Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Успех

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Успех - Чтение (стр. 51)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


Как раз в тот момент, когда тронулась машина Кленка, поблизости от Берхтольдсцелля остановился другой автомобиль, в котором приехал вождь Руперт Кутцнер, надеявшийся здесь, в загородном доме одного из своих друзей, надежно укрыться от глаз полиции.

Кленк добрался до города, высадил Инсарову, услышал неясное, более ясное, совсем яснее. Оглушительно расхохотался, узнав, как позорно провалился путч на горе Кутцнеру, а также и Флаухеру.

Узнал об убитых и раненых. Заметался туда и сюда, разыскивал сына своего Симона, парнишку. Не мог его найти. Город был полон слухов. В числе убитых называли то одного, то другого. Кленк томился желанием увидеть наконец точный список. Первым его чувством, когда он увидел список, была радость оттого, что он не нашел в нем интересовавшего его имени. Вторым чувством была гневная растерянность, так как он нашел в нем имя Эриха Борнгаака. Он подумал о враге, сидевшем в Берлине. Он хотел бы, чтобы тот был сейчас здесь, в Мюнхене. Он прямехонько отправился бы к нему. Неужели он, Кленк, улыбнулся бы оттого, что Симон Штаудахер был жив, а Эрих Борнгаак убит? Нет, он не улыбнулся бы. Они посидели бы некоторое время вместе, говорили бы, должно быть, мало, а может быть, и вовсе бы молчали.

Кленк направился в «Мужской клуб». Ему хотелось высказать кое-какие замечания по поводу этого 9 ноября. Господина генерального государственного комиссара он вряд ли застанет в клубе. Господин генеральный государственный комиссар осмеливается появляться в городе не иначе, как в бронированной машине. Сомнительно, чтобы господин генеральный государственный комиссар поторопился в своем бронированном автомобиле прикатить именно в «Мужской клуб». Но чья-нибудь уши, в которые стоило бы накапать свои замечания, Кленк все же найдет.

Однако таких ушей ему почти что не удалось там найти. Если говорить о качестве, то подходящим оказывался один лишь Тюверлен. Кленк знал его, это был – малый стоящий. Обнюхать его, посидеть с ним вместе, обменяться с ним комментариями к 9 ноября – это могло быть занятно. Жак Тюверлен, со своей стороны, тоже, видимо, ничего не имел против этого. В свое время Отто Кленк изобрел план против Крюгера, впоследствии доставивший многим, в том числе и ему, Тюверлену, немало неприятных минут. И все-таки это не мешало ему любоваться огромным баварцем.

В «Мужском клубе» приходилось говорить вполголоса, кругом были уши дураков. И когда Кленк предложил отправиться в «Тирольский погребок», Тюверлен охотно согласился.

В боковом зале, где четверть литра вина стоила на десять пфеннигов дороже, Рези, возведенная после ухода Ценци в звание кассирши, заявила обоим посетителям, что, к сожалению, через десять минут придется закрывать, так как «полицейский час» нынче наступает раньше. Но оба гостя все же сумели доказать, что они могут посидеть даже при спущенных железных ставнях, даже при потушенном электричестве, даже при свете обыкновенных свечей.

Заботливо обслуживаемые Рези, они крепко выпили и излили свою душу. Кленк с интересом читал книги Тюверлена и относился к ним неодобрительно. Тюверлен с интересом следил за судебной деятельностью Кленка и относился к ней неодобрительно. Они понравились друг другу. Оказалось также, что им нравится одно и то же вино. Они констатировали, что в жизни ничего нет, кроме самого себя, и оба нашли, что этого вполне достаточно. Кленк был Кленк и писался – Кленк. Тюверлен был Тюверлен.

– К чему, собственно, вы пишете книги, господин Тюверлен? – спросил Кленк.

– Я ищу выражения своего я, – сказал Тюверлен.

– А я выражал свое я в судебной деятельности.

– Вы не всегда удачно выражали свое я, господин Кленк, – сказал Тюверлен.

