Путешествие в загробный мир и прочее
ModernLib.Net / Классическая проза / Филдинг Генри / Путешествие в загробный мир и прочее - Чтение
(стр. 1)
Генри Филдинг
Путешествие в загробный мир и прочее
ВВЕДЕНИЕ
То ли рассказанное на следующих страницах было грезами, или видением, некоего весьма набожного и праведного мужа; то ли эти страницы были впрямь написаны на том свете и переправлены к нам, по мнению многих (на мой взгляд, чересчур приверженных суеверию); то ли, наконец, как полагает решительное большинство, они творение образцового обитателя нового Вифлеема[1], – все это не суть важно, да и трудно сказать наверняка. Читателю будет довольно узнать, при каких обстоятельствах они попали в мои руки.
Мистер Роберт Пауни, торговец писчими принадлежностями, что держит лавку напротив Кэтрин-стрит на Стрэнде[2], человек честный и самых строгих правил, из прочих своих замечательных товаров особенно прославившийся перьями, чему я первейший свидетель, ибо благодаря их особенным качествам мои рукописи более или менее удобочитаемы, – этот, повторяю, джентльмен как-то снабдил меня связкой перьев, с превеликим тщанием и осторожностью обернув их в большой лист бумаги, исписанный, мне показалось, очень корявой рукой. А меня всегда тянет прочесть неразборчивую запись – отчасти, видимо, из благодарной памяти к милому почерку, или потчерку (по-разному пишут это слово), каким писала мне в юности прелестная часть человечества, неизменно мне дорогая, отчасти же из-за того расположения духа, при каком предполагаешь огромную ценность в выцветших письменах, в побитых бюстах и потемневших картинах, непонятно на что еще годных. Поэтому я с примерным усердием приник к этому листу бумаги, но уже через день признался себе, что ничего в нем не понимаю. Поспешив к мистеру Пауни, я с порога спросил, не осталось ли у него еще листов из этой рукописи. Он выдал мне около сотни страниц, сказав, что больше у него не сохранилось, хотя поначалу рукопись была толщиной с фолиант, и что квартировавший у него джентльмен оставил ее на чердаке в расплату за девять месяцев проживания. Далее он сказал, что навязывал ее (это его слова) решительно всем издателям, но те отказались впутываться: кто якобы ничего не разобрал, кто будто бы ничего не понял. Одни усмотрели в ней атеизм, другие – поклеп на правительство, и на том или ином основании все отказались ее печатать. Рукопись видели также в Кххх Обществе [3], но там, покачав головами, сказали, что в ней нет ничего, достаточно для них удивительного. Тогда, узнав, что квартирант уехал в Вест-Индию, и не видя от рукописи никакого проку, он, мистер Пауни, и решил пустить ее на обертку. Все, что осталось, сказал он, в моем распоряжении, и он сожалеет об утраченных страницах, раз мне это интересно.
Мне не терпелось узнать, сколько он просит за рукопись, но он удовлетворился уплатой по старому счету: этих денег, сказал он, хватит за глаза.
Я незамедлительно отправил рукопись своему другу, пастору Абрааму Адамсу[4], тот долго вникал в нее и вернул с таким заключением: книга серьезнее, чем кажется поначалу; автор обнаруживает некоторое знакомство с сочинениями Платона, но следовало бы иногда цитировать его на полях, «дабы я убедился, – сказал пастор, – что он читал его в подлиннике, а то нынче, – добавил он, – все козыряют знанием греческих авторов, хотя читали их в переводах и сами не способны проспрягать глагол на 'mi'» [5].
Что касается моего отношения к этой истории, то я нахожу у автора философский склад ума, кое-какое знание жизни и более или менее здравое суждение о ней. Конечно, кто побойчее и поудачливее – тем удобнее думать, что жизнь благодетельствует людям более основательно и что в целом она серьезнее, чем это представлено здесь; не вдаваясь сейчас в спор, скажу только, что мудрых и славных людей, держащихся тех же мыслей, что наш автор, достаточно много, чтобы успокоить его совесть; да и с чего ей быть неспокойной, если он на каждом шагу выводит такую мораль: самое высокое и самое правильное счастье, какое только возможно в этом мире, берет свое начало в великодушии и добродетели; и эту бесспорную истину, заключающую в себе благородную деятельную силу, надобно утверждать в людских сердцах без устали и послабления.
