«Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!»
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Фейнман Ричард Филлипс / «Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!» - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Ричард Ф. Фейнман
«Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!»
Невероятные приключения Ричарда Ф. Фейнмана, рассказанные Ральфу Лейтону и подготовленные к изданию Эдвардом Хатчингсом
Предисловие
Истории, описанные в этой книге, собирались постепенно, в неофициальной обстановке в течение семи лет очень приятной игры на барабанах с Ричардом Фейнманом. Я счёл каждую историю в отдельности весьма забавной, а их собрание — просто потрясающим. Порой даже трудно поверить, что с одним человеком за одну жизнь могло произойти столько удивительно безумных вещей. И уж, конечно, не может не вдохновлять тот факт, что один человек за одну жизнь мог выдумать столько невинных проказ!
Ральф Лейтон
Введение
Я надеюсь, что книга, лежащая перед вами, не станет единственными мемуарами Ричарда Фейнмана. Приведённые здесь факты, безусловно, представляют истинную картину значительной части его характера: его почти маниакальную потребность в разгадывании головоломок, его дерзкое озорство, его яростное нетерпение претенциозности и лицемерия и его умение подколоть любого, кто пытается подколоть его! Эта книга — великое чтиво: скандальная, шокирующая и вместе с тем тёплая и очень человечная.
Ибо все это — не более чем кайма краеугольного камня его жизни: науки. Мы видим её то там, то здесь, как фон то одного наброска, то другого; но никогда она не предстаёт как средоточие его существования. Однако, как знают поколения его студентов и его коллеги, именно этим она является. Вероятно, другой возможности просто нет. Вероятно, не существует способа создать подобный цикл рассказов о нем и о его работе: о сложных проблемах и крушении надежд, о волнении, которое превосходит понимание, о глубоком удовольствии научного понимания, которое было источником счастья в его жизни.
Я помню, как студентами мы приходили на его лекции. Он стоял перед аудиторией и улыбался всем входящим, а его пальцы выстукивали какой-то сложный ритм на чёрной поверхности демонстрационного стола. Когда последние студенты занимали свои места, он брал мел и начинал быстро-быстро вращать его, как профессиональный игрок покерную фишку, и продолжал счастливо улыбаться как будто бы какой-то одному ему известной шутке. А потом, все ещё улыбаясь, он начинал говорить о физике, а его диаграммы и уравнения помогали нам приблизиться к его пониманию. Но отнюдь не тайная шутка заставляла смеяться и искриться его глаза, а физика. Радость физики! Радость была заразительна! Нам повезло, что мы подхватили эту болезнь. Теперь у вас есть возможность испытать радость жизни вместе с Фейнманом.
Альберт Р. Хиббс
Главный член технического персонала Лаборатории реактивных двигателей Калифорнийского технологического института
Автобиография
Некоторые факты моей жизни. Я родился в маленьком городке Фар-Рокуэй недалеко от Нью-Йорка, на берегу моря, в 1918 г. Я жил там до 1935 г. Потом я учился 4 года в Массачусетском технологическом институте (МТИ), а с 1939 г. перешёл в Принстон. Работая в Принстоне, я принял участие в Манхэттенском проекте и в апреле 1943 года переехал в Лос-Аламос. С октября или ноября 1946-го до 1951 г. я работал в Корнелле.
В 1941 г. я женился на Арлин, а в 1946 г. во время моего пребывания в Лос-Аламосе она умерла от туберкулёза.
Летом 1949-го я посетил Бразилию, а в 1951 году я провёл там ещё полгода. Затем я перешёл в Калифорнийский технологический институт, где работаю до сих пор.
В конце 1951-го я провёл пару недель в Японии. Я поехал туда снова год или два спустя, сразу после того, как вторично женился. Моей второй женой была Мэри Лу.
Сейчас я женат на Гвинет, она англичанка, и у нас двое детей: Карл и Мишель.
Р. Ф. Ф.
Из Фар-Рокуэй в МТИ
Он чинит радиоприёмники, думая!
Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я устроил у себя дома лабораторию. Она состояла из старого деревянного ящика, в который я приладил полки. У меня был нагреватель, благодаря чему я брал жир и постоянно жарил картошку по-французски. Кроме того, у меня была аккумуляторная батарея и ламповый блок.
Чтобы соорудить ламповый блок, я отправился в дешёвый хозяйственный магазинчик и купил несколько патронов, которые привинчиваются к деревянному основанию. Потом я соединил их звонковым проводом. Я знал, что, если по-разному комбинировать выключатели — последовательно или параллельно, — можно получить разное напряжение. Однако я не знал, что сопротивление лампочки зависит от её температуры, поэтому результаты моих вычислений разошлись с тем, что я получил на выходе своей цепи. Тем не менее, результат был вполне приемлем. При последовательном соединении лампочки загорались в полсилы и тлеееееееееели, очень здорово, просто классно!
В созданной мной системе был и предохранитель, так что если б я что-то закоротил, он бы перегорел. Вся соль в том, что мне нужен был предохранитель более слабый, чем тот, который был в доме, поэтому я делал предохранители сам: брал оловянную фольгу и оборачивал ею старый перегоревший предохранитель. В параллели с моим предохранителем была пятиваттная лампочка, так что, когда мой предохранитель перегорал, нагрузка от буферного заряжателя, подававшего заряд на аккумуляторную батарею, зажигала лампочку. Лампочка располагалась на щите управления под коричневой конфетной обёрткой (когда под ней загорается свет, она краснеет), так что если что-то портилось, я мог узнать об этом, взглянув на щит управления и на месте предохранителя увидев большое красное пятно. Это было просто супер!
Я балдел от радиоприёмников. Все началось с детекторного приёмника, который я купил в магазине. Я слушал его ночью в постели перед сном, надев наушники. Когда мама с папой возвращались домой поздно, они обычно приходили ко мне в комнату, чтобы спять наушники — и поволноваться о том, что же творится в моей голове, когда я сплю.
Примерно в этом же возрасте я изобрёл охранную сигнализацию, совсем бесхитростную штуку: я взял какую-то проволоку и соединил ею большую батарейку и звонок. Когда открывалась дверь в мою комнату, она прижимала проволоку к выводам батарейки и тем самым замыкала цепь, тогда и включался звонок.
Однажды ночью мои родители вернулись откуда-то поздно и очень-очень тихо, не дай бог ребёнок проснётся, открыли дверь, чтобы войти ко мне в комнату и снять наушники. И вдруг этот ужасный звонок как загремит: БОМ БОМ БОМ БОМ БОМ!!! Я выпрыгнул из кровати с воплями: «Сработало! Сработало!»
У меня была индукционная катушка от форда — обычная автомобильная катушка зажигания, — а её клеммы я вывел на свой щит управления. Параллельно клеммам я подсоединял газоразрядную лампу фирмы «Рейтеон» с аргоном внутри, и искра, попадая в вакуум, издавала пурпурное свечение — это было просто потрясно!
Однажды я баловался с этой катушкой, прожигая искрами отверстия в бумаге, и вдруг бумага загорелась. Скоро я уже не мог держать её, потому что огонь подбирался к пальцам, тогда я бросил её в металлическое ведро для бумаг, в котором было полно газет. Газеты, как вам известно, горят быстро, и пламя выглядело внушительно, особенно потому, что оно было в комнате. Я закрыл дверь, чтобы мама, — которая играла с друзьями в бридж в гостиной, — не обнаружила, что в моей комнате огонь, взял журнал, который попал под руку, и положил его на ведро, чтобы потушить огонь.
Когда огонь потух, я убрал журнал, но теперь комната начала наполняться дымом. Мусорное ведро все ещё было слишком горячим, чтобы его можно было взять в руки. Поэтому я взял пару плоскогубцев, пронёс его через комнату и высунул из окна, чтобы дым ушёл на улицу.
Но на улице было ветрено, и ветер снова раздул огонь, а журнала под рукой уже не было. Поэтому я втащил пылающее ведро обратно, чтобы взять журнал, и тут заметил на окне занавески — это было очень опасно!
Я нашёл журнал, снова затушил огонь, и, на этот раз взяв журнал с собой, вытряхнул тлеющие угли из мусорного ведра на улицу, со второго или третьего этажа. Потом я вышел из комнаты, закрыл за собой дверь и сказал маме: «Я пошёл поиграю на улице». А дым медленно улетучился через открытое окно.
Также я занимался электродвигателями и соорудил усилитель для купленного мной фотоэлемента, благодаря которому звонок начинал звонить, когда я клал руку перед фотоэлементом. Мне не удавалось осуществить все, что хотелось, потому что мама постоянно отправляла меня поиграть на улицу. Но частенько я оставался дома, чтобы повозиться со своей лабораторией.
Я покупал радиоприёмники на распродаже. Денег у меня не было, но они были совсем дешёвые: старые, сломанные радиоприёмники, — я покупал их и старался починить. Поломки обычно были нехитрые: отцепился какой-то проводок, который явно должен быть прицеплен, сломалась или чуть-чуть размоталась катушка, — так что некоторые приёмники мне удавалось починить. На одном из них однажды ночью мне удалось поймать радиостанцию «У-Эй-Си-Оу», в Уако, штат Техас. Вот это было действительно здорово!
На этом же самом ламповом радиоприёмнике я в своей лаборатории смог поймать радиостанцию «Дабл Ю-Джи-Эн», которая вещала из Шенектади. А все дети — два моих двоюродных брата, сестра и соседские ребята — слушали по радио на первом этаже программу, которая называлась «Криминальный клуб Эно» — эти искромётные остроты Эно — вот это была вещь! Ну так вот, я обнаружил, что могу послушать эту программу у себя в лаборатории по «Дабл Ю-Джи-Эн» на час раньше того, как её будет передавать Нью-Йоркская радиостанция! Так я узнавал, что произойдёт в передаче, а потом, когда мы собирались внизу вокруг радио, слушая «Криминальный клуб Эно», я говорил: «Что-то давненько не слышно того-то и того-то. Голову на отсечение даю, что он придёт и всех выручит».
Через пару секунд, бац, он приходит! Все в восторге, а я предсказываю ещё парочку событий. Потом они понимают, что что-то здесь не чисто, что я откуда-то все знаю. Тогда я чистосердечно признаюсь, что все дело в том, что я могу прослушать эту передачу на час раньше у себя в комнате.
Вы естественно можете себе представить, чем все это закончилось. Теперь уже никто не мог дождаться обычного времени. Все собирались в моей лаборатории вокруг маленького скрипучего радиоприёмника и в течение получаса слушали «Криминальный клуб Эно» из Шенектади.
В то время мы жили в большом доме; его мой дед оставил своим детям, но помимо этого дома денег у нас было не слишком много. Это был огромный деревянный дом, который я снаружи оплёл проводами, во всех комнатах у меня были штепсели, так что я везде мог слушать свои радиоприёмники, которые находились наверху, в моей лаборатории. Кроме того, у меня был громкоговоритель, правда не целый, а лишь его часть без большого рупора.
Однажды, сидя в наушниках, я подсоединил их к громкоговорителю и кое-что обнаружил: когда засовываешь в громкоговоритель палец, то при этом слышен звук в наушниках. Я поскрёб по громкоговорителю и услышал скребущий звук в наушниках. Так я узнал, что громкоговоритель может работать как микрофон, причём для него даже не нужны батарейки. В школе мы говорили об Александере Грейаме Бёлле, поэтому я продемонстрировал громкоговоритель и наушники. В то время я ещё этого не знал, но предполагал, что телефон именно такого типа он использовал впервые.
Так что теперь у меня был микрофон, и я мог вещать со второго этажа на первый и с первого на второй, используя усилители радиоприёмников, купленных мной на распродаже. В то время моей сестре Джоан, которая была на девять лет младше меня, было, должно быть, года два или три, и она очень любила слушать по радио одного парня, которого звали дядя Дон. Он обычно пел какие-то песенки про «хороших детей» и т.п. и зачитывал поздравления, присланные родителями, в которых говорилось, что «у Мэри такой-то, которая живёт на Флэтбуш Авеню, в субботу 25-го числа день рождения».
Однажды мы с моим двоюродным братом Фрэнсисом усадили Джоан внизу и сказали ей, что она должна послушать одну особенную передачу. Потом мы убежали наверх и начали вещать: «Говорит дядя Дон. Мы знаем одну очень хорошую маленькую девочку, которую зовут Джоан и которая живёт на Нью-Бродвей; у неё скоро день рождения, правда, не сегодня, но тогда-то и тогда-то. Она такая миленькая». Мы спели маленькую песенку, а потом изобразили музыку: «Ля-ля-ля ля-ля-ля-ля ля-ля-ля ля-ля-ля-ля…» В общем, мы сделали все, что было нужно, и спустились вниз: «Ну и как? Понравилась передача?»
— Да, передача была хорошая, — сказала Джоан, — но почему вы изображали музыку ртом?
Однажды дома раздался телефонный звонок: «Мистер, Вы Ричард Фейнман?»
— Да.
— Звонят из отеля. У нас сломалось радио, и мы хотели бы его починить. Мы знаем, что Вы скорее всего сможете нам помочь.
— Но я же ещё маленький, — сказал я. — Я не знаю, как.
— Да, мы знаем, но все же мы хотели бы, чтобы Вы подошли. Этим отелем управляла моя тётя, но я этого не знал. Я пошёл туда (они до сих пор рассказывают эту историю), засунув в задний карман огромную отвёртку. Но ведь я был маленький, поэтому любая отвёртка в моем заднем кармане показалась бы огромной.
Я подошёл к радио и попытался починить его. Я не знал о нем ничего, но в отеле был какой-то рабочий, и то ли он, то ли я заметили, что рычажок реостата ослаб (он регулирует звук) и не поворачивает вал. Он принялся за работу, что-то заточил и закрепил, и радио заработало.
Следующий радиоприёмник, который я попытался починить, не работал вовсе. Дело было несложное: его не правильно включали в розетку. По мере того как работы все усложнялись и усложнялись, я все лучше и лучше справлялся со своими обязанностями и становился все более искусным. Я купил в Нью-Йорке миллиамперметр и переделал его в вольтметр с совершенно другой шкалой, используя отрезки очень тонкой медной проволоки нужной длины (все длины я рассчитал). Вольтметр получился не слишком точный, но достаточно хороший для того, чтобы определить, находятся ли разные соединения внутри радиоприёмников в нужном диапазоне напряжений.
Главной причиной того, почему меня нанимали, была Депрессия . У людей не было денег на починку радио, они узнавали, что какой-то мальчишка чинит радиоприёмники за гроши. Поэтому я залазил на крыши, чтобы починить антенны, и все такое. Я получил целый ряд уроков всевозрастающей сложности. Однажды мне пришлось переделывать радиоприёмник, работающий на постоянном токе, в радиоприёмник, работающий на переменном токе. Очень сложно было не пропустить в систему шум, и я не совсем удачно его переделал. Я не должен был откусывать какой-то проводок, но я этого не знал.
Одна работа была действительно сенсационной. Я работал у одного печатника, а какой-то человек, который был знаком с этим печатником, знал, что я чиню радиоприёмники, и послал за мной в печатный цех. Этот парень, судя по всему, был беден (машина у него почти разваливалась), мы поехали к нему домой, в бедняцкий квартал. По пути я спрашиваю: «А что случилось с радио?»
Он говорит: «Когда я включаю его, слышится шум, потом шум прекращается, и радио начинает работать нормально, но этот шум в начале мне не нравится».
Я думаю про себя: «Черт побери! Раз у него нет денег, неужто нельзя немножко потерпеть какой-то там шум».
Все время, пока мы ехали к нему, он донимал меня расспросами: «А ты хоть что-нибудь знаешь о радиоприёмниках? Как ты вообще можешь разбираться в радиоприёмниках — ты же совсем маленький!»
Он унижает меня всю дорогу, а я думаю: «В чем же дело? Ну шумит немножко».
Но когда мы добрались до места, я подошёл к радиоприёмнику и включил его. Немножко шумит? Бог мой! Ничего удивительного, что бедняга не мог вынести этот шум. Приёмник зарычал и задрожал — ВУХ БУХ БУХ БУХ БУХ БУХ. Невыносимый шум. Потом он успокоился и начал работать нормально. Итак, я начал думать: «Почему же это происходит?»
Я начинаю ходить взад-вперёд, размышлять и понимаю, что одной из причин может быть то, что лампы нагреваются в не правильной последовательности, то есть усилитель нагрелся, лампы готовы к работе, а их ничто не питает, или проскакивают какие-то токи в обратном направлении, а может, что-то не правильно в начале цепи, в радиочастотной части, и это «что-то» производит ужасный шум. А когда радиочастотный контур наконец начинает работать и контурные напряжения устанавливаются правильным образом, все приходит в порядок.
Итак, этот парень говорит: «Что ты делаешь? Ты пришёл чинить радио, а сам только ходишь взад-вперёд!»
Я говорю: «Я думаю!» После этого я сказал себе: «Ладно, достанем лампы и полностью изменим порядок их расположения в радиоприёмнике». (В те дни во многих радиоприёмниках стояли одни и те же лампы в разных местах, кажется, это были 212-е или 212-е А). Итак, я поменял лампы местами, встал перед радиоприёмником, включил эту штуку, и она повела себя тихо, как ягнёнок: дождалась, пока не нагреется, и начала идеально работать — никакого шума.
Когда человек тебя недооценивает, а ты делаешь что-то подобное, он сразу изменяет своё отношение на 180 градусов, словно старается скомпенсировать своё поведение. Он находил мне другие работы и всем рассказывал о моей гениальности. Он говорил: «Он чинит радиоприёмники, думая!» Ему и в голову не приходило, что можно чинить радио, подумав: какой-то маленький мальчик останавливается, думает и находит способ сделать это, — для него это было непостижимо.