– Что вы имеете возразить против моей судебной деятельности? – спросил Кленк.

– Она была лишена корректности, – сказал Тюверлен.

– Что такое «корректность»? – спросил Кленк.

– Корректность, – сказал Тюверлен, – это готовность в известных случаях давать больше, чем вы обязаны, и брать меньше, чем вы вправе.

– Вы требуете слишком большой роскоши от скромного человека, – сказал Кленк.

– Хотелось бы знать, – сказал несколько позже Жак Тюверлен, – неужели приятно бродить по свету в качестве крупного экземпляра полувымершей породы зверей?

– Чудесно! – убежденно сказал Кленк.

– Иногда это, вероятно, в самом деле бывает чудесно, – с завистью сказал Тюверлен.

– Знаете, – сказал Кленк, – ведь я и в самом деле помиловал бы вашего Крюгера. Я ничего не имел против этого человека.

– Если вы соблаговолите вспомнить, – сказал Тюверлен, – я в своем очерке не утверждал противного.

– Ваш очерк – превосходный очерк, – с уважением отозвался Кленк. – Каждое слово – ложь, и звучит при этом так живо. Ваше здоровье!

– Знаете, – снова заговорил он, – если ваша Иоганна Крайн похожа на вас, нам следовало бы написать ей открытку.

– Слава богу, она совсем иная, – сказал Тюверлен.

– Жаль, – сказал Кленк и задумался над вопросом, кому бы еще можно было написать открытку. Но ни Флаухеру, ни Кутцнеру, ни Феземану открытки посылать не стоило.

Раздался шум. Двое запоздавших посетителей требовали, чтобы их впустили. После некоторых переговоров Рези наконец согласилась впустить их. Это были фон Дельмайер с Симоном Штаудахером. Кленк находил, что этот Симон, парнишка, был просто-напросто сопляк. Но этот сопляк был его детенышем. Того, другого, не было больше на свете, а этот вот сопляк сидел здесь, живой, из плоти и крови. И это радовало Кленка.

Фон Дельмайер был потрясен судьбой, постигшей его друга Эриха Борнгаака. Его нельзя было оставлять одного, и Симон уже всю первую половину ночи таскал его по закрытым ресторанам. Фон Дельмайер немало успел пережить. Но то, что Эрих Борнгаак перестал существовать, было первым, что задело его душу. Можно было считать до десяти, можно было считать до тысячи, – на этот раз Эрих Борнгаак не встанет.

– По-французски он говорил, как парижанин, – рассказывал фон Дельмайер. – Когда мы с ним в Париже были однажды в публичном доме, все мальчишки приняли его за француза! – Его свистящий смех пронесся по комнате. – Самое замечательное, – в печальной задумчивости проговорил он, – что у него были крашеные, наманикюренные ногти.

Симон Штаудахер любил Эриха. Он злился на отца, который сидел так важно, потому что оказался прав. Быть правым может каждый осел. Важно не это, важен шик. Еще немного – и Симон Штаудахер хватил бы своего отца бутылкой по покрытому скудной растительностью черепу. Несмотря ни на что, прав был вождь, а все остальные – просто трусы.

– Устав полевой службы, – заорал он, – гласит: «Ошибка в выборе средств не так преступна, как бездействие»!

– А я вот сижу в Берхтольдсцелле и бездействую, – с усмешкой произнес Кленк.

Голое лицо Тюверлена разгладилось. Он не знал, что существовала инструкция, в которой военная мудрость так обнаженно признавала преимущества войны над миром.