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава I
Автор умирает, затем встречает Меркурия, который провожает его до кареты, отправляющейся на тот свет
Первого декабря 1741 года[6] у себя на квартире в Чипсайде я расстался с жизнью. Некоторое время мне полагалось выждать в мертвом теле, не оживет ли оно ненароком: таково, во избежание могущих быть неприятностей, предписание непреложного смертного закона. По прошествии положенного срока (он истекает, когда тело совсем застыло) я зашевелился; однако выбраться оказалось не просто, поскольку рот, или вход, был закрыт, и тут я выйти никак не мог, и окна, в просторечии называемые глазами, сиделка прищипнула так плотно, что отворить их не представлялось возможным. Углядев наконец слабый лучик света под самым куполом дома (так я назову тело, в котором был заключен), я поднялся вверх, потом плавно спустился, похоже, в дымоход и вышел вон через ноздри.
Никакой узник, выпущенный из долгого заточения, не обонял аромат свободы острее меня, освобожденного из темницы, где я удерживался около сорока лет[7], и, наверное, с теми же чувствами, что и он, обратил я глаза[8]на прошедшее.
Друзья и близкие ушли из комнаты, и снизу доносилась их перебранка из-за моего завещания; наверху оставалась только какая-то старуха – видно, караулила тело. Она крепко спала, и из ее благоухания явствовало, что виной этому добрый глоток джина. Не прельстившись ее обществом, я выпрыгнул в окно, благо оно было открыто, и тут с огромным изумлением обнаружил, что не способен летать, каковую особенность я, еще обитая в теле, полагал присущей духам; впрочем, я мягко опустился на землю, не причинив себе вреда, и хотя летать мне было не суждено (вероятно, из-за отсутствия оперения и крыльев), я мог совершать такие фантастические прыжки, что получалось не хуже полета.
Я не далеко упрыгал, когда мне предстал высокий молодой джентльмен в шелковом камзоле, с крылышком на левой щиколотке, с венком на голове и жезлом в правой руке[9]. Мне показалось, что я видел его прежде, но он не дал мне времени вспомнить, спросив, когда я опочил. Я сказал, что только что вышел наружу. – Вам ни к чему мешкать, – сказал он, – ведь вас не убили, только убитым приходится слоняться тут некоторое время, а раз вы умерли своей смертью, вы должны немедленно отправляться на тот свет. – Я спросил дорогу. – Извольте, – воскликнул джентльмен, – я провожу вас до гостиницы, откуда отправляется карета. Я провожатый. Возможно, мое имя ничего не скажет вам: я – Меркурий[10]. – Вот оно что, – сказал я. – Значит, я видел вас на сцене. – Улыбнувшись на эти слова и не дав разгадки моему недоумению, он устремился вперед, велев мне прыгать следом. Я повиновался и скоро увидел, что мы на Уорик-Лейн; здесь Меркурий остановился, показал мне дом, где нужно справиться о карете, и, пожелав доброго пути, ушел собирать новоприбывших.
Я поспел к самому отправлению, причем не потребовалось ни о чем справляться: со мной разобрались, едва я появился на пороге; лошади готовы, сказал кучер, но нет свободного места; и хотя пассажиров было числом шесть, они согласились ради меня потесниться. Поблагодарив, я без лишних церемоний сел в карету. Мы тут же тронулись в путь, нас было семеро: когда женщины без кринолинов, три женщины равняются двум мужчинам. Возможно, читатель, ты не прочь узнать поподробнее о нашем выезде, поскольку при жизни ты вряд ли увидишь что-нибудь подобное. Карету сладил знаменитый игрушечный мастер, великий знаток по части нематериальной субстанции, из которой и была сделана карета[11]. Работа была настолько тонкая, что карета была невидима для живых глаз. Призрачными, под стать пассажирам, были лошади, запряженные в этот необычный экипаж. Всю упряжку, как выяснилось, заездил до смерти какой-то станционный смотритель; и кучер, этот жалкий комок нематериальной субстанции, при жизни удостоившийся возить Великого Петра, или Петра Великого[12], – он тоже пал от голода духовного и телесного.
Таков был экипаж, в котором я отбыл, и если у кого нет желания сопутствовать мне, то пусть они тут и останутся; а желающие благоволят перейти к следующим главам, где путешествие наше продолжается.