В то время в радиоцепях было не так уж сложно разобраться: все было на виду. Сняв крышку радиоприёмника (главная проблема состояла в том, чтобы отыскать нужные винты), можно было увидеть, что вот это резистор, это конденсатор, это — это, а это — то; на каждой детали стояла надпись. И если из конденсатора сочился воск, значит температура слишком высокая, и было ясно, что конденсатор перегорел. Если один из резисторов был покрыт углём, снова было понятно, в чем дело. Или, если ты не мог определить, что случилось, глядя на детали, ты мог проверить радиоприёмник с помощью вольтметра и посмотреть, проходит ли напряжение. Приёмники были простыми, соответственно и цепи были не сложными. Сеточное напряжение в триодах было всегда около полутора или двух вольт, в то время как катодное напряжение — около 100 или 200 вольт постоянного тока. Так что починить радио для меня было не так уж сложно: я понимал, что происходит внутри, замечал, что что-то не в порядке и исправлял.
Иногда на это уходило некоторое время. Помню, как-то раз у меня целый день ушёл на то, чтобы найти перегоревший резистор, на котором не было явных признаков неисправности. Именно в тот раз я чинил радио для подруги своей мамы, поэтому время у меня было — никто не стоял над душой и не надоедал вопросами: «Что ты делаешь?» Вместо этого меня спрашивали: «Хочешь молока или кусочек торта?» В конце концов я починил радио, так как обладал, и до сих пор обладаю, упорством. Начиная решать головоломку, я не могу оторваться от неё. Если бы подруга моей мамы сказала: «Да ладно, брось ты его, тут слишком много работы», я бы просто взорвался, потому что если уж я взялся за эту штуку, то хочу добить её. Я не могу просто бросить её после того, когда столько о ней узнал. Я должен продолжать, чтобы выяснить наконец, что же с ней случилось.
Это и есть присущая мне потребность в разгадывании головоломок. Именно она объясняет моё желание найти ключ к иероглифам майя и мои попытки открывать сейфы. Помню, когда я учился в старших классах, как-то во время первого урока ко мне подошёл парнишка с какой-то геометрической задачкой или чем-то другим, что ему задали на занятиях продвинутого курса математики. Я бился над этой чёртовой задачкой, пока не решил: на это у меня ушло минут пятнадцать-двадцать. Но в течение дня ко мне подходили и другие ребята с той же самой задачкой, и я решал её в мгновение ока. Так что для одного парня я помучился двадцать минут, а пять остальных сочли меня супергением.
Вот так и возникла моя фантастическая репутация. Судя по всему, пока я учился в старших классах, через меня прошли все головоломки, известные человечеству. Я знал каждую чёртову, бредовую загадку, когда-либо изобретённую человечеством. И когда, уже поступив в МТИ, я как-то раз отправился на танцы, я встретил там одного старшекурсника с его девушкой. Она знала множество головоломок, а он сказал ей, что я в них неплохо разбираюсь. Так что во время танца она подошла ко мне и сказала: «Ты, говорят, неглупый парень. Отгадай-ка вот это: Человеку нужно порубить восемь корд дров…»
Я говорю: «Он начинает рубить корды через одну на три части», — потому что уже слышал эту загадку.
Тогда она уходит и возвращается с новой загадкой, и всегда оказывается, что я её знаю.
Это продолжалось довольно долго, и, наконец, почти в конце танцев, она подходит ко мне в полной уверенности, что на этот раз она меня поймает, и говорит: «Мать и дочь едут в Европу…»
— У дочери бубонная чума.
Она просто рухнула! Того, что она сказала, было явно недостаточно, чтобы разгадать эту загадку. Это была очень длинная история о том, как мать и дочь остановились в отеле в разных комнатах, а на следующий день мать входит в комнату дочери, а там никого нет или живёт кто-то другой. Она говорит: «Где моя дочь?», а владелец отеля спрашивает: «Какая дочь?» В регистрационном журнале записано только имя матери и т.д., и т.п. В общем, случившееся выглядит ужасно таинственно. Ответ же заключается в следующем: у дочери обнаружилась бубонная чума, и владелец отеля, не желая закрывать его, быстренько отправляет дочь в больницу, отдаёт распоряжение убраться в её комнате, уничтожает все следы её пребывания в отеле. История была длинная, но я уже слышал её и поэтому, когда девушка начала с: «Мать и дочь едут в Европу», — я понял, что знаю одну загадку, которая начинается именно так, поэтому я просто наугад дал ответ и попал.
Когда я учился в старших классах, в нашей школе была команда по алгебре, которая состояла из пятерых ребят. Мы ездили в разные школы и участвовали в математических конкурсах. Мы садились в один ряд, другая команда — в другой. Учительница, проводившая конкурс, доставала конверт, на котором было написано «сорок пять секунд». Она открывает его, пишет задачу на доске и говорит: «Начали!», так что на самом деле времени было больше, потому что можно было думать, пока она пишет. Игра заключалась в следующем. У Вас есть лист бумаги, на котором Вы можете написать все, что угодно, и сделать все, что угодно. Считался только ответ. Если ответ был «шесть книг». Вы должны были написать «6», и обвести цифру в кружочек. Если цифра в кружочке правильная. Вы выигрывали; если нет — проигрывали.
В одном можно не сомневаться. Не было никакой возможности решить задачу простым традиционным способом, приняв, например, что «А — это количество красных книг, В — количество голубых книг», ширк, ширк, ширк, пока не получится «шесть книг». На это вас ушло бы пятьдесят секунд, потому что люди, которые назначали время на решение этих задач, всегда давали немного меньше времени, чем требуется. Так что приходилось думать: «Есть ли какой-то способ увидеть решение?» Иногда это получалось в мгновение ока, иногда приходилось искать другой путь и максимально быстро выполнять алгебраические действия. Это была изумительная практика, у меня получалось все лучше и лучше, и в конце концов я возглавил команду. Вот так я научился очень быстро решать алгебраические задачки, и в колледже алгебра давалась мне легко. Когда бы мы не встречались с задачкой на вычисление, я очень быстро мог увидеть, к чему идёт дело, и выполнить нужные алгебраические операции — просто моментально.
Кроме того, в старших классах я ещё придумывал задачки и теоремы. Я имею в виду, что если я вообще занимался математикой, то искал практические примеры, где её можно было применить. Я придумал цикл задач про прямоугольные треугольники, но вместо того, чтобы дать длины двух сторон и попросить найти длину третьей, я давал разность длин двух сторон. Типичным примером был следующий. Есть флагшток, с верха которого спускается верёвка. Когда верёвка свисает вниз, она на три фута длиннее шеста, а когда верёвку натягивают, её конец отстоит от основания шеста на пять футов. Какова высота шеста?
Я вывел несколько уравнений для решения задач такого рода, в результате чего я заметил некоторое отношение — может быть, это было sin2+cos2 = 1, которое напомнило мне тригонометрию. Дело в том, что несколько лет назад, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я прочитал книгу по тригонометрии, которую взял в библиотеке, но теперь я уже забыл, что там было написано. Я только помнил, что тригонометрия как-то связана с отношениями между синусами и косинусами. Тогда, рисуя треугольники, я начал выводить все отношения и самостоятельно их доказал. Также, приняв синус пяти градусов как известный, я с помощью сложения и выведенных мной формул половинного угла, подсчитал синусы, косинусы и тангенсы для каждых пяти градусов.
Несколько лет спустя, когда мы изучали тригонометрию в школе, у меня все ещё были мои расчёты, и я увидел, что мои доказательства часто отличались от тех, что приводились в учебнике. Иногда я не видел простого способа вывести какое-то отношение и долго блуждал вокруг да около, приходя к ответу окольными путями. А иногда я оказывался умнее — стандартное доказательство в книге было гораздо более сложным, чем моё! Так что порой я утирал им нос, а порой они — мне.
Занимаясь тригонометрией самостоятельно, я никогда не пользовался символами, которыми принято обозначать синус, косинус и тангенс, потому что мне они не нравились. Для меня выражение sin f выглядело как s, умноженное на i, умноженное на n, умноженное на f! Тогда я придумал другой символ, — ведь придумали же символ для обозначения квадратного корня, — сигму с длинной горизонтальной палкой, под которой я и ставил f. Тангенс я обозначал буквой тау с удлинённой крышечкой, а для косинуса я придумал букву вроде гаммы, но она была немножко похожа на знак квадратного корня.
Арксинус я обозначал с помощью этой же сигмы, но зеркально отражённой, так что она начиналась с горизонтальной линии, под которой стояла буква, и уже потом шла сигма. Вот это был арксинус, а НЕ sin-1 f, что выглядело как полный бред! В учебниках были такие выражения! По мне так sin-1обозначал 1/ sin, величину, обратную синусу. Так что мои символы были лучше.
Также мне не нравилось обозначение f(x), для меня оно выглядело как f, умноженное на x. Не нравилось мне и dy/dx — всегда возникает желание сократить d, поэтому я придумал другой знак, что-то вроде &. Логарифмы я обозначал большой буквой L с удлинённой горизонтальной чертой, над которой писал величину, из которой брал логарифм и т.д.
Я считал свои символы не хуже, если не лучше, стандартных — ведь нет никакой разницы в том, какие символы используются, — однако впоследствии я понял, что разница есть. Как-то в школе я что-то объяснял другому парнишке и, не подумав, начал писать свои символы, а он говорит: «Что это за чертовщина?» Тогда я понял, что если я разговариваю с кем-то ещё, то мне следует использовать стандартные символы, поэтому, в конце концов, я отказался от своих обозначений.
Кроме того, я придумал набор символов для пишущей машинки, как это приходится делать ФОРТРАНу, чтобы иметь возможность печатать уравнения. Также я чинил печатные машинки с помощью скрепок для бумаг и резиновых лент (резиновые ленты не рвались так, как они рвутся здесь, в Лос-Анджелесе), но профессиональным мастером я не был; я просто направлял их так чтобы они начинали работать. Необходимость отыскать, что же произошло, и определить, что нужно сделать, чтобы исправить поломку, — вот что интересовало меня, вот что составляло для меня головоломку.
Бобы
Должно быть, мне было лет семнадцать-восемнадцать, когда я однажды летом работал в отеле, которым управляла моя тётя. Не помню, сколько я получал — думаю, что около двадцати двух долларов в месяц, — но работал я попеременно: в одни сутки одиннадцать часов, в следующие — тринадцать, либо портье, либо помощником официанта в ресторане. Днём, когда я работал портье, мне приходилось относить молоко миссис Д., она была инвалидом и никогда не давала нам чаевых. Вот таков был мир: целый день вкалываешь и ничего за это не получаешь, и так каждый день.
Это был курортный отель, он находился недалеко от пляжа, на окраинах Нью-Йорк-Сити. Мужья отправлялись на работу в город, оставляя жён дома. От нечего делать они играли в карты, так что нам постоянно приходилось вытаскивать столы для бриджа. А ночью мужчины играли в покер, и для них тоже приходилось готовить столы, чистить пепельницы и т.п. Поэтому я был на ногах до поздней ночи, часов до двух, и мой рабочий день, действительно, длился то тринадцать, то одиннадцать часов.
Кое-что мне очень не нравилось, например, чаевые. Я считал, что нам просто должны больше платить, и никаких там чаевых. Но когда я предложил это начальнице, она лишь расхохоталась. Она всем рассказывала: «Ричард не хочет получать чаевые, хи-хи-хи; он не хочет получать чаевые, ха-ха-ха». Мир просто кишит такими самоуверенными тупицами, которые ничего не понимают.
Как бы то ни было, в отеле была группа мужчин, которые, возвращаясь из города с работы, всегда требовали, чтобы им немедленно принесли лёд для выпивки. Парнишка, который работал вместе со мной, был настоящим портье. Он был старше меня и обладал профессиональными навыками. Однажды он сказал мне: «Послушай-ка, мы все время таскаем лёд этому Унгару, а он сроду не давал нам чаевых — ему жалко даже десять центов. Когда они в следующий раз попросят лёд, проигнорируй эту просьбу, и черт с ними. Тогда они снова позовут тебя, и вот тогда ты скажешь: „О, мне очень жаль. Я забыл. Мы все иногда бываем забывчивы“.
Я так и сделал, и Унгар дал мне пятнадцать центов! Но теперь, когда я вспоминаю этот случай, я понимаю, что тот, второй, профессиональный портье действительно знал, что делать — сказать другому, чтобы переложить на него весь риск нарваться на неприятности. Он хотел, чтобы я научил этого парня давать чаевые. Он вообще ничего не говорил; он сделал так, чтобы все сказал я!
Когда я помогал официантам в ресторане, то должен был уносить грязную посуду и вытирать столы. Делается это так: собираешь со столов всю посуду, составляешь её на поднос и, когда гора посуды на подносе становится достаточно высокой, уносишь поднос на кухню. Там берёшь другой поднос, верно? Это следует делать в два этапа — убираешь старый поднос и ставишь новый, — но я подумал: «Я сделаю это за раз». Я попытался протащить новый поднос под старым, при этом вытягивая старый поднос, и он выскользнул у меня из рук — ДЗИНЬ! Вся посуда упала на пол. Мне, естественно, задали вопрос: «Что ты делал? Как это случилось?» Ну и как я мог объяснить, что пытался изобрести новый способ работы с подносами?
Среди десертов был какой-то кофейный торт, который подавали очень красиво: кусочек торта лежал на салфеточке, на маленькой тарелочке. Но если бы Вы прошли в заднюю комнату, то увидели бы там буфетчика, который занимался приготовлением десертов. Должно быть, раньше он был шахтёром или кем-то вроде этого: он был коренастый с округлыми, толстыми, похожими на обрубки пальцами. Он брал пачку этих салфеток, которые изготовляют на каком-то печатном станке, и в процессе печатания они прилипают друг к дружке; так вот он брал эти салфетки и своими обрубышами пытался разъединить их, чтобы разложить по тарелочкам. Я постоянно слышал, как он ругается: «Черт бы побрал эти салфетки!», выполняя эту работу, и думал: «Какой контраст: человеку, сидящему за столом, подают кусочек этого вкусного торта на тарелочке, покрытой салфеточкой, а здесь сидит буфетчик с корявыми пальцами и ругается: „Черт бы побрал эти салфетки!"“. Вот такую я наблюдал разницу между реальным миром и показным.
В мой первый рабочий день буфетчица сказала, что она обычно делает бутерброд с ветчиной или что-то вроде того для помощника, который работает допоздна. Я сказал, что люблю сладкое, поэтому если после ужина останется десерт, то я с удовольствием его съем. На следующий день я работал допоздна, до двух часов ночи, потому что мужчины играли в покер. Я просто сидел, заняться мне было нечем, и я уже начал скучать, когда вспомнил, что для меня должны были оставить десерт. Я подошёл к холодильнику, открыл его и обнаружил, что буфетчица оставила шесть десертов! Там был шоколадный пудинг, кусочек торта, несколько ломтиков персика, рисовый пудинг, немного желе: там было все! Я уселся прямо у холодильника и съел все шесть десертов — вот это был класс!
На следующий день она сказала мне: «Я оставила для тебя десерт…»
— Десерт был потрясающий, — сказал я, — совершенно потрясающий!
— Но я оставила шесть десертов, потому что не знала, какой тебе понравится больше всего.
Начиная с этого времени, она оставляла шесть десертов. Они не всегда были разными, но их всегда было шесть.
Однажды, когда я работал портье, какая-то девушка оставила на стойке у телефона книгу, а сама ушла обедать. Я взглянул на книгу, она называлась «Жизнь Леонардо». Я не смог перед ней устоять, девушка одолжила мне книгу, и я прочёл её от корки до корки.
Я спал в небольшой комнатке в задней части отеля. Начальство постоянно ратовало за то, чтобы, уходя из своей комнаты, все выключали свет, я же постоянно об этом забывал. Вдохновлённый книгой о Леонардо, я соорудил устройство, которое представляло собой систему верёвок и противовесов — бутылок из под Кока-Колы, наполненных водой. Эта система действовала, когда я открывал дверь, зажигая свет в комнате по принципу тяговой цепи. Когда дверь открываешь, все приходит в движение и зажигает свет; когда дверь за собой закрываешь, свет выключается. Но моё настоящее достижение было сделано позднее.
Я частенько резал в кухне овощи. Бобы нужно было резать на кусочки толщиной в один дюйм. Делать это нужно было так. Берёшь в одну руку два боба, а в другую — нож, прижимаешь нож к бобам и к большому пальцу, так что едва не режешь свой палец. Процесс ужасно медленный. Я включил свои мозги, и мне в голову пришла недурная мысль. Я сел за деревянный стол на улице, поставил на колени миску и воткнул в стол очень острый нож под углом сорок пять градусов от себя. По обе стороны от себя я положил по грудке бобов, я брал по бобу в каждую руку и тянул их к себе достаточно быстро, чтобы разрезать, а кусочки падали в миску, которая стояла у меня на коленях.
Итак, я режу бобы один за другим — чик, чик, чик, чик, чик — все отдают мне бобы, я порезал уже штук шестьдесят, и тут приходит начальница и говорит: «Что это ты делаешь?»
Я говорю: «Посмотрите, какой способ резки бобов я придумал!» — и в этот самый момент вместо боба я подставляю под нож палец. Кровь течёт, заливает бобы, все орут: «Ты только посмотри, сколько бобов ты испортил! Какой дурацкий способ!» и т.д., и т.п. Так что усовершенствовать свой способ мне так и не удалось, хотя можно было сделать его проще, используя какое-нибудь защитное приспособление или что-то вроде того; но, нет, шанса усовершенствовать мой способ мне не дали.
Было у меня ещё одно изобретение, которое столкнулось с подобной проблемой. Для какого-то картофельного салата нам приходилось нарезать на кусочки уже приготовленный картофель. Картошины была влажные и слипались, их трудно было нарезать. Я подумал, что было бы здорово, если бы несколько ножей, закреплённых на подставке параллельно друг другу, опускались и разрезали бы сразу всю картошину. Я долго размышлял об этом и наконец придумал: нужно закрепить на подставке параллельные отрезки проволоки.