Симон Штаудахер стал распевать песни ландскнехтов, к огорчению Рези, умолявшей его быть потише, чтобы не услышали с улицы. Тюверлен присматривался к удивительному сходству между Кленком и его детенышем. Но у мальчика не хватало чего-то неуловимого, и это лишало его обаяния отца. Симона раздражали манеры Тюверлена. Он пытался задеть писателя, старался раздразнить его. Теперь вот пришлось отправиться на тот свет кое-кому из «истинных германцев». Ладно! Но еще раньше пришлось туда отправиться многим другим: Карлу Либкнехту, например, Розе Люксембург, имперскому министру иностранных дел, служанке Амалии Зандгубер, депутату Г., Мартину Крюгеру, клятвопреступнику этому подлому. Кленк несколько раз приказывал юноше заткнуть глотку, но тот не слушался.

– Заткни же глотку! – повторил снова, почти примирительно, Кленк. – Кто мертв – тот мертв, – добавил он своим могучим, низким голосом, желая прекратить разговор.

– Не всякий, кто мертв, – мертв, – своим сдавленным голосом громко произнес внезапно писатель Тюверлен; возможно, он вспомнил при этом о литературном наследии Мартина Крюгера.

– В этом вы, к сожалению, ошибаетесь, почтеннейший, – со свистом расхохотался страховой агент фон Дельмайер. – Когда вы окочуритесь, вам, к сожалению, будет крышка, и глотку свою вы заткнете.

– Вы ошибаетесь, – скромно возразил Тюверлен. – Случается, что мертвые открывают свои уста.

– Вы имеете в виду вашего друга Крюгера, Тюверлен? – спросил Кленк.

– Он не был моим другом, – сказал Тюверлен. – Но возможно, что я подразумеваю Мартина Крюгера.

Сейчас он уже знал наверно, что имел в виду не литературное наследие этого человека, а нечто совсем иное.

– Не обольщайтесь, – миролюбиво возразил ему Кленк. – Этот покойник рта не раскроет, в этом отношении Флаухер случайно раз в жизни был прав.

– Он раскроет его, – вежливо ответил Тюверлен.

Симон Штаудахер оглушительно расхохотался. Пламя сильно обгоревших свечей затрепетало. У Жака Тюверлена были широкие плечи и прекрасно тренированное тело, но между этими двумя огромными мужчинами он казался чуть ли не хрупким.

– Держим пари, что он заговорит! – произнес он.

Страховой агент фон Дельмайер насторожился, кассирша Рези подошла поближе.

– На что же вы хотите держать пари? – полюбопытствовал Кленк.

– Я ставлю весь доход с ближайшей моей книги, Кленк, против двух костяных пуговиц с этой вашей куртки, что покойник Мартин Крюгер раскроет рот.

– Он раскроет рот, чтобы говорить против меня? – спросил Кленк.

– Да, против вас, – ответил Тюверлен.

Кленк звонко расхохотался.

– Я добавлю еще бутылку терланского, – предложил он.

– Идет! – согласился Тюверлен.

– Это нужно оформить письменно, – заметил Симон Штаудахер, и они запротоколировали условия пари.

11. Как увядает трава

Жадно впитывал депутат Гейер все получавшиеся из Мюнхена известия о путче Руперта Кутцнера. Известия носили крайне сумбурный характер. Все-таки через сутки стало ясно, что путч провалился. По-видимому, провалился позорно. Огромная радость наполнила сердце Гейера. Ему представлялось наглое лицо Кленка, тот посасывал сосиску, запивал ее желтоватым вином, с дерзкой фамильярностью швырял слова о праве на насилие, и он, Гейер, торжествовал. Теперь мальчик увидит, что не все сходит так гладко, что наглость, самодурство, беззаконие и насилие обретают гибель в самих себе. Депутат Гейер лежал на диване, прикрыв под стеклами очков красноватые веки, заложив руки за голову, обнажив желтоватые зубы. Улыбнулся радостно, удовлетворенно.

На следующий день вечером он прочел об убитых на площади перед Галереей полководцев. Это были люди, убитые случайно, имена, не имевшие значения. Феземан отдал себя в руки властей, Кутцнер сразу же бежал в своем сером автомобиле. Затем он наткнулся на имя Эриха Борнгаака.