Глава II,
в которой автор опровергает некоторые расхожие мнения о духах, а затем пассажиры излагают обстоятельства своей смерти
Распространено мнение, что духи, подобно совам, видят в темноте, более того: только в темноте и сами становятся видимы. По этой причине многие даже здравомыслящие люди из страха перед такими гостями оставляют на ночь зажженную свечу, дабы те не были видны. Обратно этому мистер Локк решительно утверждал, что и при свете дня дух так же ясно виден, как в самую темную ночь.
Из гостиницы мы выехали в кромешной темноте и точно так же не видели ни зги, как если бы смотрели живыми очами. Хотя мы ехали долго, языки не развязывались – иные попутчики крепко спали;[13] мне же не спалось, и поскольку дух напротив меня также бодрствовал, я попытался начать разговор, посетовав: – Как темно! – И холодно до невозможности, – откликнулся тот, – хотя, слава богу, я этого не чувствую за неимением тела. Иначе беда – выскочить на этакий морозец прямо из печи, а ведь я с пылу, с жару сюда явился. – Какой же смертью вы умерли, сэр? – спросил я. – Меня убили, сэр, – ответил джентльмен. – Отчего же, – спросил я, – вы не рыщете кругом и не строите козни своему убийце? – Какое там! – отозвался он. – Мне не позволено: меня убили на законном основании. Врач влил в меня огонь своими микстурами, и я сгорел в жару, которым они, изволите видеть, выжигают оспу.
При этом слове один из духов встрепенулся: – Оспа! Господи помилуй! Надеюсь, тут никого нет с оспой? Я всю жизнь от нее берегся, и пока бог миловал. – Все, кто не спал, расхохотались над его страхами, и джентльмен опамятовался и, смущаясь и даже с краской на лице, повинился: – Мне приснилось, что я живой. – Сэр, – сказал я, – вы, верно, умерли от этой болезни, что и теперь боитесь ее. – Вовсе нет, сэр, – ответил он, – я сроду ей не болел, но она так долго держала меня в страхе, что сразу от него и не избавишься. Поверите ли, сэр, я тридцать лет не выбирался в Лондон, боясь схватить оспу, и только совершенно неотложное дело пригнало меня туда пять дней назад. И так велик был мой страх перед этой болезнью, что на другой день я не пошел ужинать к приятелю, у которого несколько месяцев назад жена переболела оспой, а сам в тот же вечер объелся мидий, из-за чего и попал в вашу компанию.
– Готов поспорить, – воскликнул его призрачный сосед, – что никто из вас не угадает мой недуг. – Я попросил оказать нам любезность и назвать его, раз он такой редкий. – Еще бы, сэр, – сказал он, – меня погубила честь. – Честь! – поразился я. – Именно так, сэр, – ответил этот дух. – Я был убит на дуэли.
– А мне, – сказала дух-прелестница, – еще летом сделали прививку, и так удачно все обошлось – только чуть рябинки на лице. Я безумно радовалась, что теперь можно всласть отведать столичных развлечений, а прожила в городе всего ничего: простыла после танцев и прошлой ночью умерла от жестокой лихорадки.
Немного помолчав со всеми (между тем совсем рассвело), прелестница поинтересовалась у соседки, чему мы обязаны счастьем видеть ее среди нас. – Скорее всего, чахотке, – ответила та, хотя оба ее врача ни до чего не договорились: она покинула тело в самый разгар их яростного спора. – А вы, мадам, – отнеслась прелестница к другой своей товарке, – каким образом вы покинули тот свет? – Женщина-дух, скривив рот, отвечала, что она поражена, насколько бесцеремонны некоторые люди; что, возможно, кто-то что-то слышал о ее смерти, только это неверные сведения; и что от чего бы она ни умерла, она с радостью оставила мир, в котором ее ничто не держало и где все глупость и неприличие, в особенности у женской половины, за чью распущенность она никогда не переставала краснеть.