Я отправился в хозяйственный магазин, чтобы купить ножи или проволоку, и там увидел именно такое приспособление, которое хотел сделать: оно предназначалось для резки яиц. Когда в следующий раз мне принесли картофель, я достал свою яйцерезку, быстренько порезал весь картофель и отправил его к шеф-повару. Шеф-повар был немцем. Это был здоровый видный мужчина. Король Кухни; он ворвался ко мне в ярости, причём синевато-багровые вены на его шее вздулись до такой степени, что, казалось, вот-вот лопнут. «Что случилось с картофелем? — орёт он. — Почему он не порезан?»
Порезать-то я его порезал, но картофель слипся. Он говорит: «И как я должен разделять его?»
— Опустите его в воду, — предложил я.
— В ВОДУ? ИДИООООООООООООООООТ!!!
В другой раз мне в голову пришла действительно хорошая идея. Когда я работал портье, мне приходилось отвечать на телефонные звонки. Когда поступал звонок, раздавалось жужжание, а на пульте управления опускался один из клапанов, так что можно было определить, по какой линии поступил звонок. Иногда, когда я помогал женщинам выставлять столы для бриджа или после обеда сидел на парадном крыльце (в это время телефон звонил редко), я оказывался довольно далеко от панели управления, когда раздавался звонок. Я нёсся, чтобы снять трубку, но стойка была сделана так, что для того, чтобы попасть к панели управления, нужно было немножко спуститься, потом обойти стойку, зайти за неё и только тогда можно было увидеть, по какой линии поступил звонок — на это требовалось определённое время.
Так вот у меня появилась хорошая мысль. К клапанам на щите управления я привязал нитки, протянул их через стойку и спустил вниз. К каждой нитке я привязал небольшую бумажку, а ту часть телефона, в которую нужно было говорить, я поставил на верх стойки, чтобы её можно было взять снаружи. Теперь, когда поступал звонок, я мог определить, какой клапан опустился, так как я видел, какая бумажка поднялась, соответственно я мог ответить на звонок, не заходя за стойку, и экономил время. Конечно, мне все равно приходилось заходить за стойку, чтобы подключить нужную линию, но я, по крайней мере, отвечал на звонок. «Минуточку», — говорил я, забегал за стойку и подключал нужную линию.
Я думал, что моё устройство совершенно, но однажды мимо проходила начальница и сама захотела ответить на звонок, но не смогла сделать это: моё устройство оказалось слишком сложным. «Что здесь делают все эти бумажки? Почему телефон стоит с этой стороны? Почему ты не… ааааааааааа!»
Я попытался объяснить — ведь это была моя родная тётя, — что причины, почему этого нельзя делать, нет, но ведь это невозможно объяснить умному человеку, который управляет отелем! Вот так я узнал, что ввести в эксплуатацию что-то новое в реальном мире совсем не просто!
Кто украл дверь?
В МТИ у всех различных студенческих сообществ были «дымари», где они старались заполучить от новых первокурсников обещание вступить в их сообщество, поэтому летом перед началом моей учёбы в МТИ меня пригласили в Нью-Йорк на встречу еврейского сообщества Фита-Бета-Дельта. В то время, если ты был евреем или воспитывался в еврейской семье, шанса попасть в другое сообщество у тебя не было. Никто больше на тебя даже и не посмотрел бы. Я не особо стремился присоединиться к другим евреям, а ребят из сообщества Фита-Бета-Дельта не слишком заботило то, еврей ли я, — на самом деле я во всю эту чепуху не верил и уж ни в коей мере не был религиозным. Как бы то ни было, парни из сообщества задали мне несколько вопросов и посоветовали заранее сдать экзамен по исчислению за первый курс, чтобы не слушать этот предмет — совет оказался очень хорошим. Мне понравились ребята из сообщества, которые приезжали в Нью-Йорк, и впоследствии я поселился в одной комнате с двумя парнями, которые уговорили меня вступить в их сообщество.
В МТИ было ещё одно еврейское сообщество, которое называлось САМ. Члены этой общины решили отвезти меня в Бостон, чтобы я мог побыть вместе с ними. Я принял приглашение и на первую ночь остановился в комнате на втором этаже.
На следующее утро я выглянул из окна и увидел, что по лестнице поднимаются два парня из другого сообщества (с которыми я встречался в Нью-Йорке). Ребята из Сигма-Альфа-Мю выбежали, чтобы поговорить с ними, и разгорелся жаркий спор.
Я заорал из окна: «Эй, я должен остаться с теми парнями!» и поспешно выбежал из общежития, не понимая, что они соперничали друг с другом и пытались повлиять на меня, чтобы получить обещание присоединиться к их сообществу. Я не ощущал никакой благодарности за устроенную для меня поездку да и вообще ничего в этом роде.
Сообщество Фита-Бета-Дельта почти распалось за год до этого: его раскололи пополам две различные клики. Члены одной клики были видными ребятами, любили ходить на танцы, а после гонять на машинах и т.п. Другая же клика состояла из ребят, которые только учились и больше ничего, даже на танцы никогда не ходили.
Прямо перед моим вступлением в сообщество у них прошло большое собрание, во время которого они пришли к важному компромиссу. Они решили собираться вместе и помогать друг другу. Они установили определённый уровень оценок, которого должен был придерживаться каждый. Если кто-то не дотягивал до этого уровня, парни, которые все время учились, должны были научить его и помочь ему выполнить всю работу. С другой стороны, на танцы должны были ходить все. Если кто-то из парней не знал, как назначить свидание, другие парни назначали это свидание для него. Если кто-то не умел танцевать, они учили его танцевать. Одна группа учила другую думать, тогда как вторая учила первую быть компанейскими ребятами.
Это было как раз для меня, поскольку я был не слишком компанейским. Я был настолько робким, что, когда мне приходилось забирать почту из ящика и проходить мимо старшекурсников, которые сидели на ступеньках с девушками, я просто цепенел: я не знал, как пройти мимо них! Не помогало даже то, если девушка говорила: «А он симпатичный!»
Вскоре после этого второкурсники пригласили своих девушек и их подруг, чтобы они научили нас танцевать. Гораздо позже, один парень научил меня водить его машину. Они немало потрудились, чтобы сделать из нас, интеллектуалов, светских львов, то же можно сказать и о нас. Баланс получился недурной.
Мне было немного сложно понять, что же в точности значило быть «компанейским». Вскоре после того, как эти компанейские ребята научили меня, как вести себя с девушками, я увидел в ресторане, где я однажды обедал, симпатичную официантку. С неимоверными усилиями я наконец собрался с духом и пригласил её составить мне пару на следующих танцах в сообществе, и она согласилась.
В сообществе, когда мы разговаривали о парах на следующие танцы, я сказал парням, что на этот раз им не нужно назначать для меня свидание — я уже сделал это сам. Я жутко собой гордился.
Когда старшекурсники узнали, что я назначил свидание официантке, они пришли в ужас. Они сказали мне, что это невозможно и что они назначат мне свидание с «подходящей» девушкой. Они заставили меня чувствовать себя так, словно я поступил очень плохо, в общем, пошёл по дурной дорожке. Они решили взять ситуацию в свои руки. Они отправились в ресторан, нашли официантку, отговорили её от свидания и нашли мне другую девушку. Они пытались воспитать своего, так сказать, «блудного сына», но я думаю, что они были не правы. Тогда я был всего лишь первокурсником, и мне не хватило уверенности в себе, чтобы остановить их и не позволить отменить моё свидание.
Когда я дал им обещание вступить в их сообщество, начались всевозможные шуточки. Например, однажды они, завязав нам глаза, отвезли нас за город в середине зимы и оставили у замёрзшего озера примерно в сотне футов от дороги. Мы оказались в центре абсолютного нигде — ни домов, ни вообще ничего, — и мы должны были найти дорогу обратно к сообществу. Мы были немного напуганы, так как были молоды и, в основном, молчали — за исключением одного парня, которого звали Морис Мейер. Его вообще был невозможно заставить перестать шутить, каламбурить и изменить своё радостно-счастливое отношение типа: «Ха, ха, о чем переживать-то? Разве это не забавно?!»
Мы просто бесились, глядя на Мориса. Он неизменно шёл немного позади нас и посмеивался над ситуацией, в которой мы оказались, тогда как остальные вообще не могли себе представить, как мы отсюда выберемся.
Мы дошли до перекрёстка, который был недалеко от озера — там по прежнему не было ни домов, ни чего-нибудь ещё, — и начали обсуждать, в какую сторону идти, когда к нам подошёл Морис и сказал: «Идти надо в эту сторону».
— А мы-то, черт побери, откуда знаешь, Морис? — сказали мы в отчаянии. — Ты все время только и знаешь, что шутишь. Почему мы должны идти в эту сторону?
— Все очень просто: посмотрите на телефонные провода. В том направлении, где проводов больше, находится телефонная станция.
Этому парню, который вроде бы и не обращал ни на что внимания, пришла в голову потрясающая идея! Мы не ошиблись и пришли прямо в город.
На следующий день должно было состояться всеуниверситетское грязео (различные виды борьбы и перетягивание каната, которые происходят в грязи), в котором первокурсники должны были состязаться со второкурсниками. Поздно вечером накануне к нам в общежитие приходит целая толпа второкурсников — некоторые из нашего сообщества, некоторые из других, — и они похищают нас: они хотят, чтобы на следующий день мы были уставшими и не смогли у них выиграть.
Второкурсники довольно легко смогли связать всех первокурсников, кроме меня. Я не хотел, чтобы парни из моего сообщества узнали, что я «неженка». (У меня никогда не было особых спортивных достижений. Я всегда приходил в ужас, когда теннисный мячик перелетал через забор и приземлялся рядом со мной, потому что я никогда не мог перебросить его обратно — он всегда летел примерно на радиан ниже того угла, под которым должен был лететь.) Я понял, что сейчас была новая ситуация, новый мир и что я могу создать себе новую репутацию. Поэтому, чтобы не показать, что я не умею драться, я дрался как сукин кот изо всех сил (не понимая, что же я делаю), и трое или четверо парней сумели связать меня далеко не с первой попытки. Второкурсники отвезли нас в какой-то дом в дремучем лесу и привязали к деревянному полу, закрепив верёвки с помощью больших U-образных скоб.
Что только я не пробовал, чтобы выбраться, но нас охраняли второкурсники, и ни один из моих трюков не сработал. Я совершенно отчётливо помню одного парнишку, которого они даже боялись привязывать, так он был напуган: его лицо приняло бледный жёлто-зелёный оттенок, и он весь дрожал. Позднее я узнал, что он приехал из Европы — это произошло в начале тридцатых годов — и не понимал, что всех нас привязали к полу в общем-то ради шутки; он знал, что происходит в Европе. На него было страшно смотреть: так он был напуган.
К утру нас, двадцать первокурсников, осталось охранять всего трое второкурсников, но мы этого не знали. Второкурсники то и дело приезжали и уезжали на своих машинах, чтобы создать впечатление оживлённой деятельности, а мы не обратили внимание, что машины и люди были все время одни и те же. Так что в тот раз мы проиграли.
Так случилось, что в то утро меня приехали навестить мои родители: им было интересно, как их сыну живётся в Бостоне, и все сообщество отвлекало их, пока мы не вернулись от похитителей. Я был так измождён и испачкан из-за того, что изо всех сил пытался бежать и не спал всю ночь, что родители действительно пришли в ужас от того, во что превратился их сын, учась в МТИ!
Кроме того, у меня одеревенела шея, и я помню, что, когда я днём стоял в строю во время поверки Службы подготовки офицеров запаса, я не мог смотреть прямо вперёд. Командир схватил меня за голову, поднял её и заорал: «Выпрямиться!»
Я сморщился от боли, а мои плечи наклонились под углом: «Я не могу, сэр!»
— О, извините меня! — примирительно сказал он. Как бы то ни было, факт моей долгой и упорной борьбы против тех, кто пытался меня связать, создал мне потрясающую репутацию, так что мне больше не приходилось беспокоиться о том, что меня сочтут неженкой — громадное облегчение.
* * * Я часто слушал своих соседей по комнате — оба они были студентами-старшекурсниками — во время их занятий теоретической физикой. Однажды они работали очень усердно над чем-то, что казалось мне совершенно ясным, поэтому я сказал: «Почему бы вам не использовать уравнение Бароналлаи?»
— Что это? — воскликнули они. — О чем ты говоришь?
Я объяснил им, что имел в виду и как применять это уравнение в данном случае, и решил их задачу. Оказалось, что я имел в виду уравнение Бернулли, однако обо всех таких вещах я прочёл в энциклопедии. Мне ещё не приходилось ни с кем обсуждать это уравнение, и поэтому я не знал, как произносится имя Бернулли.
Все в комнате очень поразились и с тех пор стали обсуждать со мной свои физические задачки. Не всегда при решении этих задач мне сопутствовала удача, однако на будущий год, когда я слушал курс физики, я продвигался вперёд очень быстро. Это был очень хороший способ образования — работать над задачами старшекурсников и учить, как произносятся разные слова.
По вечерам во вторник я любил ходить в одно заведение, которое называлось «Реймор и Плеймор Болрум». Это были два танцзала, соединённые друг с другом. Мои собратья по студенческому сообществу не ходили на эти «открытые» танцы, они предпочитали свои собственные, где девушки, которых они приводили, были из верхней прослойки общества и с которыми нужно было встречаться «по правилам». Когда я встречался с какой-либо девушкой, мне было все равно, откуда она и каково её происхождение, поэтому я ходил на танцы, хотя мои друзья и не одобряли меня. Я очень хорошо проводил там время.
Однажды я танцевал с девушкой несколько раз подряд, но разговаривали мы мало. Наконец, она сказала мне: «Хы анцуш оэнь хаашоо».
Я не мог разобрать слова — у неё были какие-то трудности с произношением, — однако я решил, что она сказала: «Ты танцуешь очень хорошо».
— Спасибо, — ответил я, — это честь для меня.
Мы подошли к столику, куда подружка этой девушки привела юношу, с которым танцевала, и мы сели вчетвером. Когда девушки разговаривали друг с другом, они очень быстро обменивались большим количеством знаков и немного мычали. Одна девушка слышала с трудом, а другая была почти совсем глухая. Это не смущало меня: моя партнёрша прекрасно танцевала, и мне было с ней хорошо.
После нескольких танцев мы опять сидели за столиком, и девушки вновь интенсивно обменивались знаками — туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, пока, наконец, моя девушка не сказала мне что-то, означавшее, как я сообразил, что она хотела бы, чтобы мы проводили их до какой-то гостиницы.
Я спросил парня, согласен ли он, чтобы мы проводили девушек.
— Зачем они хотят, чтобы мы пошли в эту гостиницу? — спросил он.
— Черт возьми, я не знаю! Нам довольно трудно было разговаривать!
Но мне и не хотелось этого знать. Было просто интересно посмотреть, что же все-таки произойдёт? Ведь это же приключение!
Парень испугался и сказал «нет», и тогда я один в сопровождении двух девушек поехал на такси в гостиницу и обнаружил там танцы, организованные глухими и немыми, хотите верьте, хотите нет. Все танцующие принадлежали к какому-то клубу. Оказалось, что многие из них могут чувствовать ритм достаточно хорошо для того, чтобы танцевать под музыку и аплодировать оркестру в конце каждого номера.
Это было очень, очень интересно. Я чувствовал себя так, как будто бы я был в другой стране и не мог разговаривать на языке этой страны. Я мог сколько угодно говорить, но никто меня не слышал. Все разговаривали друг с другом с помощью знаков, и я ничего не мог понять! Я попросил мою девушку научить меня нескольким знакам и ради удовольствия научился немного, как иногда учат иностранный язык.
Все были так счастливы, чувствовали себя свободно друг с другом, все время шутили и улыбались. По-видимому, они не испытывали никаких трудностей при общении. Все было точно так же, как с любым другим языком, за одним исключением: они все время делали друг другу знаки и вертели головами из стороны в сторону. Я понял, почему. Когда кто-либо хотел сделать замечание или прервать вас, он не мог завопить: «Эй, Джек!» Он мог только сделать знак, который Вы бы не уловили, если бы у Вас не было привычки оглядываться вокруг.
Все присутствующие были совершенно довольны друг другом. Это была моя задача — вписаться. И вообще это был замечательный вечер.
Танцы продолжались долго, а когда они закончились, мы спустились в кафетерий. Если люди что-нибудь заказывали, то они показывали на предметы пальцами. Я помню, как кто-то спросил знаками: «Откуда Вы?» И моя девушка просигнализировала: «Из Н-ь-ю-И-о-р-к-а». Ещё я помню парня, который показал мне знаками: «Хорошее развлечение», — он поднял вверх свой большой палец, а затем дотронулся до вымышленного лацкана пиджака для того, чтобы обозначить «развлечение». Прекрасная система.
Все сидели вокруг, шутили и постепенно вовлекали меня в свой мир. Решив купить бутылку молока, я поднялся к парню за стойкой и губами изобразил, не произнося вслух, слово «молоко». Парень не понял. Я изобразил молоко символически, двигая руками так, как будто дою корову. До парня опять не дошло. Я постарался указать на этикетку, на которой была написана цена молока, но он вновь не уловил смысл. Наконец, какой-то посторонний человек, стоявший возле меня, заказал молоко, и я показал на него. «А, молоко!» — сказал парень. И я кивнул головой в знак согласия.
Он протянул мне бутылку, и я сказал: «Большое спасибо!»
— Ах ты, стервец! — сказал он, улыбаясь.
Когда я был в Массачусетском технологическом институте, я часто любил подшучивать над людьми. Однажды в кабинете черчения какой-то шутник поднял лекало (кусок пластмассы для рисования гладких кривых — забавно выглядящая штука в завитушках) и спросил: «Имеют ли кривые на этих штуках какую-либо формулу?»