Доктор Гейер купил газету на улице, недалеко от своего дома. Он повернул домой. Дорога была бесконечно длинна, он ужасно припадал на одну ногу. Газету он нес в руке, уронил ее, наклонился, – ему показалось, что его спина сломана, – поднял газету и, скомкав, сунул в карман. До дома оставалась всего лишь сотня шагов. Но он бесконечно устал. Охотнее всего он нанял бы такси. Но шофер, наверно, стал бы браниться, а это он не в силах был бы стерпеть сейчас. Он поднялся по лестнице, каждая ступенька причиняла ему страдания. Добрался до дверей квартиры. Правая рука с газетой была засунута в карман, левой он отпер замок. Это стоило большого напряжения, но ему не пришло в голову отнять руку от газеты в кармане пальто. Он дотащился до своей неуютной комнаты. Задернул портьеры, чтобы свет с улицы не мог проникнуть внутрь, снял чехол с кушетки и завесил зеркало. Затем принялся искать что-то. Чуть было не позвал экономку Агнесу, чтобы она помогла ему в работе, но не сделал этого. В конце концов он нашел то, что искал: одну большую свечу и вторую почти обгоревшую. Он зажег свечи. Затем вышел в кухню. Экономка Агнеса с удивлением спросила, что ему надо. Он не ответил, взял в углу низенькую скамеечку, унес ее в комнату. В темной комнате затем, при свете свечей, перед завешенным зеркалом он попытался разорвать свое платье. Но руки у него были нежные и слабые, а материя пиджака очень крепкая, и разорвать ее ему не удалось. Он достал ножницы и надрезал материю. И это было тоже трудно, но в конце концов удалось, и тогда он разорвал ее дальше. Потом он опустился на пол, на скамеечку. Так он остался сидеть.

Экономка Агнеса вошла к нему. Он сидел на полу с тупым взглядом и казался старым и расслабленным. Он, верно, перенес тяжелый удар, должно быть по вине того бездомного бродяги. Это окончательно свело его с ума. Она тихонько брюзжала, но не посмела ничего сказать и вышла, шаркая туфлями.

Немного погодя она услышала, что он бродит взад и вперед. Но когда она осторожно заглянула в комнату, он уже опять сидел на скамеечке. Теперь она увидела, что он разорвал свой пиджак. Голова его свешивалась вперед – непонятно было, как может человек так сидеть. Она спросила, не хочет ли он поесть. Он не ответил, и она не настаивала.

В эту ночь она не ложилась. Прислушивалась к тому, что он делает. Он почти все время сидел на полу. Время от времени бродил взад и вперед по комнате. Свечи погасли, других у него не было. Он не включил электричества, остался в темноте.

Мальчик сидел тогда, закинув ногу на ногу. Брюки были клетчатые, из превосходной английской материи, хорошо выутюженные; он сам, пожалуй, никогда не носил таких хороших брюк. Носки были тонкие, отливавшие матовым блеском. Ботинки плотно и удобно облегали ногу. Они, наверно, были сделаны на заказ. Кошачья ферма – это была безумная затея, но все же не каждый мог бы до этого додуматься. У мальчика был удивительно широкий круг интересов. Политика, исследование крови, всякого рода дела, одежда, прекрасно скроенные костюмы. На правой гетре почему-то недоставало пуговки. Был у него и друг. Даже Кленк был о нем высокого мнения. Да, он был ловкий мальчишка. Тогда, на берегу австрийского озера, – это было настоящим чудом. Такая высокая, белокурая девушка. Вина его в том, что он так мало сделал для этого Крюгера. Иначе не застрелили бы его мальчика. Сидя на своей скамеечке, Гейер принюхался: он явственно ощутил вдруг запах кожи и свежего сена.