Поняв, что совершила оплошность, прелестница воздержалась от дальнейших расспросов. Она была само добродушие и мягкость, при коих качествах ее пол поистине прекрасен: ласковость более всего пристала ему. Ее облик излучал ту радость, доброту и простодушие, что образуют светозарную красоту Серафины[14], чье лицезрение повергает в трепет и вместе наполняет восторженным обожанием. Не будь того разговора об оспе, я бы подумал, что сама Серафина почтила нас своим присутствием. И все подкрепило бы эту догадку – и здравомыслие ее замечаний, и душевная тонкость, и приятное обхождение вместе с достоинством, сквозившим в каждом взгляде, слове и движении; такие свойства, не могли найти более благодарного отклика, нежели в моей сердце[15]и она не замедлила возвести меня на высочайшую ступень серафической любви. Под таковой я не разумею ту любовь, какой, по справедливому слову, занимаются люди на земле и какая длится ровно столько времени, сколько ею заняты. Под серафической любовью я понимаю наиполнейшую душевность и теплоту дружества, и если, мой достойный читатель, подобное чувство тебе не ведомо, что вполне возможно, то просветить тебя в нем такая же безнадежная задача, как не знающему простой арифметики растолковать сложнейшие материи сэра Исаака Ньютона.
И потому вернемся к предметам, доступным всякому разумению; разговор теперь шел о суетности, безрассудстве и невзгодах земных, от них же только рады были избавиться все путешествующие; замечательно, однако, что, благословляя смерть, мы все досадовали на обстоятельства, ставшие ее причиной. Даже сумрачная дама, прежде всех изъявившая свою радость, – и та проговорилась, что оставила врача у своего смертного ложа. И погубленный честью джентльмен теперь ругмя ругал и свое безрассудство, и роковой поединок. Пока мы так толковали, в ноздри нам вдруг шибанул тяжелейший запах. В летнюю пору точно таким зловонием встречает путника красивая деревня под названием Гаага: это смердит в ее обворожительных каналах стоялая вода, услаждая голландское обоняние и к малому удовольствию иного прочего[16]. При встречном ветре люди с острым нюхом чуют эти ароматы за две-три мили, и чем ближе, тем сильнее благоухание. Так и мы все больше увязали в смраде, который я упомянул, и тогда один дух, выглянув в окошко, объявил, что мы прибыли в какой-то очень большой город; и точно, мы были в предместье, и спрошенный нами кучер сказал: это Город Болезней. Дорога была ровная, как скатерть, и очень завлекательная, если не считать того запаха. Вдоль улиц тянулись бани[17], трактиры, ресторации; в окна бань глазели кричаще одетые красотки, в харчевнях прилавки ломились от всевозможных яств; мы въехали в город, дивясь различию с земными порядками: здешнее предместье было куда приятнее самого города. Тут было хмуро и уныло. Только несколько человек увидели мы на улицах, и то в основном старух, да изредка попадался официального вида сумрачный джентльмен в парике, перевязанном сзади лентой, и с тростью, увенчанной янтарным набалдашником. Мы очень надеялись, что тут нет стоянки, но, к нашему огорчению, карета въехала в ворота гостиницы, и нам пришлось сойти.
Глава III
Наши приключения в Городе Болезней
Вскоре по прибытии в гостиницу, где нам, похоже, предстояло провести остаток дня, хозяин известил нас, что, по заведенному обычаю, все духи, проезжающие через этот город, свидетельствуют свое почтение той госпоже Болезни, с чьей помощью они.выбрались из земных пределов. Мы отвечали, что не нарушим общего для всех долга вежливости, и он обещал сейчас же прислать провожатых. Он ушел, и вскоре нам предстало несколько сумрачных господ, из тех, что в пышных париках, завязанных лентой, и носят трости с янтарным набалдашником. Эти джентльмены был городскими посыльными, а трость – это insignia, или знак, удостоверяющий их должность. Мы назвали, перед кем мы в долгу, и готовились последовать за ними, как вдруг, переглянувшись, они нахмурились и спешно покинули нас. Удивившись такому образу действий, мы тотчас вызвали хозяина, и тот, выслушав нас, от души расхохотался и объяснил причину: мы не расплатились с джентльменами в ту самую минуту, как они вошли, а здесь именно такой порядок. В некотором смущении мы ответили, что с того света ничего не взяли с собой, ибо при жизни нас учили, что этого делать не полагается. – Совершенно верно, – сказал хозяин, – я в курсе дела, это я допустил промашку. Мне надо было сначала отправить вас к милорду Скареду, чтобы он ссудил вам сколько нужно. – Чтобы милорд Скаред ссудил нам?! – пораженно воскликнул я. – Но вы