Я немного подумал и ответил: «Несомненно. Это такие специальные кривые. Дай-ка я покажу тебе. — Я взял своё лекало и начал его медленно поворачивать. — Лекало сделано так, что, независимо от того, как ты его повернёшь, в наинизшей точке каждой кривой касательная горизонтальна».
Все парни в кабинете начали крутить свои лекала под различными углами, подставляя карандаш к нижней точке и по-всякому прилаживая его. Несомненно, они обнаружили, что касательная горизонтальна. Все были крайне возбуждены от этого открытия, хотя уже много прошли по математике и даже «выучили», что производная (касательная) в минимуме (нижней точке) для любой кривой равна нулю (горизонтальна). Они не совмещали эти факты. Они не знали даже того, что они уже «знали».
Я плохо представляю, что происходит с людьми: они не учатся путём понимания. Они учатся каким-то другим способом — путём механического запоминания или как-то иначе. Их знания так хрупки!
Ту же самую шутку я проделал четыре года спустя в Принстоне, разговаривая с опытным физиком, ассистентом Эйнштейна, который все время работал с гравитацией. Я дал ему такую задачу: Вы взлетаете в ракете с часами на борту, а другие часы остаются на Земле. Задача состоит в том, что Вы должны вернуться, когда по земным часам пройдёт ровно один час. Кроме того. Вы хотите, чтобы Ваши часы за время полёта ушли вперёд как можно больше. Согласно Эйнштейну, если взлететь очень высоко, часы пойдут быстрее, потому что, чем выше находишься в гравитационном поле, тем быстрее идут часы. Однако если Вы попытаетесь лететь слишком быстро, а у Вас только час в запасе и Вы должны двигаться быстро, чтобы успеть вернуться, то ваши часы из-за большой скорости замедлятся. Поэтому Вы не можете лететь слишком высоко. Вопрос сводится к следующему: по какой программе должны меняться скорость и высота, чтобы обеспечить максимальный уход вперёд ваших часов?
Ассистент Эйнштейна довольно долго работал над этой задачей, прежде чем понял, что ответ — это просто свободное движение материи. Если Вы выстрелите вверх так, что время, необходимое снаряду, чтобы пролететь и упасть, составляет ровно час, это и будет правильное движение. Это — фундаментальный принцип эйнштейновской гравитации, гласящий, что для свободного движения собственное время максимально. Но когда я поставил задачу в такой форме — ракета с часами, — физик не узнал этого закона. Все произошло так же, как с парнями в кабинете черчения, но на этот раз это не был оробевший новичок. Значит, такой вид непрочных знаний может быть достаточно распространённым даже у весьма образованных людей.
Когда я был студентом, я обычно ходил есть в один ресторанчик в Бостоне. Я забредал туда один, часто по несколько вечеров подряд. Ко мне привыкли, и меня обслуживала одна и та же официантка.
Я заметил, что официантки всегда спешат, носятся вокруг. Поэтому однажды, просто удовольствия ради, я оставил под двумя стаканами чаевые
— обычные для тех дней десять центов, два пятицентовика. Я наполнил каждый стакан доверху, опустил монетку, накрыл плотным листком бумаги и перевернул, так что верхняя часть стакана оказалась на столе. Затем я вытащил бумагу (вода не вытекала, потому что воздух в стакан пройти не мог — ободок стакана плотно прилегал к столу).
Я оставил чаевые под стаканами, потому что знал, что официантки всегда спешат. Если бы десятицентовик был в одном стакане, официантка, торопясь подготовить стол для других посетителей, перевернула бы стакан, вода вылилась бы, и на этом бы все кончилось. Но после того, как она все это проделает с первым стаканом, что, черт возьми, она будет делать со вторым? Не может же она взять и поднять его?
Уходя, я сказал официантке: «Осторожно, Сью. Вы дали мне сегодня удивительные стаканы — у них донышко наверху, а дырка внизу!»
На следующий день, когда я пришёл, у меня уже была другая официантка. Моя обычная не хотела меня обслуживать. «Сью очень сердится на Вас, — сказала новая официантка. — После того, как она взяла первый стакан и всюду разлилась вода, она позвала хозяина. Они поразмышляли над этим немного, но не могли же они стоять весь день, раздумывая, что делать? Поэтому в конце концов они подняли и второй стакан, и вода опять разлилась по всему полу. Была ужасная грязь, а потом Сью поскользнулась в луже. Они безумно сердиты».
Я засмеялся.
Она сказала: «Вовсе не смешно! А как бы Вам понравилось, если бы с Вами так поступили? Что бы Вы делали?»
— Я принёс бы глубокую тарелку и медленно и осторожно двигал бы стакан к краю стола. Вода вылилась бы в тарелку — ей вовсе не обязательно вытекать на пол. Тогда я взял бы и монетку.
— А, это хорошая идея, — сказала она. В этот вечер я оставил чаевые под кофейной чашкой, которую перевернул кверху дном.
На следующий день меня опять обслуживала та же новая официантка.
— Зачем Вы оставили вчера чашку перевёрнутой кверху дном?
— Ну, я подумал, что, хотя Вы очень спешите. Вам придётся пойти на кухню и взять тарелку. Затем Вы медленно и сосредоточенно подвинете чашку к краю стола…
— Я так и сделала, — призналась она, — но воды там не было!
Шедевром моих проказ был случай в студенческом общежитии. Однажды я проснулся очень рано, около пяти утра, и не мог снова заснуть. Тогда я спустился из спальни вниз и обнаружил записку, висящую на верёвочках, которая гласила: «Дверь, дверь, кто стащил дверь?» Оглядевшись, я увидел, что кто-то снял дверь с петель, а на её место повесил табличку с надписью: «Пожалуйста, закрывайте дверь», — табличку, которая обычно висела на пропавшей двери.
Я немедленно догадался, в чем дело. В этой комнате жил парень по имени Пит Бернейз и ещё двое других. Если вы забредали в их комнату, ища чего-либо или чтобы спросить, как они решили такую-то задачу, вы всегда слышали стон этих парней: «Пожалуйста, закрывай дверь!»
Кому-то, несомненно, это надоело, и дверь унесли.
Надо сказать, что в этой комнате было две двери, уж так она была построена. И тогда у меня возникла мысль: я снял с петель и другую дверь, отнёс её вниз и спрятал в подвале за цистерной с мазутом. Затем я тихо поднялся к себе и лёг в постель.
Позднее утром я притворился, что просыпаюсь, и спустился с небольшим опозданием вниз. Другие студенты вертелись тут же, и Пит и его друзья были крайне расстроены: дверей в их комнате не было, а им надо было заниматься и т.д., и т.п. Когда я спускался вниз по лестнице, они спросили: «Фейнман, ты взял двери?»
— Хм, да, — ответил я. — Я взял дверь. Видите царапины у меня на пальцах, я их заработал, спуская дверь в подвал, когда мои руки скреблись о стену.
Мой ответ их не убедил, они мне так и не поверили. Парни, которые взяли первую дверь, оставили так много улик — почерк на записке, например, — что их очень скоро разыскали. Моя идея состояла в том, что, когда найдут тех, кто украл первую дверь, все будут думать, что они же украли и вторую.
Это сработало в совершенстве: все пинали и пытали этих парней, пока, наконец, с большим трудом они не убедили своих мучителей, что взяли только первую дверь, каким бы невероятным это ни казалось.
Я наблюдал за событиями и был счастлив.
Второй двери недоставало целую неделю, и для ребят, которые пытались заниматься в комнате без двери, найти её становилось все более и более необходимо.
Наконец, чтобы решить эту проблему, президент студенческого объединения сказал за обеденным столом: «Мы должны что-то придумать насчёт второй двери. Я не в состоянии сделать это сам, поэтому хотел бы услышать предложения остальных, как это исправить. Ведь Питу и другим надо заниматься».
Кто-то выступил с предложением, потом кто-то ещё. Вскоре поднялся и я. «Хорошо, — сказал я саркастическим голосом. — Кто бы Вы ни были, укравшие дверь, мы знаем, что Вы замечательны. Вы так умны! Мы не можем догадаться, кто Вы, должно быть, что-то вроде супергения. Вам вовсе не нужно говорить о себе, все, что нам нужно, это знать, где дверь. Поэтому, если Вы оставите где-нибудь записку, сообщающую об этом, мы будем чествовать Вас и признаем навсегда, что Вы сверхпрекрасны. Вы так хороши, что сможете забрать любую дверь, а мы не в состоянии будем установить, кто Вы. Но, ради бога, оставьте где-нибудь записку, и мы будем навсегда Вам за это благодарны».
Тут вносит своё предложение следующий студент. Он говорит: «У меня другая идея. Я думаю, что Вы, наш президент, должны взять с каждого честное слово перед нашим студенческим сообществом, что он не брал дверь».
Президент говорит: «Это очень хорошая мысль. Честное слово нашего сообщества!» Потом он идёт вокруг стола и спрашивает каждого, одного за другим:
— Джек, Вы брали дверь?
— Нет, сэр, я не брал её.
— Тим, Вы взяли дверь?
— Нет, сэр, я не брал дверь.
— Морис, Вы брали дверь?
— Нет, я не брал дверь, сэр.
— Фейнман, Вы брали дверь?
— Да, я взял дверь.
— Прекрасно, Фейнман, я серьёзно! Сэм, Вы брали дверь?.. — и все пошло дальше, по кругу. Все были шокированы. В наше содружество, должно быть, затесалась настоящая крыса, которая не уважала честное слово сообщества!
Этой ночью я оставил записку с маленькой картинкой, на которой была изображена цистерна с мазутом и дверь за ней. И на следующий день дверь нашли и приладили обратно.
Позднее я признался, что взял вторую дверь, и меня все обвинили во лжи. Они не могли вспомнить, что именно я сказал. Все, что осталось в памяти от того эпизода, когда президент обходил вокруг стола и всех спрашивал, так это то, что никто не признался в краже двери. Запомнилась общая идея, но не отдельные слова.
Люди часто думают, что я обманщик, но я обычно честен, в определённом смысле, причём так, что часто мне никто не верит.
Латинский или итальянский?
В Бруклине была итальянская радиостанция, и мальчишкой я постоянно её слушал. Я ОБОжал ПЕРЕливчатые ЗВУКи, которые накатывали на меня, словно я нежился в океане среди невысоких волн. Я сидел и наслаждался водой, которая накатывала на меня, этим ПРЕКРАСНЫМ ИТАЛЬЯНСКИМ языком. В итальянских передачах всегда разыгрывалась какая-нибудь житейская ситуация и разгорались жаркие споры между женой и мужем.
Высокий голос: «Нио теко ТИЕто капето ТУтто… „ Громкий, низкий голос: «ДРО тоне пала ТУтто!!“ (со звуком пощёчины).
Это было классно! Я научился изображать все эти эмоции: я мог плакать; я мог смеяться и все такое прочее. Итальянский язык прекрасен.
В Нью-Йорке рядом с нами жили несколько итальянцев. Иногда, когда я катался на велосипеде, какой-нибудь водитель-итальянец огорчался из-за меня, высовывался из своего грузовика и, жестикулируя, орал что-то вроде: «Ме аРРУча ЛАМпе этта ТИче!»
Я чувствовал себя полным дерьмом. Что он сказал мне? Что я должен крикнуть в ответ?
Тогда я спросил своего школьного друга-итальянца, и он сказал: «Просто скажи: „А те! А те!“, что означает: „И тебе того же! И тебе того же!"“.
Я подумал, что это просто великолепная мысль. И я обычно говорил: «А те! А те!» и, конечно, жестикулировал. Затем, обретя уверенность, я продолжил развивать свои способности. Когда я ехал на велосипеде и какая-нибудь дама, которая ехала на машине, оказывалась у меня на пути, я говорил: «ПУцциа а ла маЛОче!», — она тут же сжималась! Какой-то негодный итальянский мальчишка грязно обругал её!
Было не так то просто определить, что этот язык не был подлинным итальянским языком. Однажды, когда я был в Принстоне и заехал на велосипеде на стоянку Палмеровской лаборатории, кто-то загородил мне дорогу. Мои привычки ничуть не изменились: жестикулируя и хлопая тыльной стороной одной руки о другую, я крикнул: «оРЕцце каБОНка МИче!».
А наверху, по другую сторону длинного газона, садовник-итальянец сажает какие-то растения. Он останавливается, машет рукой и радостно кричит: «РЕцца ма Лла!»
Я отзываюсь: «РОНте БАЛта!», тоже приветствуя его. Он не знал, что я не знаю (а я действительно не знал), что он сказал; а он не знал, что сказал я. Но все было в порядке! Все вышло здорово! Это работает! Кроме того, когда итальянцы слышат мою интонацию, они признают во мне итальянца — может быть, он говорит не на римском наречии, а на миланском, какая, к черту, разница. Важно, что он иТАЛЬянец! Так что это просто классно! Но вы должны быть абсолютно уверены в себе. Продолжайте ехать, и ничего с вами не случится.
Однажды я приехал домой из колледжа на каникулы и застал сестру очень расстроенной, почти плачущей: её герлскаутская организация устраивала банкет для девочек и их пап, но нашего отца не было дома: он где-то продавал униформы. Я сказал, что несмотря на то, что я её брат, я пойду с ней (я на девять лет старше её, поэтому затея была не такая уж безумная).
Когда мы приехали на место, я немного посидел с отцами, но скоро они мне до смерти надоели. Все отцы привезли своих дочек на этот милый маленький банкет, а сами говорили только о фондовой бирже: они не знали, о чем разговаривать со своими собственными детьми, не говоря уже о друзьях своих детей. Во время банкета девочки развлекали нас небольшими пародиями, чтением стихотворений и т.п. Потом внезапно они принесли какую-то забавную штуку, похожую на фартук, с дыркой наверху, куда нужно было просовывать голову. Девочки объявили, что теперь папы будут развлекать их.
Итак, каждый отец встаёт, просовывает голову в фартук и что-нибудь говорит — один мужик рассказал «У Мэри был ягнёнок» — в общем, они не знают, что делать. Я тоже не знал, что делать, но когда подошла моя очередь выступать, я сказал, что расскажу им небольшое стихотворение и что я извиняюсь, что оно не на английском языке, но я все равно уверен, что они его оценят.
А ТУЦЦО ЛАНТО
— Поиси ди Паре ТАНто САка ТУЛна ТИ, на ПУта ТУча ПУти ТИла. РУНто КАта ЧАНто ЧАНта МАНто ЧИла ТИда. ЙАЛЬта КАра СУЛЬда МИла ЧАта ПИча ПИно ТИто БРАЛЬда пе те ЧИна нана ЧУНда дала ЧИНда лапа ЧУНда! РОНто пити КА ле, а ТАНто ЧИНто квинта ЛАЛЬда О ля ТИНта далла ЛАЛЬта, ЙЕНта ПУча лалла ТАЛЬта!
Я прочёл три или четыре строфы, проявив все эмоции, которые слышал по итальянскому радио, а дети понимали все, катаясь от хохота в проходе между рядами.
После окончания банкета ко мне подошли руководитель скаутского отряда и школьная учительница. Они сказали мне, что обсуждали моё стихотворение. Одна из них считала, что это итальянский язык, а другая — что это латинский. Учительница спросила: «Так кто же из нас прав?»
Я сказал: «Спросите у своих воспитанниц — они сразу поняли, какой это язык».
Всегда стараясь выкрутиться
Когда я учился в МТИ, меня интересовала только наука; больше у меня не получалось ничего. Однако в МТИ существовало правило: необходимо пройти и несколько гуманитарных курсов, чтобы стать более «культурным». Кроме требуемого курса английского языка было ещё два факультативных курса, поэтому я просмотрел список и сразу же обнаружил астрономию — как гуманитарный предмет! Так что в тот год меня спасла астрономия. На следующий год я спустился ниже по списку, мимо французской литературы и подобных ей курсов, и нашёл философию. Мне не удалось найти ничего более близкого к науке.
Прежде чем я поведаю вам о том, что случилось на курсе философии, я расскажу о курсе английского. Нам нужно было написать несколько сочинений на заданную тему. Например, Милл написал что-то о свободе, а мы должны были критиковать его работу. Я же вместо того, чтобы обратиться к политической свободе, как это сделал Милл, написал о свободе социальной — проблеме, связанной с тем, что в обществе, чтобы выглядеть вежливым, нужно фальшивить и лгать и что эта вечная игра в обман приводит к «разрушению моральной устойчивости общества». Вопрос интересный, но не тот, который мы должны были обсуждать.
Затем мы должны были критиковать эссе Хаксли «О кусочке мела», в котором он описывает, что обыкновенный кусочек мела, который он держит в руке, представляет собой останки костей животных и что силы, которые находятся внутри земли, подняли его, и он стал частью Уайт-Клиффс, потом его добыли в каменоломне, а сейчас, когда с его помощью пишут на доске, его используют для передачи мыслей.
И вновь вместо того, чтобы критиковать заданное нам эссе, я написал пародию, которая называлась «О кусочке пыли», где рассказал о том, как пыль показывает цвета при заходе солнца, осаждает дождь и т.п. Я всегда мошенничал, всегда старался уклониться от поставленной задачи.
Но, когда нам задали написать сочинение по «Фаусту» Гёте, я потерял всякую надежду! Работа была слишком длинной, чтобы на неё можно было написать пародию или придумать что-то ещё. Я носился по всему сообществу и орал: «Я не могу это сделать. Я просто не буду этого делать. Я не собираюсь это делать!»
Один из моих друзей по сообществу сказал: «Ладно, Фейнман, ты не будешь это делать. Но профессор подумает, что ты не выполнил задание, потому что не хочешь работать. Напиши сочинение о чем-нибудь — с таким же количеством слов — и сдай его с примечанием, что ты не понимаешь „Фауста“, что у тебя душа к нему не лежит и что ты просто не можешь написать сочинение по этой книге».