Когда наконец наступило утро, экономка Агнеса услышала, что доктор Гейер, один в комнате, говорит на каком-то незнакомом языке. Это был древнееврейский язык. Депутат рейхстага Гейер, машинально шевеля губами, читал молитвы, древнееврейские заупокойные молитвы и благословения, с детских лет запечатлевшиеся в его памяти. Ибо доктор Гейер происходил из еврейской семьи, тщательно соблюдавшей ритуал и высоко чтившей молитвы, а память у него была хорошая, «Как трава, увядаем мы в сем мире». Он положил руку на холодный колпак настольной лампы, как отец его клал ему на голову руку в пятницу вечером, произнося слова благословения, и проговорил: «Да сделает тебя господь бог наш подобным Эфраиму и Манассе». И еще: «Памятуем мы, что прах мы». Его мучило, что не было здесь десяти человек, как этого требовал закон. Его мучило, что в первый день нового года он не пошел, как указывал закон, к текущей воде и не сбросил в нее грехов своих, чтобы поток унес их дальше и погрузил в морскую глубину. Стоило ему сделать это – и мальчик не был бы убит.

Так депутат Гейер просидел весь день, не ел и не брился и оставался все в той же одежде. Он горевал о сыне своем, Эрихе Борнгааке, который был героем на войне и опустился на войне, отравлял собак и убивал людей, всегда слегка при этом скучая, предложил своему отцу произвести кенигсбергское исследование крови и, распространяя легкий запах кожи и свежего сена, был убит в Мюнхене у Галереи полководцев при нелепых и смешных обстоятельствах.

В следующую ночь доктор Гейер ненадолго уснул. Утром он встал. Сдвинув вместе ступни ног и покачиваясь туловищем взад и вперед, он произнес:

– «Да будет имя его свято и прославлено».

Собственно, полагалось это делать в присутствии десяти взрослых верующих людей. Ему приходилось делать это в одиночестве.

И этот день просидел он на скамеечке и ничего не ел, Вечером следующего дня он уехал в Мюнхен.

12. Бык, пускающий мочу

Актер Конрад Штольцинг возвратился из городка на верхнебаварско-швабской границе, где в почетном заключении содержался Руперт Кутцнер. Штольцинг выехал туда словно рождественский дед, нагруженный подарками для заключенного. Его рвение, однако, оказалось излишним. Воодушевление и верность «патриотов» нагромоздили вокруг пленного вождя целые товарные склады вещественных доказательств любви. Вокруг него возвышались целые горы пирогов, дичи, окороков и битой птицы, вина, водки, яиц, конфет и сигар, шерстяных фуфаек с вплетенной в их ткань индийской эмблемой плодородия, обмоток, кальсон. Были присланы также диктофон, граммофонные пластинки и две книги.

Вернувшись, актер в беседе с друзьями вождя набросал яркую картину переживаний царственного узника. Руперт Кутцнер, по его словам, был глубоко потрясен предательством и коварством, с помощью которых добились его падения. Рядом с ним на трибуне, сжимая его руку, стоял в день путча Флаухер перед лицом ликующей и воодушевленной толпы. А затем этот Флаухер пошел и гнусно предал его. Если он, Кутцнер, не сдержал данного Флаухеру обещания отложить выступление, то он сделал это, руководствуясь благородной целью. Но содеянное Флаухером было не северной хитростью, а подлым коварством. Возможно ли было представить себе это: германец – и такое коварство? Целые дни, – повествовал далее Конрад Штольцинг, – раненый герой (в пылу «национальной революции» Кутцнер вывихнул себе руку) проводил в мрачном раздумье. Отказывался от пищи и питья, говорил о самоубийстве. Целых двадцать минут пришлось ему, Конраду Штольцингу, уговаривать томившегося в неволе орла, пока тот не обещал, что, быть может, все-таки и сохранит свою жизнь во имя национальной идеи и черно-бело-красной Германии.