же понимаете, что мы не можем дать ему гарантии, а без гарантии, я уверен, он за свою жизнь и шиллинга не дал[18]. – Верно, – ответил хозяин, – и поэтому здесь он занимается именно этим: он осужден быть ростовщиком и давать пассажирам деньги gratis[19]. Капитал ему был определен в ту же сумму, что он крохоборством скопил на том свете, и с каждым днем он убывает на один шиллинг – он это знает и видит, а когда весь капитал иссякнет, ему предстоит вернуться на тот свет и еще семьдесят лет пробыть скупцом, после чего очиститься, побыв свиньей, и обрести человеческий образ для нового испытания. – Чудеса! – сказал я. – Но если его капитал ежедневно убывает всего на один шиллинг, то как же у него получается удовлетворить всех проезжающих? – Его расходы восполняются, – ответил хозяин, – хотя мне затруднительно объяснить вам – каким образом. – Насколько я понимаю, – сказал я, – эта раздача денег вменяется ему в наказание, но я не возьму в толк, в чем наказание, если он знает, что все ему восполнится? Ведь с таким же успехом он мог бы раздать на всех тот единственный шиллинг, к которому сводятся все его убытки. – Что вы, сэр! – воскликнул хозяин. – Когда вы увидите, с какими муками он расстается с каждой гинеей, вы заговорите по-другому. Никакой смертник так не молил о высылке в колонии, как он, выслушав приговор, домогался ада – при условии, что его деньги ооанутся при нем. Вам многое станет понятнее, когда вы попадете в вышний мир, а пока, с вашего позволения, я провожу вас к милорду, и он выдаст вам все, что пожелаете.
Его светлость сидел на дальнем конце стола, имея перед собой несметные деньги, разложенные кучками, из которых каждой достанет купить честь группки патриотов и целомудрие стайки недотрог. Едва завидев нас, он побледнел и вздохнул, понимая, с каким мы к нему делом. Хозяин наш обратился к нему с поразившей меня бесцеремонностью, поскольку я отлично помнил, какую честь оказывала этому лорду куда более важная публика, чем этот господин, заговоривший таким образом: – Вот что, такой-сякой лорд, подлая твоя душонка: тряхни-ка мошной, уважь старших. И поживее, сэр, не то напущу на тебя судейских. Не воображай, что ты снова на земле и некому тебя высечь. – Он замахнулся на его светлость тростью, и тот стал отсчитывать деньги с жалкими ужимками и гримасами, какие выделывает на сцене скупец, выпуская из рук векселя. Его вид растрогал иных до такой степени, что рука не поднималась взять больше, чем требовалось для уплаты посыльным, и тогда хозяин, почуяв в нас сострадание, велел не щадить человечишку, который от своих несметных богатств крохи никому не пожертвовал. От таких слов мы ожесточились и набили себе полные карманы денег. Особенно, помню, хотел отыграться на скупце некий поэтический дух. – Этот негодяй, – говорил он, – мало того что не подписался на мои сочинения, но еще вернул мое письмо нераспечатанным, хотя как джентльмен я получше его буду.
Мы покинули эту жалкую личность, восхищенные разумностью и справедливостью наказания, весь смысл которого, объяснил нам хозяин, в том и заключается, что он просто раздает свои деньги; и не надо удивляться тому, что это доставляет ему душевную муку: если без пользы иметь деньги для него счастье, то ясно, что терять их без пользы – несчастье.
К нам явились новые посыльные в перевязанных париках (те, первые, не соблаговолили вернуться), и поскольку, памятуя наставления хозяина, мы расплатились с ними еще на пороге, они с поклонами и улыбками вызвались проводить нас к любой болезни, какая нам желательна.
Мы разошлись в разные стороны, поскольку каждого ждала своя благодетельница. Своему провожатому я велел вести меня к Душевной Лихорадке, благодаря которой я был исторгнут из тела. Мы исходили много улиц и постучали во многие дома – все было напрасно. В одном, сказали, живет Чахотка; в другом – Модная Болезнь, уроженка Франции[20]; в третьем – Водянка; в четвертом – Ревматизм; в пятом – Неумеренность; в шестом – Немочь. Я устал, терпение мое истощилось, равно как и кошелек, потому что я оплачивал провожатому каждую его ошибку, и тут он с торжественным видом объявил о своем бессилии и удалился прочь.
Сразу по его уходе я встретил еще одного джентльмена с опознавательной приметой – все той же тростью с янтарной ручкой. Дав ему монетку, я назвал свою болезнь. На две-три минуты он застыл в раздумчивой позе, потом вытянул из кармана клочок бумаги и что-то на нем написал – похоже, на каком-то восточном языке, поскольку я не разобрал ни полслова; он научил, куда пойти с этой бумажкой, заверил в успехе и ушел.