Так я и сделал. Я написал длинное сочинение «Об ограничениях разума». Я размышлял о научных методиках решения задач и о том, что существуют некоторые ограничения: моральные ценности невозможно определить с помощью научных методов, ля, ля, ля и т.д.
Потом другой парень дал мне ещё один совет. «Фейнман, — сказал он, — у тебя ничего не получится, если ты сдашь сочинение, которое никак не связано с „Фаустом“. Знаешь, что тебе нужно сделать? Вставить то, что ты написал, в „Фауста“.
— Это смешно! — сказал я.
Но остальные ребята сочли это отличной идеей.
— Ладно! Ладно! — недовольно говорю я. — Я попробую.
Я добавил ещё полстраницы к тому, что уже написал, сказав, что Мефистофель представляет разум, Фауст представляет дух, а Гёте пытается показать ограничения разума. Я все смешал в одну кучу, все впихнул и сдал своё сочинение.
Для обсуждения наших сочинений профессор приглашал нас по одному. Я вошёл, ожидая самого худшего.
Он сказал: «Вступительный материал прекрасный, однако материал, который связан с „Фаустом“ немного коротковат. А так сочинение очень хорошее — четыре с плюсом». Я опять выкрутился.
Теперь о курсе философии. Курс читал старый бородатый профессор, которого звали Робинсон. Он говорил ужасно нечётко. Я приходил на занятие, он в течение всего занятия что-то бормотал, а я не мог понять ничего. Другие студенты, похоже, понимали его чуть лучше, но они, судя по всему, вообще его не слушали. У меня оказалось с собой небольшое сверло, одна шестнадцатая дюйма в диаметре, и, чтобы убить время на этом курсе, я занимал себя тем, что зажимал пальцами сверло и сверлил в подошве своего ботинка дырки, неделя за неделей.
Наконец, однажды уже в конце курса профессор Робинсон сказал: «Бу-бу-бу ву бу-ву-бу бу ву-бу-ву… «, и все заволновались! Все начали разговаривать друг с другом и обсуждать что-то, откуда я понял, что он наконец-то сказал что-то интересное, слава Богу! Мне было интересно, что же именно он сказал.
Я спросил у кого-то, и мне сказали: «Мы должны написать сочинение и сдать его через четыре недели».
— Сочинение о чем?
— О том, о чем он говорил весь год.
Я был убит. Единственное, что я услышал за весь семестр и что я смог вспомнить, было, когда однажды произошёл подъем его речи из глубин горла на поверхность: «Бу-бу-бу-бу-ву-ву-бу-поток сознания-бу-ву-ву-бу-бу-ву», и хлюп! — все снова погрузилось в хаос.
Этот «поток сознания» напомнил мне о задачке, которую мой отец задал мне много лет назад. Он сказал: «Представь, что на Земле появились марсиане, а марсиане никогда не спят, они постоянно бодрствуют. Представь, что у них нет этого бредового явления, которое есть у нас и которое называется сном. И они тебя спрашивают: „Как это спать? Что ты при этом чувствуешь? Что происходит, когда ты засыпаешь: твои мысли внезапно останавливаются или они движутся все мееедленнее иииииии мммммммеееееддддддлллллеееееннннннееееее? Как в действительности отключается разум?"“.
Я заинтересовался. Итак, мне нужно было ответить на вопрос: «Как заканчивается поток сознания, когда мы засыпаем?»
Итак, каждый полдень в течение следующих четырех недель я работал над своим сочинением. Я задёргивал шторы в своей комнате, выключал свет и ложился спать. Я наблюдал за тем, что происходит, когда я засыпаю.
Кроме того, я засыпал и ночью, так что я мог проводить наблюдения два раза в день, и это было здорово!
Сначала я обращал внимание на множество второстепенных вещей, которые были мало связаны с процессом засыпания. Я заметил, например, что я очень много размышляю, мысленно разговаривая сам с собой. Кроме того, я мог визуально представить различные вещи.
Потом, когда я уставал, то замечал, что могу думать о двух вещах одновременно. Я обнаружил это, когда однажды мысленно разговаривал сам с собой о чем-то и одновременно с этим пассивно представлял две верёвки, привязанные к моей кровати, проходящие через какие-то шкивы, обмотанные вокруг вращающегося цилиндра и медленно поднимающие кровать. Я не осознавал, что представляю эти верёвки до тех пор, пока не начал переживать, что одна верёвка цепляется за другую и они накручиваются на цилиндр неровно. Но я мысленно сказал себе: «Ничего, сила тяги все расставит по местам». Эта мысль перебила мою первую мысль, и я осознал, что думаю о двух вещах одновременно.
Также я заметил, что мысли не прекращаются и тогда, когда засыпаешь, просто между ними постепенно пропадает логическая связь. Отсутствия этой логической связи не замечаешь до тех пор, пока не спросишь себя: «А почему я об этом подумал?» Пытаешься проследить обратный путь, но зачастую не можешь вспомнить, что же, черт побери, привело тебя к этой мысли!
Так что существование логической связи — иллюзия, а на самом деле мысли становятся все более и более разрозненными, пока не станут абсолютно беспорядочными, и после этого ты засыпаешь.
После четырех недель постоянного сна я написал сочинение и объяснил сделанные мной наблюдения. В конце сочинения я указал, что все эти наблюдения я сделал, наблюдая за тем, как я засыпаю, но я действительно не знаю, на что похож процесс засыпания, когда я не наблюдаю за собой. Я завершил сочинение небольшим стихотворением, которое я сочинил сам и которое обозначило эту проблему самоанализа:
Мне интересно, почему. Мне интересно, почему. Мне интересно, почему мне интересно. Мне интересно, почему мне интересно, почему Мне интересно, почему мне интересно!
Мы сдаём свои сочинения, и на следующем занятии профессор читает одно из них: «Бу-бу-бу ву-бу-ву бу-ву-бу бу-бу…» Я не могу понять, что же там написано.
Он читает следующее сочинение: «Бу-ву-бу бу-бу-бу бу-бу-ву бу-бу…» Я опять не могу разобрать, о чем же это сочинение, однако в конце сочинения профессор читает:
Ме иниесо, поеу. Ме иниесо, поеу. Ме иниесо, поеу ме иниесо. Ме иниесо, поеу ме иниесо, поеу Ме иниесо, поеу ме иниесо!
«А! — говорю я. — Это моё сочинение!» Я, и правда, узнал его только в конце.
После написания сочинения моё любопытство никуда не исчезло, и я продолжал наблюдать за тем, как я засыпаю. Однажды ночью, когда мне снился сон, я осознал, что наблюдаю за собой во сне. Я уже забрался в сам сон!
В первой части сна я вижу себя на крыше поезда, который приближается к тоннелю. Я пугаюсь, прижимаюсь к крыше поезда, и он въезжает в тоннель — ввуух! Я говорю себе: «Значит так: может появиться чувство страха, а также можно услышать, как изменяется звук, когда въезжаешь в тоннель».
Я также заметил, что могу видеть цвета. Некоторые люди говорили, что сны всегда черно-белые, но, нет, мне снились цветные сны.
К этому времени я уже оказался в одном из вагонов поезда и мог ощущать его покачивание. Я говорю себе: «Значит, во сне можно получить и кинестетические ощущения». Я дохожу с некоторым усилием до конца вагона и вижу большое окно, как витрина в магазине. За этой витриной стоят — не манекены, а три живые девушки в купальниках, и очень симпатичные!
Я перехожу в следующий вагон, цепляясь за поручни у себя над головой, и говорю себе: «Хм! Было бы интересно возбудиться — сексуально — пойду-ка я назад в первый вагон». Я обнаруживаю, что могу повернуться и пойти обратно по поезду, значит, я могу контролировать направление своего сна. Я возвращаюсь в вагон с особым окном и вижу трех стариков, которые играют на скрипках, — но они тут же снова превращаются в девушек! Так что я могу изменять направление своего сна, хотя и не совершенным образом.
Итак, я начинаю возбуждаться, как сексуально, так и интеллектуально, произнося что-то вроде: «Ух ты! Работает!» и просыпаюсь.
Я сделал ещё несколько наблюдений во время сна. Помимо того, что я всегда спрашивал себя: «Действительно ли я вижу цветные сны?», меня всегда интересовало: «Насколько точно можно что-то увидеть во сне?»
В следующий раз мне снился сон: в высокой траве лежала рыжеволосая девушка. Я попытался посмотреть, смогу ли я увидеть каждый волосок! Вы знаете, что в том месте, где отражается солнце, создаётся небольшая цветовая область — дифракционный эффект, я смог увидеть это! Я мог увидеть каждый волосок настолько отчётливо, насколько хочется: совершенное зрение!
В другой раз мне приснился сон, в котором канцелярская кнопка застряла в дверной коробке. Я вижу кнопку, провожу пальцами по дверной коробке и чувствую эту кнопку. Я делаю вывод, что, судя по всему, «отдел зрения» и «отдел чувств» головного мозга как-то связаны между собой. Тогда я говорю себе: «А может ли быть так, что они не должны быть связаны?» Я снова смотрю на дверную коробку: кнопки там нет. Я провожу по ней пальцем и чувствую кнопку!
В другой раз я сплю и слышу «тук-тук; тук-тук». В моем сне происходило что-то, к чему можно было отнести этот стук, но соответствие не было идеальным — он казался несколько чужим. Я подумал: «Стопроцентная гарантия, что этот стук доносится извне, и я сам придумал эту часть сна, чтобы она соответствовала этому стуку. Мне нужно проснуться, чтобы узнать, что же, черт побери, происходит».
Стук продолжается, я просыпаюсь и… Мёртвая тишина. Ничего не было. Так что звук никак не был связан с внешним миром.
Другие рассказывали мне, что они включали шум, доносящийся извне, в свои сны, но, когда со мной произошло нечто подобное и я внимательно «наблюдал снизу» и был уверен, что шум исходит извне, все оказалось наоборот.
В то время, когда я проводил во сне наблюдения, процесс пробуждения вызывал во мне некий страх. Когда начинаешь просыпаться, бывает мгновение, когда чувствуешь себя неподвижным, словно привязанным к кровати или обмотанным множеством слоёв ватина. Это сложно объяснить, но в какой-то момент чувствуешь, что не можешь выбраться, и уже не уверен, сможешь ли ты вообще проснуться. Так что мне приходилось говорить самому себе — после того, как я проснулся, — что это просто смешно. Я не знаю ни одной болезни, при которой человек совершенно естественно засыпает, а потом не может проснуться. Проснуться можно всегда. Растолковав это себе бессчётное количество раз, я мало-помалу перестал бояться и даже находил процесс пробуждения довольно захватывающим — вроде американских горок: проходит какое-то время, ты перестаёшь бояться, и мало-помалу они начинают тебе нравиться.
Вам, наверное, интересно будет узнать, как прекратился этот процесс наблюдения за своими снами (он действительно большей частью прекратился; с тех пор это происходило со мной лишь несколько раз). Однажды ночью я сплю, как обычно наблюдая за собой, и вижу, что на стене прямо передо мной висит вымпел. В двадцать пятый раз я отвечаю: «Да, я вижу цветные сны», а потом понимаю, что сплю, прижавшись затылком к латунному стержню. Я трогаю затылок рукой и чувствую, что он мягкий. Я думаю: «А! Так вот почему я могу делать все эти наблюдения во время сна: латунный стержень возбуждает зрительную кору моего мозга. Мне достаточно просто лечь спать, положив голову на латунный стержень, и я смогу проводить эти наблюдения, когда захочу. Думаю, что на этом можно перестать наблюдать и погрузиться в более глубокий сон».
Когда я проснулся, оказалось, что никакого латунного стержня нет, да и затылок у меня твёрдый. Видимо я устал от этих наблюдений, и мой мозг выдумал ложные причины того, почему мне больше не стоит этим заниматься.
В результате всех этих наблюдений у меня зародилась небольшая теория. Одна из причин того, почему мне нравилось наблюдать за снами, состояла в том, что мне было любопытно понять, как возникает образ, например, человека, когда глаза закрыты и в них ничего не поступает. Вы скажете, что, возможно, это какие-то случайные и нерегулярные нервные импульсы, но ведь во сне невозможно заставить нервы генерировать такую же сложную последовательность импульсов, как та, что возникает, когда бодрствуешь и видишь что-то на самом деле. Но тогда как же я мог «видеть» в цвете и во всех деталях во сне?
Я решил, что в мозге должен существовать отдел, заведующий интерпретацией. Когда вы на самом деле смотрите на что-то — на человека, на лампу или на стену, — вы видите не просто цветные пятна. Что-то говорит вам о том, что это такое; это необходимо интерпретировать. Отдел интерпретации также работает и когда вы спите, но он все выдумывает. Он говорит вам, что вы видите человеческий волос во всех деталях, но на самом деле этого не происходит. Он интерпретирует всякую чушь, которая лезет вам в голову, как отчётливую картинку.
И ещё кое-что о снах. У меня был друг по имени Дойч. Его жена выросла в семье психоаналитиков в Вене. Однажды вечером мы обсуждали сны, и он сказал мне, что у снов есть смысл: в снах присутствуют символы, которые можно толковать, используя психоанализ. В большую часть этого я не поверил, однако в ту ночь мне приснился интересный сон. Мы играли на бильярдном столе в игру с тремя шарами — белым, зелёным и серым, — игра называлась «девчонки». Смысл был в том, чтобы загнать шары в лузу: белый и зелёный удалось загнать легко, но с серым никак не получалось.
Я проснулся и легко растолковал этот сон: одно название игры говорит о том, что шары — это девушки! Белый шар вычислить было легко: я тайно встречался с замужней женщиной, которая работала кассиром в кафетерии и носила белую униформу. С зелёным тоже сложностей не возникло: два дня назад я ездил вечером в автомобильный кинотеатр с девушкой в зеленом платье. Но серый — кто же был серым, черт побери? Я знал, что кто-то должен был быть серым; я это чувствовал. Это похоже на то, когда пытаешься вспомнить чьё-то имя: оно вертится на языке, но ты никак не можешь подхватить его.
И только через полдня я вспомнил, что попрощался с девушкой, которая мне очень нравилась и которая месяца два или три назад уехала в Италию. Девушка была очень милая, и я решил снова с ней встретиться, когда она вернётся. Я не знаю, была ли она одета в серый костюм, но как только я о ней подумал, мне стало совершенно ясно, что именно она была серым шаром.
Я пошёл к своему другу Дойчу и сказал ему, что он, должно быть, прав — в толковании снов определённо что-то есть. Но когда он услышал о моем интересном сне, он сказал: «Нет, у тебя все слишком идеально — слишком коротко и слишком сухо. Обычно приходится проводить более глубокий анализ».
Главный химик-исследователь корпорации «Метапласт»
После окончания Массачусетского технологического института (МТИ) я решил получить работу на лето. Я дважды или трижды обращался в Лабораторию телефонной компании Белла и несколько раз ездил туда. Билл Шокли, знавший меня по лабораториям МТИ, каждый раз водил меня повсюду. Мне ужасно нравились эти визиты, однако работу там я так и не получил.
У меня были рекомендательные письма от моих профессоров в две компании. Одно из них было в компанию «Бауш энд Ломб», занимавшуюся трассировкой лучей через линзы, второе — в Лабораторию электрических испытаний в Нью-Йорке. В то время никто даже не знал, что такое физик, и в промышленности никаких рабочих мест для физиков не было. Инженеры — о'кей, но физики — никто не знал, как их использовать. Интересно, что очень скоро, после войны, все стало наоборот: физики требовались везде. Но в последние годы Депрессии как физик я не имел никаких шансов устроиться на работу.
Примерно в это же время на пляже в моем родном городе Фар Рокуэй я встретил моего старого друга, с которым мы выросли. Мы вместе ходили в школу, когда были подростками 11-12 лет, и стали добрыми друзьями. У нас обоих была научная жилка. У него в детстве была своя «лаборатория» и у меня тоже. Мы часто играли вместе и обсуждали друг с другом разные проблемы.
Обычно мы устраивали волшебные представления — химические чудеса — для ребят из квартала. Мой друг был в этом силён, и мне это тоже нравилось. Мы проделывали на маленьком столе разные трюки с зажжёнными бунзеновскими горелками, стоявшими на столе напротив друг друга. На горелках — стёклышки от часов (плоские стеклянные диски), на них капельки йода, из которого получался прекрасный пурпурный пар, поднимавшийся с обоих концов стола во время всего представления. Это было великолепно! Мы делали множество трюков, например, превращение «вина» в воду и другие химические опыты с изменением цвета. Под занавес мы проделывали один трюк, используя эффект, который сами обнаружили. Я незаметно опускал руки сначала в раковину с водой, а затем в бензин. Потом, как бы случайно, я касался одной из бунзеновских горелок, и рука загоралась. Я хлопал в ладоши, и обе руки вспыхивали (это безвредно, поскольку бензин сгорает быстро, а рука благодаря воде остаётся холодной). Тогда я, размахивая руками, бегал вокруг и вопил: «ПОЖАР, ПОЖАР!» — и зрители приходили в сильное возбуждение. Они выбегали из комнаты, и на этом представление кончалось.
Позднее я рассказал эту историю в колледже моим собратьям по студенческому объединению, и они сказали: «Чепуха! Ты не мог этого сделать!»
