуком я промотал состояние, которое нажил, будучи дедом.

По возвращении на землю я родился в Константинополе, в семье плотника. Первое, что я запомнил, был триумф Велисария, зрелище поистине величественное; великолепнее же всех был король африканских вандалов Гелимер, пленником шедший в процессии и, выказывая презрение к изменчивости своего счастья и равно к смехотворной спесивости завоевателя, кричавший: – Суета, суета, все одна суета!

Отец выучил меня плотницкому делу, и, как вы догадываетесь, ничего достопримечательного в своем низком звании я не совершил. Впрочем, я женился на полюбившейся мне женщине, которая стала вполне сносной женой. Я трудился не покладая рук, с вящей пользой для здоровья, и вечером садился с женой за скромный ужин, получая от него больше радости, чем богач от своих яств. Жизнь прошла, как один долгий день, и, оказавшись у врат, я приблизился к Миносу в совершенной уверенности, что буду впущен; к несчастью, пришлось признаться, как я плутовал, работая сдельно, и как прохлаждался на поденной работе. И за это разгневанный судья остудил мою прыть, схватив меня за плечи и с такой силой швырнув назад, что я свернул бы себе шею, будь я из плоти и крови.

Глава XIII

Юлиан превращается в щеголя[65]

Мне выпало жить в Риме. Рожденный в благородном семействе, я был богатым наследником, и родители, полагая, что иметь при этом способности мне ни к чему, участливо и разумно оградили меня от их развития. Моими единственными наставниками в юности были некий Салтатор, обучивший меня кое-каким па, и некий Фикус, чьей обязанностью было наставить, как бескровным образом, по его выражению, разделаться с мужской головой. Когда я усовершенствовался в этих науках, оставалось немногое, в чем могли посодействовать римские умельцы, обряжавшие и украшавшие папу, и, достаточно обеспечив себя плодами их искусства, в двадцать лет я сделался законченным и совершенным щеголем. С этих пор на протяжении сорока пяти лет я только и делал, что переодевался, пел и танцевал, отвешивал поклоны и строил глазки и в шестьдесят шесть лет, вспотев после танцев, простыл и умер.

Минос объявил мне, что Элизиума я не заслужил и даже вечного проклятья не достоин, и отправил меня в обратный путь.

Глава XIV

Приключения в монашеском образе[66]

Теперь волею судьбы я объявился младшим сыном в одном почтенном семействе и юношей был отдан в школу, однако образование к этому времени пришло в такой упадок, что сам учитель с грехом пополам составлял предложение на латыни, а греческого не знал совсем, и, мало преуспев в науках и добродетели, я был определен к духовному поприщу и в положенный срок постригся в монахи. Я много лет затворником просидел в келье, и моя жизнь была мне по нраву, а нрав я имел угрюмый и весьма склонный презирать весь свет, иначе говоря, завидовать всем, кому выпала лучшая доля, и по сему случаю не жаловать и весь род людской. Впрочем, когда надо было, я не гнушался польстить подлейшей твари, например – евнуху Стефану, любимцу императора Юстиниана II, мерзейшему негодяю, когда-либо рождавшемуся на земле.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8