Обнадеженный наконец в правильности пути, я пришел в лавку, весьма походившую на аптеку. Священнодействовавший там господин прочитал мою записку, снял с полок десятка два банок и, смешав их составы в бутылочке, вручил ее мне, обмотав горлышко полоской бумаги с тремя-четырьмя словами на ней, причем в последнем слове было одиннадцать слогов. Я назвал ему болезнь, которую разыскивал, а в ответ услышал, что доверенное ему дело он исполнил и что снадобье отменного качества.
Я начал раздражаться и, с сердитым лицом выйдя из лавки, пошел отыскивать нашу гостиницу, да по пути встретил посыльного, на вид поприятнее его товарищей. Я решился еще на одну попытку и выложил ему на ладонь монету. Услышав про мою болезнь, он от души расхохотался и объяснил, что меня обманули: такой болезни в городе нет. Расспросив поподробнее, он тотчас объявил, что моей благодетельницей была госпожа Модная Болезнь. Я поблагодарил его и не мешкая отправился свидетельствовать ей свое почтение.
Дом, а лучше сказать – дворец, в котором жила эта дама, был из красивейших и роскошнейших во всем городе. Ведущая к нему аллея была обсажена платанами, по обе стороны разбиты клумбы; было очень приятно пройтись по ней, жаль, она быстро кончилась. Меня провели через роскошный зал, уставленный статуями и бюстами, по большей части безносыми, из чего я заключил, что это настоящие антики, но меня поправили: это нынешние герои, принявшие мученический конец во славу ее светлости. Потом я поднялся по широкой лестнице мимо изображений в карикатурном стиле; на мой вопрос было отвечено, что это портреты земных ненавистников госпожи. Я наверное узнал бы тут многих врачей и хирургов, не искази художник их черты немилосерднейшим образом. В самом деле, его рукой водила такая злоба, что, думается, он был обязан хозяйке этого дома какими-то особенными милостями; более страховидные лица трудно вообразить. Потом я вошел в большой зал, весь увешанный женскими портретами; их точеные плечи и правильные черты лица должны были уверить меня, что я попал в галерею писаных красавиц, когда бы их нездоровая бледность не наводила на более горькие мысли. Из этого зала я перешел в соседний, украшенный, с позволения сказать, портретами старух. Заметив мой преувеличенный интерес, слуга пояснил с улыбкой, что сии были добрыми друзьями его госпоже и сослужили ей знатную службу на земле. Я тут же кое-кого признал: в свое время они содержали бани, но очень странно было увидеть в этой компании изображение одной знатной дамы. Я высказал свое недоумение слуге, и тот ответил, что для собрания его госпожи позировали дамы всех званий.
И вот меня поставили пред очи самой госпожи. Это была худая, а лучше сказать – тощая особа с болезненного цвета прыщавым, безносым лицом. После затянувшихся любезностей, после ее многократных поздравлений и моих пылких изъявлений признательности она задала мне множество вопросов о состоянии ее дел на земле, и по большей части я отвечал к полному ее удовольствию. Вдруг она с принужденной улыбкой сказала: она, мол, надеется, что Капли и Пилюли делают свое дело. Я ответил, что о них рассказывают чудеса. Тогда она призналась, что новоявленные эскулапы ее не тревожат: сколь ни доверчивы люди, сказала она, и как ни страшатся они умирать, они предпочтут привычную смерть любой панацее. Ей особенно пришелся по вкусу мой отчет о высшем свете. Ведь это ее стараниями, сказала она, несколько сотен перебрались с Друри-Лейн на Чаринг-Кросс, где их уже были сотни, и теперь, к ее радости, распространяются даже в Сент-Джеймс; а побудили ее к этому близкие и достойные друзья, выступившие недавно с превосходными опусами в пользу истребления религии и морали, в особенности же достойный автор «Расчета Холостяка»[21], хирург, как ей кажется, и, стало быть, со своим интересом, а не то она была бы его вечной должницей. Столь же одобрительно отозвалась она о практике, широко бытующей среди родителей: женить детей в малолетстве и без всяких чувств друг к другу; и если это поветрие удержится, сказала она в заключение, то, вне всякого сомнения, она скоро будет единственной болезнью, не знающей отбоя от весьма знатных визитеров.