(Я часто сталкивался с такой же сложностью: как продемонстрировать людям что-нибудь такое, во что они не верят. Например, однажды разгорелся спор, вытекает ли моча просто под действием силы тяжести, и я вынужден был продемонстрировать, что это не так, показав, что можно помочиться стоя на голове. Или был другой случай, когда кто-то утверждал, что если принять аспирин и кока-колу, то немедленно упадёшь в смертельной слабости. Я сказал им, что это чистейший вздор, и предложил выпить аспирин и кока-колу вместе. Затем они затеяли спор, нужно ли пить аспирин перед кока-колой, сразу после или вместе. Тогда я выпил 6 таблеток аспирина и три стакана кока-колы, один за другим. Сначала я принял две таблетки аспирина и запил стаканом кока-колы, потом мы растворили две таблетки в стакане, и я выпил и это, и, наконец, я выпил ещё стакан кока-колы и две таблетки аспирина. И каждый раз эти верящие идиоты стояли вокруг меня в ожидании, чтобы подхватить, когда я начну падать. Но ничего не случилось. Я, правда, помню, что плохо спал той ночью, но утром я нормально поднялся, сделал много рисунков и работал над какими-то формулами, относящимися к тому, что называется дзета-функцией Римана).
— Хорошо, ребята, — сказал я. — Пойдём и достанем немного бензина.
Они легко нашли бензин, я сунул руки в воду в раковине, затем в бензин и поджёг его… Это было чертовски больно. Дело в том, что за это время на внешней стороне рук у меня отросли волосы. Они действовали как фитили и удерживали горящий бензин на месте, а когда я делал свой фокус раньше, волос на руках не было. После того как я проделал этот эксперимент для моих студенческих товарищей, волосы на руках навсегда исчезли.
Итак, мой приятель и я встречаемся на пляже, и он рассказывает мне, что знает способ покрытия пластмасс тонкой металлической плёнкой. Я говорю, что это невозможно, потому что пластмассы не проводят ток и к ним не приделаешь провода. Но он утверждал, что может покрывать металлом все, что угодно, и я ещё помню, как он поднял персиковую косточку, всю в песке, и сказал, что может покрыть металлом и это, стараясь произвести на меня впечатление.
Что было замечательно, так это то, что он предложил мне работу в его небольшой компании, располагавшейся в верхнем этаже здания в Нью-Йорке. В компании было всего 5 человек. «Президентом», как я думаю, был его отец, который собирал все Деньги вместе. Мой приятель был «вице-президентом», так же как и ещё один парень, который отвечал за продажу. Я был главным «химиком-исследователем», а брат моего друга, которого нельзя было назвать особенно умным, мыл бутылки. Всего у нас оказалось шесть ванн для металлизации.
Компания и в самом деле изобрела способ металлизации пластмасс, а схема была такова. Сначала предмет серебрился путём осаждения серебра из ванны с азотно-кислым серебром и восстанавливающим агентом (вроде того, как делаются зеркала); затем посеребрённый предмет, ставший проводником тока, погружался в гальваническую ванну, и серебро покрывалось металлической плёнкой.
Весь вопрос был в том, будет ли серебро прочно прилипать к предмету.
Но серебро не прилипало. Оно легко отшелушивалось. Необходимо было сделать какой-то промежуточный шаг, чтобы заставить серебро прилипать к предмету. Все зависело от покрываемого серебром вещества. Мой друг обнаружил, что на материалах вроде бакелита — это была важная в те дни пластмасса — серебро очень хорошо держалось на поверхности. Но для этого пластмассу нужно было сначала обдуть в струе песка, а затем на много часов погрузить в гидроокись олова, которая глубоко проникала в поры бакелита.
Такой приём срабатывал только для небольшого числа пластмасс, а ведь все время появлялись новые типы, такие, как метил метакрилат (теперь мы называем его плексигласом), которые сначала мы не могли покрыть металлом. Ещё одним материалом, никак не поддававшимся металлизации, была ацетатная целлюлоза, очень дешёвая. Правда, потом мы обнаружили, что если погрузить её на короткое время в едкий натр, а потом обработать хлоридом олова, то результаты получаются очень хорошие.
Как «химик» компании я добился большого успеха. Моё преимущество над моим приятелем состояло в том, что он вообще никогда не занимался химией. Он не проводил экспериментов, а просто знал, как сделать то или другое. Я принялся за работу, запихнув разные кусочки в бутылки и залив туда всевозможные химикаты. Испробовав все варианты и прослеживая их результаты, я нашёл способы металлизации большего числа пластмасс, чем мой приятель делал прежде.
Мне также удалось упростить его процесс. Посмотрев книги, я изменил редуцирующий агент с глюкозы на формальдегид, что привело к немедленному стопроцентному восстановлению серебра, вместо того, чтобы позднее восстанавливать серебро, оставшееся в растворе.
Я также заставил гидроокись олова растворяться в воде, добавляя понемногу соляную кислоту — эту штуку я запомнил из курса химии в колледже, так что на тот этап, который раньше занимал часы, теперь требовалось около пяти минут.
Мои эксперименты все время прерывались нашим «вице-президентом по продаже», который то и дело возвращался с каким-нибудь пластиком от будущего покупателя. У меня все бутылки были выстроены в линию и каждая бутылка специально помечена. И тут внезапно раздавалось: «Тебе придётся прекратить эксперимент, чтобы выполнить сверхзадание отдела продажи». Поэтому опыты приходилось начинать по многу раз подряд.
Однажды мы попали в чертовскую передрягу. Был какой-то художник, пытавшийся сделать картину для обложки журнала об автомобилях. Он весьма тщательно выполнил из пластмассы колесо, и как-то наш торговый вице-президент ляпнул ему, что мы можем покрыть металлом все, что угодно. Художник захотел, чтобы мы металлизировали для него ступицу колёса, причём так, чтобы она получилась сверкающей и серебряной. Колесо было сделано из нового пластика, и мы не знали толком, как его металлизировать. Фактически наш торговец никогда не знал, что именно мы можем покрыть металлом, поэтому он всегда обещал что попало, и вот теперь это не сработало. Чтобы исправить неудавшуюся первую попытку, нужно было снять старое серебро, а это было не так просто. Я решил использовать для этого азотную кислоту, которая весьма эффективно сняла серебро, однако наделала при этом множество каверн и дырок в пластике. Вот уж действительно погорели, так погорели! На самом деле у нас было много таких «горящих» экспериментов.
Другие сотрудники компании решили, что нам надо поместить рекламу в журнале «Модерн пластике». Некоторые предметы мы и на самом деле очень хорошо покрывали металлом, и они прекрасно выглядели на рекламных картинках. Некоторые были также выставлены на нашей витрине у входа, чтобы возможные покупатели могли на них посмотреть. Но глядя на рекламные объявления или на витрину, никто не мог подержать эти штуки в руке, чтобы проверить, насколько прочно держится металлическая плёнка. Возможно, некоторые из этих образцов были выполнены очень хорошо, видимо это были специальные образцы, а не серийный продукт.
Сразу после того, как я оставил компанию в конце лета, чтобы поехать в Принстон, мои бывшие компаньоны получили хороший заказ от кого-то, кто хотел серебрить пластмассовые авторучки. Теперь люди могли без труда и задёшево иметь лёгкие серебряные ручки. Они были немедленно распроданы, и у меня было довольно волнующее чувство — видеть людей, расхаживающих повсюду с этими ручками, и знать, откуда они произошли.
Но у компании не было большого опыта с этим материалом — или, возможно, в пластмассе использовался какой-то наполнитель (большинство пластмасс — вовсе не чистые, они содержат наполнитель, качество которого в те дни не так уж хорошо контролировалось), — и на проклятых ручках появлялись пузыри. Когда у вас в руках предмет с маленьким волдырём, который начинает шелушиться, вы не можете не потрогать его. И вот все вертели в руках эту шелуху, сползающую с ручек.
Теперь компания должна была предпринять срочные меры, чтобы исправить положение с ручками, и мой приятель решил, что ему нужен большой микроскоп. Мой друг не знал, на что он собирается смотреть и для чего, и эти жульнические исследования влетели компании в копеечку. В итоге у них возникли неприятности, проблема так и не была решена, и компания потерпела крах. Их первая большая работа окончилась неудачей.
Несколько лет спустя я стал работать в Лос-Аламосе, где встретил человека по имени Фредерик де Хоффман. Вообще-то он был учёным, но, кроме того, и очень хорошим администратором. Не получив систематического образования, он любил математику и напряжённо работал, компенсируя этим недостаток в подготовке. Позднее он стал президентом или вице-президентом компании «Дженерал Атомикс» и после этого заметной личностью в промышленном мире. Но в то время это был просто очень энергичный человек, энтузиаст с открытыми глазами, помогавший Проекту как только мог.
Однажды мы вместе обедали, и он рассказал мне, что прежде, чем приехать в Лос-Аламос, он работал в Англии.
— Какой работой Вы там занимались? — спросил я.
— Я занимался металлизацией пластмасс. Я был одним из молодых сотрудников в лаборатории.
— Как шло дело?
— Довольно хорошо, но у нас были кое-какие трудности.
— Вот как?
— Когда мы только начали разрабатывать процесс, в Нью-Йорке объявилась компания…
— Какая компания в Нью-Йорке?
— Она называлась корпорация «Метапласт». Они продвинулись дальше, чем мы.
— Откуда Вы знаете?
— Они все время рекламировали себя в «Модерн пластике», помещая на всю страницу объявления с картинками тех вещей, которые они могли покрывать металлом, и мы поняли, что они ушли далеко вперёд.
— Вы видели какое-нибудь их изделие?
— Нет, но по этой рекламе можно было сказать, что они нас опередили. Наш процесс был довольно хорош, но не было смысла даже пытаться соревноваться с американским процессом вроде того, какой был у них.
— Сколько химиков работало в вашей лаборатории?
— У нас было шесть химиков.
— Как Вы думаете, сколько химиков было у корпорации «Метапласт»?
— О, у них, должно быть, был настоящий химический отдел!
— Не могли бы Вы описать мне, как, на Ваш взгляд, мог бы выглядеть главный химик-исследователь корпорации «Мета-пласт» и как могла работать его лаборатория?
— Насколько представляю себе, у них было 25 или 50 химиков, а у главного химика-исследователя свой собственный кабинет, специальный, со стеклом. Знаете, как показывают в фильмах. Молодые ребята все время заходят с исследовательскими проектами, над которыми они работают, получают у него совет и бегут работать дальше, люди постоянно снуют туда-сюда. При их 25 или 50 химиках, как, черт возьми, можно было с ними конкурировать?
— Вам будет интересно и забавно узнать, что сейчас Вы беседуете с главным химиком-исследователем корпорации «Метапласт», чей штат состоял из одного мойщика бутылок!
Принстонские годы
«Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!»
Когда я был студентом старших курсов МТИ, я очень любил этот институт. С моей точки зрения это было отличное место, и я хотел, конечно, делать там диплом. Но когда я пошёл к профессору Слэтеру и рассказал ему о своих намерениях, он сказал: «Мы Вас не оставим здесь».
Я спросил: «Почему?»
Слэтер ответил: «Почему Вы думаете, что должны делать диплом в МТИ?»
— Потому что МТИ — лучшая научная школа во всей стране.
— Вы так думаете?
— Да.
— Именно поэтому Вы должны поехать в другое место. Вам надо выяснить, как выглядит весь остальной мир.
И тогда я решил поехать в Принстон. Надо сказать, что Принстон несёт на себе отпечаток определённой элегантности. Частично это имитация английской школы. Ребята из нашего студенческого объединения, знавшие мои довольно грубые и неофициальные манеры, начали делать замечания вроде: «Вот погоди, узнают они, кто приезжает к ним в Принстон! Вот погоди, они поймут, какую ошибку они допустили!» Поэтому я решил вести себя хорошо, когда попаду в Принстон.
Мой отец отвёз меня в Принстон на своей машине. Я получил комнату, и он уехал. Я не пробыл там и часа, как встретил какого-то человека: «Я здесь заведующий жилыми помещениями и я хотел бы вам сказать, что декан устраивает сегодня днём чай и желает пригласить всех к себе. Если можно, будьте так любезны и возьмите на себя труд сообщить об этом вашему соседу по комнате, мистеру Серетту».
Это стало моим вступлением в «Колледж» в Принстоне, где жили все студенты. Все было своего рода имитацией Оксфорда или Кембриджа — полное заимствование всех привычек, даже акцента (заведующий жилыми помещениями был профессором французской литературы и произносил эти два слова, подделываясь под англичанина). Внизу располагался привратник, у всех были прекрасные комнаты, и ели мы все вместе, облачённые в академические плащи, в большом зале с цветными стёклами в окнах.
И вот, в тот самый день, когда я прибываю в Принстон, я иду на чай к декану и даже не знаю, что это за чаепитие и зачем оно. Я не слишком уверенно вёл себя в обществе и не имел опыта участия в таких приёмах.
Ну, поднимаюсь я к двери, а там декан Эйзенхарт приветствует новых студентов:
«О, Вы мистер Фейнман, — говорит он. — Мы рады видеть Вас у себя». Это немного помогло, потому что он как-то узнал меня.
Я прохожу в дверь, а там какие-то дамы, и девушки тоже. Все очень официально, и я размышляю о том, куда сесть, и должен ли я сесть рядом с этой девушкой или нет, и как следует себя вести, услышав голос сзади.
— Что Вы хотите, сливки или лимон в чай, мистер Фейнман? Это миссис Эйзенхарт разливает чай.
— Я возьму и то и другое, благодарю Вас, — говорю я, все ещё в поисках места, где бы сесть, и вдруг слышу: «Хе-хе-хе-хе-хе, Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман?»
Шучу? Шучу? Что, черт подери, я только что ляпнул? Только потом я понял, в чем дело. Вот так выглядел мой первый опыт с чайной процедурой.
Позднее, когда я немного подольше прожил в Принстоне, я все-таки понял смысл этого «хе-хе-хе-хе-хе». Фактически я понял это, уходя с того же самого чаепития. Вот что оно означало: «Вы не вполне правильно себя ведёте в обществе». В следующий раз я услышал это «хе-хе-хе-хе-хе» от миссис Эйзенхарт, когда кто-то, прощаясь, поцеловал ей руку.
В другой раз, примерно год спустя, во время другого чаепития, я разговаривал с профессором Вильдтом, астрономом, разработавшим какую-то теорию об облаках на Венере. В то время предполагалось, что они состоят из формальдегида (забавно узнать, о чем мы беспокоились тогда-то), и он все это выяснял: и как формальдегид осаждается, и многое другое. Было чрезвычайно интересно. Мы разговаривали обо всей этой мути, и тут ко мне подошла какая-то маленькая дама и сказала: «Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела бы Вас видеть».
— О'кей, минутку… — и я продолжал беседовать с Вильдтом.
Маленькая дама вернулась снова и сказала: «Мистер Фейнман, миссис Эйзенхарт хотела бы Вас видеть».
— Да, да! — и я пошёл к миссис Эйзенхарт, разливавшей чай.
— Что бы Вы хотели, кофе или чай, мистер Фейнман?
— Миссис такая-то сказала, что Вы хотели поговорить со мной?
— Хе-хе-хе-хе-хе. Так Вы предпочитаете кофе или чай, мистер Фейнман?
— Чай, — сказал я. — Благодарю Вас.
Несколько минут спустя пришли дочь миссис Эйзенхарт и её школьная подруга, и мы были представлены друг другу. Вся идея этого «хе-хе-хе» состояла в следующем: миссис Эйзенхарт вовсе не хотела со мной говорить, она хотела, чтобы я находился возле неё и пил чай, когда придут её дочь с подружкой, чтобы им было с кем поговорить. Вот так это работало. К этому времени я уже знал, что делать, когда слышу «хе-хе-хе-хе-хе». Я не спросил: «Что Вы имеете в виду своим „хе-хе-хе“? Я знал, что „хе-хе-хе“ значит „ошибка“, и лучше бы её исправить.
Каждый вечер мы облачались в академические плащи к ужину. В первый вечер это буквально вытряхнуло из меня жизнь, поскольку я не люблю формальностей. Но скоро я понял, что плащи — это большое удобство. Студенты, только что игравшие в теннис, могли вбежать в комнату, схватить плащ и влезть в него. Им не нужно было тратить время на перемену одежды или на душ. Поэтому под плащами были голые руки, майки, все, что угодно. Более того, существовало правило, что плащ никогда не надо было чистить, поэтому можно было сразу отличить первокурсника от второкурсника, от третьекурсника, от свиньи! Плащи никогда не чистились и никогда не чинились. У первокурсников они были относительно чистыми и в хорошем состоянии, но к тому времени, как вы переваливали на третий курс или приближались к этому, плащи превращались в бесформенные мешки на плечах с лохмотьями, свисающими вниз.
Итак, когда я приехал в Принстон, я попал на чай в воскресный день, а вечером, не снимая академического плаща, — на ужин в «Колледже». А в понедельник первое, что я хотел сделать, — это пойти посмотреть на циклотрон.
Когда я был студентом в Массачусетском технологическом, там построили новый циклотрон, и как он был прекрасен! Сам циклотрон был в одной комнате, а контрольные приборы — в Другой. Все было прекрасно оборудовано. Провода, соединявшие контрольную комнату с циклотроном, шли снизу в специальных трубах, служивших для изоляции. В комнате находилась целая панель с кнопками и измерительными приборами. Это было сооружение, которое я бы назвал позолоченным циклотроном.
К тому времени я прочёл множество статей по циклотронным экспериментам, и лишь совсем немногие были выполнены в МТИ. Может быть, это было ещё начало. Но была куча результатов из таких мест, как Корнелл и Беркли, и больше всего из Принстона. Поэтому, что я действительно хотел увидеть, чего я ждал с нетерпением, так это ПРИНСТОНСКИЙ ЦИКЛОТРОН. Это должно быть нечто!
Поэтому в понедельник первым делом я направился в здание, где размещались физики, и спросил: «Где циклотрон, в каком здании?»
— Он внизу, в подвале, в конце холла.
В подвале? Ведь здание было старым. В подвале не могло быть места для циклотрона. Я подошёл к концу холла, прошёл в дверь и через десять секунд узнал, почему Принстон как раз по мне — лучшее для меня место для обучения. Провода в этой комнате были натянуты повсюду'. Переключатели свисали с проводов, охлаждающая вода капала из вентилей, комната была полна всякой всячины, все выставлено, все открыто. Везде громоздились столы со сваленными в кучу инструментами. Словом, это была наиболее чудовищная мешанина, которую я когда-либо видел. Весь циклотрон помещался в одной комнате, и там был полный, абсолютный хаос!