Баварское правительство между тем принялось за инсценировку процесса Кутцнера в соответствии со сложившейся политической обстановкой. Имперское правительство окрепло, марка была стабилизирована. Планы «Дунайской федерации» под гегемонией Баварии рассеялись, как дым. «Патриоты», еще недавно бывшие желанным оплотом, сейчас для официальной Баварии оказались стеснительным грузом. Мюнхенское правительство упрекали за то, что оно под руководством назначенного им генерального государственного комиссара Флаухера до самого путча шло тем же путем, что и мятежник Кутцнер и его приверженцы. Перед баварским правительством вставала задача при помощи процесса Кутцнера затемнить это ясное положение вещей, доказать обратное и всю вину с себя свалить на «истинных германцев».

Обвинение, таким образом, ограничивалось Кутцнером, Феземаном и еще восемью «вождями» и не затронуло Флаухера. Последний привлекался лишь в качестве свидетеля, но при этом он не был освобожден от сохранения «служебной тайны», следовательно, мог показывать под присягой все, что служило к обелению баварского правительства, и, ссылаясь на «служебную тайну», отказываться от показаний, как только по ходу дела выплывали обстоятельства, компрометировавшие правительство. Чтобы облегчить ему дачу показаний именно в этом смысле, правительство поручило ведение процесса лицу, близкому Флаухеру. Кроме того, правительство задержало на время обвинительное заключение, дав Флаухеру возможность спокойно договориться с командующим войсками и согласовать с ним свои показания.

Заседания суда происходили в уютном обеденном зале бывшего военного училища. Публика была тщательно просеяна и в большинстве своем состояла из «истинных германцев» или им сочувствующих. Среди них было много дам. Процесс велся в форме любезной беседы. Барьеров не было, обвиняемые удобно расположились за столом. Когда в зал входил обвиняемый генерал Феземан, часовые брали «на караул» и все присутствующие вставали с мест.

Руперт Кутцнер уже несколько месяцев не имел возможности выступать публично. Теперь когда он после долгого воздержания раскрыл рот, ощутил контакт с аудиторией, осознал, что его слушают, его охватило буйное опьянение, и он почувствовал, что у него вновь вырастают крылья. Следуя совету актера Штольцинга, он надел не обычный, плотно облегающий спортивный костюм, а длиннополый сюртук. На груди сверкал железный крест. Такой костюм должен был с особой выразительностью подчеркнуть трагическую значительность этой минуты. Тюверлен, наблюдая за этим человеком, видел, как вздымалась и опускалась его грудь, как оживлялись лишенные выражения глаза, вспыхивали румянцем тщательно выбритые, напудренные щеки, фыркал горбатый нос. Этот человек, без сомнения, верил тому, что говорил, верил, что по отношению к нему совершается тяжкая несправедливость. С жаром, каждый раз в новых выражениях, Кутцнер объяснял, что для него не существует так называемой «революции». Он, Кутцнер, не мятежник и не бунтовщик, а восстановитель старого порядка, разрушенного бунтовщиками и мятежниками.

Разве генеральный государственный комиссар не собирался, точно так же как и он, свергнуть правительство и антипарламентским путем заменить его директорией? Глава баварского правительства говорил и делал именно то, за что он, Кутцнер, сидит сейчас на скамье подсудимых. Он только потому выступил, не дожидаясь Флаухера, что именно он, Кутцнер, – прирожденный, отмеченный богом вождь. Искусству управлять государством учиться не приходится. Когда человек знает, что он умеет что-либо делать, он не дожидается другого только потому, что тот сидит у кормила власти. Нет, здесь скромность неуместна! Он хотел услужить родине, хотел выполнить свою историческую миссию. Многие из его соратников поплатились жизнью за свое мужественное выступление. Он сам – вывихнул себе руку. А теперь его заставляют предстать перед судом, пятнают как предателя! Он весь горел, весь был полон искреннего гнева.

Тюверлен вдумывался в слова Кутцнера. Здесь крылась проблема государственной измены. Попытка насильственного переворота, кончавшаяся неудачей, признавалась государственной изменой. Такая же попытка в случае успеха была правовым актом, рождала право и превращала прежних носителей власти к права в государственных изменников. Руперт Кутцнер не хотел признать, что республика была фактом. Он утверждал, что революция, разразившаяся после войны, потерпела неудачу, и свои действия объяснял, исходя из этого утверждения.