Покуда мы беседовали, в комнату вошли ее три дочери. Все три звались грубыми именами: старшая – Лепра, средняя – Хэра и младшая – Скорбуция[22]; все три были жеманны и безобразны. Бросалась в глаза их непочтительность к своей родительнице, и старая дама, уловив недоумение на моем лице, дождалась, когда дочери выйдут, что они не преминули скоро сделать, и пожаловалась на неблагодарных, которые, ни много ни мало, отказывались признавать себя ее детьми, хотя, по ее словам, она была доброй матерью и ничего для них не жалела. Плачась на домашние неурядицы, жалобщик со своей души перекладывает камень на плечи слушающему, и, поняв, что ее хватит надолго, я счел нужным завершить визит и, рассыпаясь в благодарностях за все ее милости ко мне, удалился и поспел в гостиницу как раз к отправлению экипажа. Пожав хозяину руку, я взобрался к моим попутчикам, и мы тут же тронулись.
Глава IV
Разговоры в пути и описание Дворца Смерти
Несколько минут мы молчали, утрясаясь на своих местах, потом я подал голос, рассказав о своих городских похождениях. Кроме сумрачной дамы, которую читатель, возможно, помнит: та, что отказалась признаться в своей предсмертной болезни, – следом разговорились и другие. Не стану докучать подробным пересказом их историй, упомяну только отменную неприязнь Чревоугодия к своим коллегам, в особенности к Лихорадке, которая-де, сговорившись с посыльными, переманивала у Чревоугодия тех, на чью признательность вправе была рассчитывать. – Эти умники с набалдашниками на плечах, – намекая на их отличительные трости, говорила обиженная, – вечно устраивают путаницу. Неблагодарные! – ведь своей должностью они безусловно обязаны мне, как никакой другой болезни, разве что еще Меланхолии. – Только мы отговорили, как кто-то объявил, что мы подъезжаем к дворцу, великолепнее которого он не видывал: то был, узнали мы от кучера, Дворец Смерти. Снаружи он и впрямь поражал великолепием, будучи готической архитектуры; его обширная громада была сложена из черного мрамора. Ряды могучих тисов[23], обступив его полукружием, стояли неодолимой преградой солнечному свету, и вечный мрак царил бы в роще, не освещайся она гирляндами бесчисленных фонарей. Их отблеск на пышной золотой отделке фасада был невыразимо торжествен. Добавьте к этому глухой шум ветра в роще и отдаленный грохот прибоя. Поистине, все здесь соединилось для того, чтобы приближавшийся ко дворцу чувствовал страх и трепет. Не дав нам времени всласть налюбоваться им, карета остановилась у ворот, и нас пригласили сойти и засвидетельствовать свое почтение Его Смертоносному Величеству (кажется, так его титулуют). Эспланада дворца была заполнена солдатами, все здесь было как при дворе земного монарха, только еще пышнее. Пройдя несколько двориков, мы попали в просторный зал, кончавшийся широкой лестницей, у которой с угрюмым видом застыли два пажа; я признал их потом: прежде это были знаменитейшие гробовщики; они единственные портили картину: зловеще-мрачный снаружи, дворец бурлил радостью и весельем, и печальные мысли, овладевшие нами на подходе к нему, тут совершенно оставили нас. Правда, в непроницаемости стражи и слуг было что-то от величавой пышности восточного двора, зато лица собравшихся светились таким довольством и счастьем, что казалось, в воздухе разлита сама радость. Мы поднялись по лестнице и прошли длинную анфиладу роскошных покоев с гобеленами на батальные темы, у которых мы немного постояли. Они привели мне на память превосходные гобелены, виденные мною при жизни в Бленхеймском дворце[24], и я не удержался от вопроса, где же вывешены победы герцога Мальборо, поскольку из всех славных сражений, о которых мне доводилось читать, только их мы еще не видели; на это гвардеец, превратившийся здесь в мумию, ответил, тряся головой, что-де небезызвестный джентльмен по имени Людовик XIV, имея огромное влияние на Его Смертоносное Величество, воспретил вывешивать виктории сего дюка [25]; тем паче, продолжал гвардеец, что и само величество не слишком почитал герцога, который не спешил возвращать ему подданных, а если и уступал, то выставлял его величество на тысячу неприятельских солдат за одного своего.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|