Это напомнило мне мою детскую домашнюю лабораторию. Ничто в МТИ никогда не напоминало мне её. И тут я понял, почему Принстон получал результаты. Люди работали с инструментом. Они сами создали этот инструмент. Они знали, где что, знали, как что работает, не вовлекали в дело никаких инженеров, хотя, возможно, какой-то инженер и работал у них в группе. Этот циклотрон был намного меньше, чем в МТИ. Позолоченный Массачусетский? О нет, он был полной противоположностью. Когда принстонцы хотели подправить вакуум, они капали сургучом, капли сургуча были на полу. Это было чудесно! Потому что они со всем этим работали. Им не надо было сидеть в другой комнате и нажимать кнопки! (Между прочим, из-за невообразимой хаотической мешанины у них в комнате был пожар — и пожар уничтожил циклотрон. Но мне бы лучше об этом не рассказывать!) Когда я попал в Корнелл, я пошёл посмотреть и на их циклотрон. Этот вряд ли требовал комнаты: он был что-то около ярда в поперечнике. Это был самый маленький циклотрон в мире, но они получили фантастические результаты. Физики из Корнелла использовали всевозможные ухищрения и особую технику. Если они хотели что-либо поменять в своих «баранках» — полукружиях которые по форме напоминали букву «D» и в которых двигались частицы, — они брали отвёртку, снимали «баранки» вручную, чинили и ставили обратно. В Принстоне все было намного тяжелее, а в МТИ вообще приходилось пользоваться краном, который двигался на роликах под потолком, спускать крюки — это была чёртова прорва работы.
Разные школы многому меня научили. МТИ — очень хорошее место. Я не пытаюсь принизить его. Я был просто влюблён в него. Там развит некий дух: каждый член всего коллектива думает, что это — самое чудесное место на земле, центр научного и технического развития Соединённых Штатов, если не всего мира. Это как взгляд нью-йоркца на Нью-Йорк: он забывает об остальной части страны. И хотя Вы не получаете там правильного представления о пропорциях, вы получаете превосходное чувство — быть вместе с ними и одним из них, иметь мотивы и желание продолжать. Вы избранный. Вам посчастливилось оказаться там.
Массачусетский технологический был хорошим институтом, но Слэтер был прав, рекомендуя мне перейти в другое место для дипломной работы. Теперь и я часто советую своим студентам поступить так же. Узнайте, как устроен остальной мир. Разнообразие — стоящая вещь.
Однажды я проводил эксперимент в циклотронной лаборатории в Принстоне и получил поразительные результаты. В одной книжке по гидродинамике была задача, обсуждавшаяся тогда всеми студентами-физиками. Задача такая. Имеется S-образный разбрызгиватель для лужаек — S-образная труба на оси; вода бьёт струёй под прямым углом к оси и заставляет трубу вращаться в определённом направлении. Каждый знает, куда она вертится — трубка убегает от уходящей воды. Вопрос стоит так: пусть у вас есть озеро или плавательный бассейн — большой запас воды, вы помещаете разбрызгиватель целиком под воду и начинаете всасывать воду вместо того, чтобы разбрызгивать её струёй. В каком направлении будет поворачиваться трубка?
На первый взгляд, ответ совершенно ясен. Беда состоит в том, что для одного было совершенно ясно, что ответ таков, а для Другого — что все наоборот. Задачу все обсуждали. Я помню, как на одном семинаре или чаепитии кто-то подошёл к профессору Джону Уилеру и сказал: «А Вы как думаете, как она будет крутиться?»
Уилер ответил: «Вчера Фейнман убедил меня, что она пойдёт назад. Сегодня он столь же хорошо убедил меня, что она будет вращаться вперёд. Я не знаю, в чем он убедит меня завтра!»
Я приведу вам аргумент, который заставляет думать так, и другой аргумент, заставляющий думать наоборот. Хорошо?
Одно соображение состоит в том, что, когда вы всасываете воду, она как бы втягивается в сопло. Поэтому трубка подаётся вперёд, по направлению к входящей воде.
Но вот приходит кто-то другой и говорит: «Предположим, что мы удерживаем устройство в покое и спрашиваем, какой момент вращения для этого необходим. Мы все знаем, что, когда вода вытекает, трубку приходится держать с внешней стороны S-образной кривой — из-за центробежной силы воды, проходящей по контуру. Ну а если вода идёт по той же кривой в обратном направлении, центробежная сила остаётся той же и направлена в сторону внешней части кривой. Поэтому оба случая одинаковы, и разбрызгиватель будет поворачиваться в одну и ту же сторону вне зависимости от того, выплёскивается ли вода струёй или всасывается внутрь».
После некоторого размышления я, наконец, принял решение, каким должен быть ответ, и, чтобы продемонстрировать его, задумал поставить опыт.
В Принстонской циклотронной лаборатории была большая оплетённая бутыль — чудовищный сосуд с водой. Я решил, что это просто замечательно для эксперимента. Я достал кусок медной трубки и согнул его в виде буквы S. Затем в центре просверлил дырку, вклеил отрезок резинового шланга и вывел его через дыру в пробке, которую я вставил в горлышко бутылки. В пробке было ещё одно отверстие, в которое я вставил другой кусок резинового шланга и подсоединил его к запасам сжатого воздуха лаборатории. Закачав воздух в бутыль, я мог заставить воду втекать в медную трубу точно так же, как если бы я её всасывал. S-образная трубка, конечно, не стала бы вертеться постоянно, но она повернулась бы на определённый угол (из-за гибкости резинового шланга), и я собирался измерить скорость потока воды, измеряя, насколько высоко поднимется струя от горлышка бутылки.
Я все установил на свои места, включил сжатый воздух, и тут раздалось: «пап!» Давление воздуха выбило пробку из бутылки. Тогда я прочно привязал её проводом, чтобы она не выпрыгнула. Теперь эксперимент пошёл отлично. Вода выливалась, и шланг перекрутился, поэтому я чуть подбавил давление, потому что при большей скорости струи измерять можно было более точно. Я весьма тщательно измерил угол, затем расстояние и снова увеличил давление, и вдруг вся штука прямо-таки взорвалась. Кусочки стекла и брызги разлетелись по всей лаборатории. Один из спорщиков, пришедший понаблюдать за опытом, весь мокрый, вынужден был уйти домой и переменить одежду (просто чудо, что он не порезался стеклом). Все снимки, которые с большим трудом были получены на циклотроне в камере Вильсона, промокли, а я по какой-то причине был достаточно далеко или же в таком положении, что почти не промок. Но я навсегда запомнил, как великий профессор Дель Сассо, ответственный за циклотрон, подошёл ко мне и сурово сказал: «Эксперименты новичков должны производиться в лаборатории для новичков!»
Яяяяяяяяяяя!
По средам в Принстонский выпускной колледж приходили разные люди с лекциями. Ораторы зачастую были очень интересными людьми, и обсуждения, которые обычно следовали за лекцией, были весьма забавными. Например, один парень из нашего колледжа очень строго придерживался жёстких антикатолических взглядов, поэтому он заранее передал свои вопросы, чтобы их задали оратору, говорившему о религии, так что тому пришлось несладко.
В другой раз кто-то говорил о поэзии. Оратор рассказывал о структуре стихотворения и об эмоциях, которые стихотворение передаёт; он разделил все на определённые виды классов. Во время обсуждения, которое последовало за лекцией, он сказал: «Разве в математике дело обстоит не точно также, доктор Эйзенхарт?»
Доктор Эйзенхарт был деканом выпускного колледжа и великим профессором математики. Кроме того, он был очень умен. Он сказал: «Мне было бы интересно узнать, что об этом думает Дик Фейнман в отношении теоретической физики». Он все время загонял меня в подобные переплёты.
Я встал и сказал: «Да, это очень тесно связано с физикой. В теоретической физике аналогом слова является математическая формула, аналогом структуры стихотворения — взаимосвязь теоретических тыр-пыр с тем-то и тем-то». Я прошёлся по всей его лекции, проведя идеальную аналогию. Глаза оратора лучились счастьем.
Потом я сказал: «Мне кажется, что, что бы Вы ни сказали о поэзии, я смогу найти способ провести аналогию с любым предметом точно также, как я сейчас сделал это для теоретической физики. Я не думаю, что эти аналогии имеют смысл».
В огромном зале с окнами из цветного стекла, где мы всегда обедали, в своих неизменно распадающихся академических плащах, декан Эйзенхарт начинал каждый обед с произнесения молитвы на латинском языке. После обеда он часто поднимался и делал какие-нибудь объявления. Однажды вечером доктор Эйзенхарт встал и сказал: «Через две недели к нам приезжает профессор психологии с лекцией о гипнозе. Профессор полагает, что будет гораздо лучше, если он сможет представить нам реальный показ сеанса гипноза, чем просто говорить о нем. Поэтому ему хотелось бы, чтобы несколько человек добровольно вызвались ему помочь и подвергнуться гипнозу…»
Я заволновался. Я непременно должен выяснить, что такое гипноз, вопросов тут не было. Это будет просто супер!
Затем декан Эйзенхарт сказал, что будет хорошо, если трое или четверо человек вызовутся помочь профессору, чтобы он попробовал немного поработать с ними до лекции и посмотреть, кто поддаётся гипнозу, поэтому ему очень хотелось бы, чтобы мы помогли профессору. (Боже правый, он же просто тратит время!) Эйзенхарт был в одном конце огромного обеденного зала, я же в противоположном, у стены. Там были сотни парней. Я знал, что каждому захочется это попробовать, и жутко боялся, что он не увидит меня из-за того, что я сижу так далеко. Но мне было просто необходимо попасть на этот сеанс!
Наконец, Эйзенхарт сказал: «Итак, мне хотелось бы знать, будут ли добровольцы…»
Я поднял руку, просто взлетел со своего места и изо всех сил, чтобы быть уверенным, что он меня услышит, заорал: «ЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!»
Он услышал меня, потому что я оказался единственным. Мой голос многократно отразился от стен и потолка зала — мне было очень стыдно. Эйзенхарт отреагировал немедленно: «Да, конечно, мистер Фейнман, я знал, что Вы вызоветесь, я просто думал, может быть, захочет кто-нибудь ещё».
Наконец, вызвалось ещё несколько ребят, и за неделю до лекции профессор приехал, чтобы попрактиковаться на нас и посмотреть, подходит ли кто-нибудь для гипноза. Я знал об этом явлении, но не знал, как это, когда тебя гипнотизируют.
Он начал работать со мной, и вскоре мы дошли до того этапа, когда он сказал: «Ты не можешь открыть глаза».
Я сказал себе: «Я клянусь, что могу открыть глаза, но я не хочу все испортить. Посмотрим, насколько далеко это зайдёт». Ситуация сложилась интересная. Ты немножко одурманен и, несмотря на то, что вроде бы несколько потерял контроль над собой, уверен, что сможешь открыть глаза. Но ты их, конечно же, не открываешь, поэтому, в некотором смысле, ты не можешь это сделать. Он проделал все свои штучки и решил, что я подойду. Когда настал день лекции и реального сеанса гипноза, он попросил нас выйти на сцену и загипнотизировал на глазах всего Принстонского выпускного колледжа. На этот раз эффект был посильнее; думаю, что я научился поддаваться гипнозу. Гипнотизёр показывал разные фокусы, заставлял меня делать то, что обычно я бы не смог сделать, а в конце сеанса сказал, что после того, как я выйду из состояния гипноза, я не пойду прямо на своё место, что было бы естественно, а обойду всю комнату и подойду к своему месту сзади.
В течение всего сеанса я смутно осознавал, что происходит, и сотрудничал с гипнотизёром, делая все, что он говорит, но насчёт последнего я решил: «Ну нет, черт возьми, с меня хватит! Я пойду прямо на своё место».
Когда пришло время встать и сойти со сцены, я пошёл было прямо к своему месту. Но тут же ощутил своеобразное раздражение: я почувствовал себя так неуютно, что не смог идти своей дорогой. Я обошёл весь зал.
Некоторое время спустя меня загипнотизировали ещё раз. Гипнотизёром была женщина. Она сказала: «Я зажгу спичку, погашу её и тут же прикоснусь ею к твоей руке. Ты не почувствуешь боли».
Я подумал: «Вздор!» Она взяла спичку, зажгла её, потушила и прикоснулась ею к моей руке. Я почувствовал лёгкое тепло. Все это время я сидел с закрытыми глазами и думал: «Это несложно. Она зажгла одну спичку, а к моей руке прикоснулась другой. В этом нет ничего особенного; это обман!»
Когда я вышел из состояния гипноза и посмотрел на свою руку, меня ожидал огромнейший сюрприз: на моей руке был ожог. Вскоре на его месте вздулся пузырь, но я так и не почувствовал боли, даже когда он лопнул.
Так что я счёл гипноз весьма любопытным опытом. Ты все время говоришь себе: «Я могу это сделать, но не буду», но это не более чем другой способ сказать, что ты не можешь.
Схема кошки?
В обеденной комнате выпускного колледжа в Принстоне все обычно сидели обособленными группками. Я сидел с физиками, но через какое-то время подумал: «Было бы неплохо посмотреть, чем занимается весь остальной мир, поэтому посижу-ка неделю или две в каждой из других групп».
Когда я сидел за столом с философами, я слушал, как они очень серьёзно обсуждают книгу Уайтхеда «Процесс и реальность». Они употребляли слова весьма забавным образом, и я не особенно понимал, о чем они говорят. Я не хотел прерывать их беседу и постоянно просить разъяснить мне что-нибудь, но иногда я все же делал это, и они пытались объяснить мне, но я все равно ничего не понимал. Наконец, они пригласили меня на свой семинар.
Семинар у них походил на урок. Они встречались раз в неделю, чтобы обсудить новую главу из книги «Процесс и реальность»: кто-нибудь делал по этой главе доклад, а затем следовало обсуждение. Я отправился на семинар, пообещав себе не открывать рта, напоминая себе, что я в этом предмете — полный профан и иду туда просто посмотреть.
То, что произошло на семинаре, было типичным — настолько типичным, что в это даже трудно поверить, но, тем не менее, это правда. Сначала я сидел и молчал, во что практически невозможно поверить, но это тоже правда. Один из студентов делал доклад по главе, которую они должны были изучить на той неделе. В этой главе Уайтхед постоянно использовал словосочетание «существенный объект» в каком-то конкретном сугубо техническом смысле, который он, по-видимому, определил ранее, но я этого не понял.
После некоторого обсуждения смысла выражения «существенный объект» профессор, который вёл семинар, сказал что-то, намереваясь разъяснить суть предмета, и нарисовал на доске что-то, похожее на молнии. «Мистер Фейнман, — сказал он, — как Вы считаете, электрон — это „существенный объект“?»
Вот теперь я попал в переплёт. Я признался, что не читал книгу и потому не имею никакого понятия о том, что Уайтхед подразумевает под этим выражением; я пришёл только посмотреть. «Но, — сказал я, — я попытаюсь ответить на вопрос профессора, если вы сначала ответите на мой вопрос, чтобы я немножко лучше представил смысл выражения „существенный объект“. Кирпич — это существенный объект?»
Что я намеревался сделать, так это выяснить, считают ли они теоретические конструкции существенными объектами. Электрон — это теория, которую мы используем; он настолько полезен для понимания того, как работает природа, что мы почти можем назвать его реальным. Я хотел с помощью аналогии прояснить идею насчёт теории. В случае с кирпичом дальше я бы спросил: «А как насчёт того, что внутри кирпича?», потом бы я сказал, что никто и никогда не видел, что находится внутри кирпича. Всякий раз, когда ломаешь кирпич, видишь только его поверхность. А то, что у кирпича есть что-то внутри, — всего лишь теория, которая помогает нам лучше понять природу вещей. То же самое и с теорией электронов. Итак, я начал с вопроса: «Кирпич — это существенный объект?»
Мне начали отвечать. Один парень встал и сказал: «Кирпич — это отдельный, специфический объект. Именно это Уайтхед подразумевает под существенным объектом».
Другой парень сказал: «Нет, существенным объектом является не отдельный кирпич; существенным объектом является их общий характер — их „кирпичность"“.
Третий парень встал и сказал: «Нет, сами кирпичи не могут быть существенным объектом. „Существенный объект“ означает идею в разуме, которая у вас появляется, когда вы думаете о кирпичах».
Потом встал ещё один парень, потом ещё один, и, скажу вам, я ещё никогда не слышал столько разных оригинальных мнений о кирпиче. И, как это должно быть во всех историях о философах, все закончилось полным хаосом. Во всех своих предыдущих обсуждениях они даже не задумывались о том, является ли «существенным объектом» такой простой объект, как кирпич, не говоря уже об электроне.
После этого я отправился к биологическому столу. У меня всегда был интерес к биологии, а эти парни говорили об очень интересных вещах. Некоторые из них приглашали меня слушать курс физиологии клетки, который у них должен был быть. Я знал кое-что по биологии, но это был курс для выпускников. «Как вы думаете, смогу ли я его осилить? Разрешит ли профессор?» — спросил я.
Они спросили у инструктора, Ньютона Харви, выполнившего множество исследований по бактериям, испускающим свет. Харви сказал, что я могу присоединиться к специальному продвинутому курсу при одном условии — я должен делать всю работу и сообщения по статьям, как и любой другой.
Перед первым занятием парни, которые пригласили меня прослушать курс, захотели показать мне некоторые вещи под микроскопом. Они вложили туда клетки некоторых растений, и были видны маленькие зеленые пятна, называемые хлоропластами (они производят сахар, когда на них светит солнце), двигавшиеся по кругу, Я посмотрел на них, а потом перевёл взгляд вверх: «Почему они кружатся? Что толкает их по кругу?»