Кутцнер говорил четыре часа сряду. Он, как задыхающийся человек, наслаждался притоком свежего воздуха. Говорить – было истинным смыслом его жизни. Подняв голову и вытянув шею из туго накрахмаленного воротничка, он стоял в своем наглухо застегнутом сюртуке, навытяжку, словно рапортующий солдат. Сохранял выправку. Не забывал, несмотря на бурный порыв, именовать лиц, о которых говорил, их полным титулом. Ему, видимо, доставляло удовлетворение, что он растормошил так много их превосходительств, государственных комиссаров, генералов и министров.

Как ни бессодержательны были все время повторявшиеся фразы Кутцнера, все же речь его не производила смешного впечатления. Даже наоборот; картинная жестикуляция и звучные слова, которыми этот человек приукрашал свое падение и провал, были великолепны.

Смешон и жалок был свидетель Франц Флаухер. Настоящим обвиняемым был именно он. В решительную: минуту он гнусно предал Кутцнера, ударом в спину убил великую идею, а теперь вот он сидит здесь, старается доказать, что он вовсе ни при чем, и хочет выйти сухим из воды. Таково было общее мнение.

Две недели тянулся процесс. Две недели подряд обвиняемые и их защитники язвительными вопросами долбили павшего генерального государственного комиссара. Они стремились доказать, что он был намерен – с Кутцнером или без него – путем насильственного переворота свергнуть берлинское правительство и создать на его месте баварскую диктатуру. Что он собирался сделать то же, что и Кутцнер, только сделать это 12-го, а не 9 ноября. Что если действия квалифицировать как государственную измену, то и вся правительственная деятельность Флаухера тоже была изменой. Стоявшие за спиной Флаухера тайные правители Баварии были для них недосягаемы. Тем безжалостнее обливали они потоком насмешек, ненависти и презрения человека, который был им доступен, жалкого труса и предателя, свидетеля Франца Флаухера.

«Почему, – спрашивали они, – почему не распорядились вы арестовать тех, кого приказывало арестован-) имперское правительство? Почему вы отменяли в Баварии действие общегерманских законов? Почему вы задерживали золото, принадлежавшее Государственному банку? По какому праву вы, именуя себя наместником имперского правительства, приводили к присяге баварский рейхсвер? Кто дал вам такие полномочия?» Флаухер сидел неподвижно, отмалчивался, заявлял, что не может вспомнить, или отказывался от ответа, ссылаясь на служебную тайну. Кругом пожимали плечами, язвительно смеялись. Он молчал.

Четвертому сыну секретаря королевского нотариуса в Ландсгуте за время его медленной карьеры довелось перенести немало унижений: студентом – от заносчивых товарищей по учебе, чиновником – от властолюбивых начальников, министром – от несерьезного, высокомерного Кленка. Но затем он восторжествовал: Кутцнер валялся перед ним на коленях, он дождался своего желанного часа. Он думал, что этот час уже оплачен унижениями всей его предшествующей жизни, но оказалось, что платить приходится теперь. Велик был соблазн швырнуть здесь, в зале, правду в лицо всей этой наглой, издевающейся над ним сволочи, показать, как было на самом деле, показать, что он действовал как верный солдат, по приказу других, выше его стоявших, и что он сидит здесь как заместитель других, поставленных богом властителей. Но именно в том и заключалась услуга, которой требовали эти богом поставленные властители, – чтобы он заткнул себе глотку, чтобы он окунулся в ту грязь, которая должна была прилипнуть к ним. Если прежде он упивался сладостью своей миссии, то теперь он до краев был полон ее горечью.

В течение двух недель сидел он здесь в роли свидетеля, втянув в плечи тяжелую квадратную голову, молчаливый, беспомощный, время от времени потирал рукой где-то между шеей и воротничком. Когда вождь говорил о совершенном по отношению к нему гнусном предательстве, весь зал обдавал презрением неуклюжего человека, дававшего свидетельские показания. Многих это зрелище привлекало даже больше, чем эффектные выступления Руперта Кутцнера. Художник Грейдерер, живший теперь в деревне, завел свой потрепанный зеленый автомобиль, слывший потому что он все еще двигался, музейной редкостью, и прикатил в город специально для того, чтобы посмотреть на павшего генерального государственного комиссара. Посмотреть, как он, олицетворенное злосчастье, сидит под градом насмешливых, позорящих вопросов. Сколько бы враги ни грызли, ни царапали его, он не вздрагивал, не издавал ни звука. С напряженной любезностью изучал художник Грейдерер измученного Флаухера. Он писал сейчас большую картину, изображавшую измученного, раненого быка, который стоит у ограды, пуская мочу, и не хочет больше идти на арену. В зале суда, в помещении пехотного училища, художник Грейдерер сделал ценные приобретения. Он уловил множество тончайших оттенков. Две-недели просидел так свидетель Флаухер, сердитый, угрюмый, собирая в груди своей вражеские копья и тем отводя их от других.

Зато Кутцнер со своими приверженцами собирал только солнечные лучи. Если кто-нибудь пытался хоть словом задеть обвиняемых, они с коварной любезностью начинали грозить разоблачением. Весь состав суда служил для них лишь декорацией. Общественный обвинитель съеживался все больше и больше. Все чаще и чаще приходилось ему извиняться, умолкать, уступая поле боя защитникам. Его речь вместо обвинения стала гимном в честь патриотических заслуг Кутцнера и Феземана. Он потребовал для них кратковременного заключения в крепости. Все обвиняемые в своем последнем слове заявили, что они свое выступление, – к сожалению, неудавшееся из-за вероломства честолюбивого чиновника Флаухера, – готовы повторить при первом удобном случае. «Мировая история, – заявил Кутцнер, – оправдает меня». «Мировая история, – заявил генерал Феземан, – посылает людей, боровшихся за счастье отчизны, не в крепость, а в Валгаллу».

Параграф 81 германского уложения о наказаниях гласит: «Пожизненным тюремным заключением или пожизненным заключением в крепость карается каждый покушающийся насильственным путем изменить конституцию германского государства или одной из стран, входящих в его состав». Суд оправдал генерала Феземана. Остальных обвиняемых он приговорил к заключению в крепость сроком от одного до пяти лет. Приговор определял это наказание как условное, вступавшее в силу немедленно или, в крайнем случае, не позднее шести месяцев. Кроме того, суд приговорил Руперта Кутцнера к денежному штрафу размером в двести марок.

После произнесения приговора присутствующие, поднявшись со своих мест, восторженными криками приветствовали подсудимых. С улицы также донеслись громкие крики. Вождь подошел к окну, показался восторженным почитателям. Генералу Феземану от пехотного училища, где происходили заседания суда, до его виллы в южной части города предстоял дальний путь. Вдоль всего этого пути выстроились люди, приветствовавшие его. Автомобиль генерала был украшен цветочными гирляндами. На радиаторе победно развевался флажок с индийской эмблемой плодородия.

13. Музей Иоганны Крайн

Прошло одиннадцать месяцев со времени жалкой кончины Мартина Крюгера. Наступила новая весна. Германия успокоилась, окрепла. Попытки Рейнской области отделиться от всегерманского союза потерпели крушение. Борьба с Францией за Рурскую область закончилась экономическим соглашением. Великими державами была организована комиссия экспертов под председательством некоего генерала Дауэса для выработки разумного плана репараций. Германская марка была стабилизована: доллар стоил четыре марки двадцать пфеннигов, как до войны.

В Баварии тоже наступило успокоение. Падение Кутцнера не вызвало никаких значительных перемен. «Патриоты» чересчур зарвались, теперь у них поубавился пыл, они угомонились. Правительство по окончании процесса проявило милость к побежденному врагу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56