Никто не знал. Оказалось, что в то время этого не понимали. Таким образом, прямо с ходу я узнал кое-что о биологии: там очень легко найти вопрос, который был бы очень интересным и на который никто не знал бы ответа. В физике приходится идти несколько глубже, прежде чем вы сможете найти интересный вопрос, о котором люди не знают.
Свой курс Харви начал с того, что нарисовал замечательную большую картинку клетки на доске и пометил все части, из которых она состоит. Затем он рассказал о них, и я понял большую часть из того, что он рассказывал.
После лекции парень, который пригласил меня, спросил: «Ну как, тебе понравилось?»
Я ответил: «Очень. Единственная часть, которую я не понял — это часть о лецитине. Что такое лецитин?»
Парень начинает объяснять монотонным голосом: «Все живые существа, как растения, так и животные, сделаны из маленьких объектов, похожих на кирпичики, называемых „клетками“…»
— Послушай, — сказал я нетерпеливо, — все это я знаю, иначе я не слушал бы этот курс. Но что такое лецитин?.
— Я не знаю.
Я должен был делать сообщения по статьям наряду со всеми остальными, и первая, которую за мной записали, была по эффекту, который производил давление на клетки — Харви выбрал для меня эту тему потому, что она имела что-то общее с физикой. Хотя я понимал, что делал, я не правильно все произносил, когда читал статью, и аудитория всегда истерически хохотала, когда я говорил о «бластосферах» вместо «бластомерах» или о других таких вещах.
Следующая статья, выбранная для меня, была работой Адриана и Бронка. Они продемонстрировали, что нервные импульсы — это однопульсовые явления с резкими краями. Были поставлены эксперименты с кошками, в которых они измерили электрическое напряжение на нервах.
Я начал читать статью. Там все время речь шла об экстензорах и флексорах, мускулах gastrocnemius и т.д. Назывался тот или иной мускул, а у меня не было даже туманнейшей идеи, где они размещаются по отношению к нервам или к кошке. Поэтому я подошёл к библиотекарю в биологическом отделе и спросил её, не может ли она разыскать для меня схему кошки.
— Схему кошки, сэр? — спросила она в ужасе. — Вы имеете в виду зоологический атлас! — С тех пор пошли слухи о тупом дипломнике-биологе, разыскивавшем схему кошки.
Когда пришло время делать доклад по этому предмету, я для начала изобразил очертание кошки и принялся называть различные мускулы.
Другие студенты в аудитории перебили меня: «Мы знаем все это!»
— О, вы знаете? Тогда не удивительно, что я могу догнать вас так быстро после четырех лет занятий биологией. — Они тратили все своё время на запоминание ерунды вроде этой, когда это можно было бы посмотреть за 15 минут.
После войны я каждое лето путешествовал на машине где-нибудь по Соединённым Штатам. В один год, после того как я побывал в Калтехе , я подумал: «Вместо того чтобы отправиться в другое место, я отправлюсь в другую область».
Это было сразу после открытия Уотсоном и Криком спирали ДНК.
В Калтехе было несколько очень хороших биологов, потому что у Дельбрюка там была лаборатория, и Уотсон приезжал в Калтех, чтобы прочесть несколько лекций о кодирующей системе ДНК. Я ходил на его лекции и семинары на кафедре биологии и проникся энтузиазмом. Это было очень волнующее время в биологии, и Калтех оказался замечательным местом.
Я не думал, что я уже достиг такого уровня, когда могу проводить настоящие исследования по биологии, так что для своего летнего визита в область биологии я наметил просто слоняться по биологической лаборатории и «мыть тарелки», а в это время наблюдать за тем, что делают другие. Я пошёл в биолабораторию сказать им о моем желании, и Боб Эдгар, молодой кандидат, который был кем-то вроде ответственного, сказал, что не позволит мне это сделать. Он сказал: «Вы должны действительно провести какое-нибудь исследование, как студент-дипломник, а мы дадим вам задачу, над которой можно поработать». Это отлично мне подходило.
Я прослушал лекции по фагам, которые сообщали нам, как заниматься исследованиями бактериофагов (фаг — это вирус, содержащий ДНК и атакующий бактерию). Прямо с ходу я обнаружил, что могу избежать многих затруднений, потому что знаю физику и математику. Я знал, как атомы работают в жидкостях, так что ничего таинственного в работе центрифуги для меня не было. Я в достаточной степени знал статистику, чтобы понять статистические ошибки в подсчёте маленьких пятен в кювете. Итак, пока все эти биологические ребята старались освоить эти «новые» вещи, я мог тратить время на изучение биологической части.
Из этого курса я узнал одну очень полезную биологическую технику, которую я использую и сейчас. Нас научили, как держать пробирку и вынуть из неё пробку одной рукой (используйте средний и указательный пальцы), в то время как другая рука остаётся свободной и может делать что-нибудь другое (например, держать пипетку, в которую вы всасываете цианид). Теперь я могу держать зубную щётку в одной руке, тюбик с пастой в другой, отвинтить колпачок, а затем поставить тюбик на место.
Было открыто, что у фагов могут быть мутации, которые воздействовали бы на их способность атаковать бактерии, и предполагалось, что мы станем изучать эти мутации. При этом у некоторых фагов могла произойти вторая мутация, которая восстановила бы их способность атаковать бактерии. Некоторые фаги, мутировавшие обратно, были точно такими же, как до мутаций. Другие — нет: эффект, который они производили на бактерии, был несколько другим, фаги действовали быстрее или медленнее, чем нормальные, а бактерии при этом росли медленнее или быстрее нормальных. Другими словами, существовали «обратные мутации», но они не были всегда совершенными; иногда фаги восстанавливали только часть своих утерянных возможностей.
Боб Эдгар предложил, чтобы я поставил опыт, в котором постарался бы выяснить, происходят ли обратные мутации в том же месте спирали ДНК. С превеликой осторожностью проделав большую и утомительную работу, я смог отыскать три примера обратных мутаций, произошедших почти вместе — ближе друг к другу, чем все, что когда-либо видели до сих пор, — которые частично восстановили способности фага функционировать. Работа продвигалась медленно. Все зависело от случайности: приходилось ждать, когда получится двойная мутация — очень редкое событие.
Я продолжал думать о способах заставить фаги мутировать чаще, о более быстрых способах детектирования мутаций, но прежде чем у меня что-либо вышло, лето кончилось, а я не был склонен больше этим заниматься.
Однако приближался мой субботний год , поэтому я решил поработать в той же самой биолаборатории, но над другим предметом. Некоторое время я работал с Мэттом Мезельсоном, а затем с хорошим парнем из Англии по имени Дж.Д. Смит. Проблема касалась рибосом, клеточной «машинерии», которая делает белки из того, что мы теперь называем «мессенджер» (РНК-посланник). Используя радиоактивные вещества, мы демонстрировали, что РНК может выйти из рибосом и может быть вставлена обратно.
Я очень тщательно выполнял работу, измеряя и стараясь все проконтролировать, но мне понадобилось восемь месяцев, чтобы осознать, что один из шагов был небрежным. В те дни для получения рибосом из бактерий их растирали с окисью алюминия в ступке. Все остальное было химическим и все под котролем, однако как толочь пестиком при растирании бактерии? Повторить эту процедуру было невозможно. Поэтому из эксперимента ничего и не вышло.
Теперь, я полагаю, нужно рассказать о времени, которое я провёл с Хильдегардой Ламфром, стараясь выяснить, могут ли в горошинах использоваться те же рибосомы, что и в бактериях. Вопрос состоял в том, могут ли рибосомы бактерий вырабатывать белки людей или других организмов. Она (Хильдегарда) разработала схему для получения рибосом из горошин и передачи им РНК-посланника так, чтобы они производили белки гороха. Мы поняли, что весьма драматический и важный вопрос заключается в следующем: будут ли рибосомы от бактерий после получения РНК-посланника, взятого из горошин, производить белки гороха или бактерий? Это должен был быть очень значительный, фундаментальный эксперимент.
Хильдегарда сказала: «Мне понадобится много рибосом из бактерий».
Мезельсон и я ещё раньше извлекли огромное количество рибосом из E. coli для другого опыта. Я сказал: «Черт возьми, я просто отдам тебе те рибосомы, что у нас уже есть. У нас большой запас в моем холодильнике в лаборатории».
Мы могли бы сделать фантастическое, жизненно важное открытие, если бы я был хорошим биологом. Но я не был хорошим биологом. У нас была хорошая идея, хороший эксперимент, подходящее оборудование, но я запорол все дело — я дал ей инфицированные рибосомы, грубейшая возможная ошибка в экспериментах подобного рода. Мои рибосомы пролежали в холодильнике почти месяц и загрязнились другими живыми созданиями. Если бы я приготовил эти рибосомы быстро и тщательно снова и дал бы их Хильдегарде, держа все под контролем, эксперимент обязательно удался бы, и мы были бы первыми людьми, продемонстрировавшими однородность жизни — машинерия продуцирования белков, рибосомы, одни и те же в каждом живом существе. Мы были в правильном месте, делали правильные вещи, но я делал их как любитель — тупо, небрежно.
Знаете, кого мне это напомнило? Мужа мадам Бовари из книги Флобера, скучного сельского доктора, который имел некоторые представления о том, как исправлять косолапость, но все, что он делал, — портил людей. Я был похож на этого неопытного хирурга.
Другую работу о фагах я так никогда и не написал. Эдгар все время просил меня её написать, но я так и не собрался. Работа не в своей области не воспринимается серьёзно, вот в чем неприятность.
Я написал кое-что неофициально по этому поводу и послал Эдгару, который здорово посмеялся, читая материал. Он не был изложен в стандартной форме, используемой биологами — сначала процедура и т.д. Прорва времени была потрачена на объяснение вещей, которые знали все биологи. Эдгар сделал сокращённый вариант, но я не смог его понять. Я не думаю, что они его опубликовали. Сам я этого не делал.
Уотсон подумал, что все мои упражнения с фагами имеют определённый интерес, поэтому он пригласил меня приехать в Гарвард. Я сделал доклад в биологическом отделе о двойных мутациях, происходящих почти вместе, и рассказал о своей догадке, сводившейся к следующему. Одна мутация производила изменение в белке, такое как изменение pH аминокислоты, в то время как другая мутация производила другое изменение в другой аминокислоте в том же белке, так что первая мутация частично компенсировалась. Компенсация не была абсолютной, но достаточной для того, чтобы фаг «ожил». Я думал, что эти два изменения происходили в одном и том же белке и химически компенсировали друг друга.
Оказалось, что это не так. Люди, которые несомненно развили более быструю технику для генерации и детектирования мутаций, несколько лет спустя выяснили, что на самом деле происходило следующее. В результате первой мутации недоставало целого основания ДНК. Теперь код был смещён и не мог более быть считан. Вторая мутация либо приводила к вставлению лишнего основания, либо исчезали ещё два. Тогда код можно было прочесть опять. Чем ближе к первой мутации происходила вторая, тем меньше информации изменялось при двойной мутации, и тем полнее фаг восстанавливал свои потерянные возможности. Таким образом был продемонстрирован факт существования трех «букв» для кодирования каждой аминокислоты.
Пока я неделю был в Гарварде, Уотсон кое-что предложил, и в течение нескольких дней мы вместе поставили опыт. Это был незавершённый эксперимент, но я выучился новой технике от одного из лучших людей в этой области.
Это был мой величайший момент: я давал семинар по биологии в Гарварде! Я всегда так поступаю, влезаю во что-нибудь и смотрю, как далеко там можно продвинуться.
Я много чему выучился в биологии и получил большой опыт. Усовершенствовался в произношении слов, в обнаружении слабых мест экспериментальной техники, узнал, чего не надо включать в статью или семинар. Но моей любовью была физика, и я хотел вернуться к ней.
Чудовищные умы
Будучи выпускником в Принстоне, я работал ассистентом-исследователем под руководством Джона Уилера. Он давал мне задачи, я работал, становилось жарко, но дело не двигалось. Поэтому я вернулся к идее, которая у меня была раньше, в МТИ. Идея состояла в том, что электрон не действует сам на себя, а действует на другие электроны.
Проблема была в следующем: когда встряхиваешь электрон, он излучает энергию, т.е. теряет некоторую часть. Значит, на него должна действовать сила. И эта сила различна в двух случаях — когда он заряжён и когда не заряжён (если бы силы были одинаковы, в одном случае он бы терял энергию, а в другом — нет. Но ведь не может быть двух разных ответов в одной и той же задаче).
По стандартной теории сила создавалась электроном, действующим на самого себя (она называлась силой реакции излучения). У меня же электроны воздействовали только на другие электроны. К этому времени стало ясно, что имеются трудности. (В МТИ возникла лишь идея, а проблем я не заметил, но ко времени переезда в Принстон, я уже знал, в чем проблема.) Я подумал: встряхну данный электрон; это заставит встряхнуться соседний электрон, а обратная реакция соседнего электрона на первый и будет той причиной, которая вызывает силу реакции излучения. Итак, я сделал некоторые вычисления и показал их Уилеру.
Уилер прямо сразу сказал: «Ну, это не правильно, потому что эффект изменяется обратно пропорционально квадрату расстояния до другого электрона, а нужно, чтобы вообще не было зависимости ни от какой из этих переменных. Эффект также будет обратно пропорционален массе другого электрона и пропорционален его заряду».
Я заволновался и подумал, что он, должно быть, уже делал это вычисление. Лишь позднее я понял, что человек вроде Уилера немедленно видит все эти вещи, как только даёшь ему задачу. Я должен был вычислять, а он мог видеть.
Затем он сказал: «Кроме того, будет задержка во времени — волна возвращается с опозданием — поэтому все, что Вы описали, — просто отражённый свет».
— О, конечно, — сказал я.
— Но подождите, — сказал он, — давайте предположим, что воздействие возвращается опережающей волной — действует вспять по времени — и поспевает как раз к нужному моменту. Мы видели, что эффект меняется обратно пропорционально квадрату расстояния, но предположим, что есть много электронов, они во всем пространстве, их число пропорционально квадрату расстояния. Тогда, может быть, нам и удастся все скомпенсировать.
Выяснилось, что все это действительно можно сделать. Все вышло очень хорошо и очень хорошо сходилось. Эта была классическая теория, которая могла бы быть правильной, даже хотя она и отличалась от максвелловской или лоренцевской стандартной теории. В ней не было никаких проблем с бесконечным самодействием, и она была хитроумной. В ней были взаимодействия и задержки, опережения и запаздывания по времени — мы назвали это полуопережающими-полузапаздывающими потенциалами.
Уилер и я, мы подумали, что следующая задача — переход к квантовой теории, в которой были трудности (как я думал) с самодействием электрона. Мы рассчитывали, что избавившись от трудности сначала в классической физике и сделав затем из этого квантовую теорию, мы могли бы и её привести в порядок.
Теперь, когда мы получили правильную классическую теорию, Уилер сказал: «Фейнман, ты — молодой парень, ты должен выступить на семинаре. Тебе нужен опыт в выступлении с докладами. Тем временем я разработаю квантовую часть и дам семинар на эту тему позже».
Итак, это должен был быть мой первый технический доклад, и Уилер договорился с Эугеном Вигнером, чтобы доклад вставили в план регулярных семинаров.
За день или два до доклада я увидел Вигнера в холле. «Фейнман, — сказал он, — я думаю, что работа, которую Вы делаете с Уилером, очень интересна, поэтому я пригласил на семинар Рассела». Генри Норрис Рассел, великий астроном тех дней, должен был прийти на доклад!
Вигнер продолжал: «Я думаю, профессор фон Нейман также заинтересуется». Джонни фон Нейман был величайшим в мире математиком.
«И профессор Паули приезжает из Швейцарии, так уж получилось, и я пригласил и его прийти». Паули был очень знаменитым физиком, и к этому моменту я становлюсь жёлтым. Наконец, Вигнер сказал: «Профессор Эйнштейн лишь изредка посещает наши еженедельные семинары, но Ваша работа так интересна, что я пригласил его специально, так что он тоже будет».
Здесь я, должно быть, позеленел, потому что Вигнер сказал: «Нет, нет, не беспокойтесь! Впрочем, нужно предупредить Вас, что если профессор Рассел заснёт — а он несомненно заснёт — это не означает, что семинар плох. Он засыпает на всех семинарах. С другой стороны, если профессор Паули кивает головой все время и кажется, что он со всем согласен, не обращайте внимания. Просто у профессора Паули нервный тик».
Я вернулся к Уилеру и назвал ему всех больших, знаменитых людей, собирающихся прийти на доклад, который он заставил меня сделать, и сказал ему, что очень волнуюсь.
«Все в порядке, — ответил он. — Не беспокойтесь. Я буду отвечать на все вопросы».
Итак, я подготовил доклад, и когда пришёл назначенный день, вошёл и сделал нечто такое, что часто делают молодые люди, не имеющие опыта выступлений, — я испещрил доску слишком большим количеством формул. Видите ли, молодой человек не знает, что можно просто сказать: «Конечно, это изменяется обратно пропорционально, а это происходит так… « — ведь каждый слушающий уже это знает, они могут видеть это. Но он-то не знает. И может получить ответ только после того, как на самом деле проведёт всю алгебру. Отсюда — кипа формул.
Когда я перед началом семинара писал эти формулы повсюду на доске, вошёл Эйнштейн и любезно сказал: «Привет, я приду на ваш семинар. Но сначала, где же чай?»
Я сказал ему и продолжал писать формулы.
Затем пришло время выступать с докладом, и вот все эти чудовищные умы передо мною, в ожидании! Мой первый технический доклад и в такой аудитории! Да они просто выжмут меня как мокрую тряпку! Я очень чётко помню, как дрожали руки, когда я вынимал свои записи из коричневого конверта. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|