Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Успех

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Успех - Чтение (стр. 24)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


Эрих Борнгаак сидел в своем низком кресле, рассказывал очень живо; папироса его потухла. Почти видимые для глаз, вырастали из его слов мужчины, полные молчаливой, глухой угрозы, плачущие женщины и дети, мальчики, мужественно подавляющие ярость и боль. Прилипшие к стеклам лица, глядящие вслед уводимой собаке. Женщины все повторяли почти одно и то же. «Ничем не нужно обзаводиться, – говорили они с тупой болью. – Когда человек беден, у него отнимают и последнее». Ему пришлось несколько раз присутствовать при такой описи. Он ведь, между прочим, занимался и разведением собак. Даже призы получал. Душой дела был фон Дельмайер. Изумительный человек, право!

– Кстати, что вам, собственно, сделали мои газеты?

Он с дерзкой улыбкой уставился на Иоганну, убрал со стола газеты с отчетами об убийстве депутата Г., тщательно сложил их и снова запер в ящик. Закурил еще одну папиросу.

– Я знаю людей, которых собачья опись способна зацепить за самое нутро. Лучше всякого кино, изумительно! Не понимаю, кстати сказать, почему эти бедняги не сожрут лучше своих собак! Впрочем, нет – я понимаю: я ведь сам люблю собак.

Он указал на собачьи маски, объяснил свой метод. Эти слепки сделаны с живых собак – под наркозом, разумеется. Тут требовались особые приемы. Обычные не годились – мешала шерсть.

– Разве эти маски не производят сильного впечатления именно благодаря закрытым глазам?

Без всякого перехода он заговорил об ее профессии. Она, по-видимому, перестала ею заниматься? Он как-то думал заняться всерьез, в качестве профессии, изготовлением человеческих масок, он находит это интересным. Косвенно это соприкасается и с ее специальностью. Из этого безусловно можно было бы сделать дело. Фотографические снимки всем уже успели надоесть. Следовало бы открыть большую контору, снимать с клиентов гипсовые слепки, составлять характеристики на основании маски и почерка. Не интересует ли ее организация такой конторы?

Вот уже он снова увлекся планами. Да, он охотно строит планы. Возможно, что это качество – результат окопной скуки. «Геройская» жизнь на фронте – она и представить себе не может, какая это тошнотворная тоска! Некоторые его проекты даже были в конце концов осуществлены. Хотя бы вот эта штука с собаками. Он рассмеялся своим порочным и в то же время мальчишеским смехом.

Иоганна ехала домой с каким-то двойственным чувством. От его предложения отвезти ее в Париж на автомобиле она отказалась. Он весь был для нее неприемлем, этот фатоватый малый. Все же, помимо ее желания, в ее памяти запечатлелись его интонации, его лицо, его белые зубы. Убийство депутата Г., собачьи аукционы, изумительные качества фон Дельмайера, прогулки с иностранцами по ночному Парижу с нанятыми для этого случая апашами. Легкий запах кожи и свежего сена. Странные физиономии терьеров, догов, спаниелей, такс, овчарок, борзых.

Она ответила отказом, когда он во второй раз пригласил ее. В третий раз – также. В четвертый – она встретилась с ним в кафе. На этот раз он был любезен и сдержан. Мало говорил о собственных делах, с полным пониманием и искренним сочувствием слушал, когда Иоганна рассказывала о своей борьбе за освобождение Мартина Крюгера.

Вскоре после этого Гессрейтер стал распространяться о том, что жить в гостинице неудобно. Еда, правда, недурна, но длительно жить так – неуютно. Кроме того, Иоганна слишком мало внимания обращает на самое себя, она словно ребенок, и ей необходим кто-нибудь, кто бы смотрел за ней. Иоганна поглядела на него, ничего не возразила.

После разговора с тайным советником Бихлером ей почти ничего больше не удалось предпринять для Мартина Крюгера. Раза два-три она встречалась с влиятельными журналистами, но ей не удалось вызвать сочувствие у этих господ. Теперь вдруг она стала замечать, что как-то без всякого ее участия во Франции пробудился интерес к доктору Мартину Крюгеру как к человеку, к его судьбе, но прежде всего к его книгам, Исходной точкой этого интереса явилась довольно большая статья художественного критика Жана Леклерка. Иоганну интервьюировали, имя Мартина Крюгера все чаще стало упоминаться в парижской печати. Подвергали анализу его теории, переводили статьи, одно из крупных издательств извещало о предстоящем выходе в свет его работы «Три книги об испанской живописи». Кто-то, несомненно, постарался пробудить этот внезапный интерес, продолжал поддерживать его; но кто именно – Иоганне не удавалось узнать. Гессрейтер был раздосадован тем, что не он виновник этого благоприятного поворота, и также ничего не знал.

Через два дна после того, как он так обстоятельно расписал Иоганне, как неуютно жить в гостинице, Гессрейтер неожиданно предложил ей снять квартиру и выписать тетку Аметсридер. Иоганна вполне недвусмысленно ответила, что находит жизнь в гостинице очень приятной и довольна, что освободилась от тетки. Кроме того, она считает совершенно излишним сейчас, во время инфляции, тащить за собой сквозь дороговизну парижской жизни еще третье лицо. Гессрейтер мягко ответил, что ей не к чему об этом думать: его дела идут превосходно. Оказалось, что квартиру он уже снял и написал тетке Аметсридер. Впервые между ним и Иоганной дошло до ссоры. Гессрейтер выслушал все ее резкости мягко и сдержанно.

Оставшись одна, Иоганна задумалась, не порвать ли с ним. Зачем понадобилось ему присутствие в Париже тетки Аметсридер? Она ничего не говорила ему о своих встречах с Эрихом Борнгааком, не знала, известно ли ему что-нибудь о пребывании в Париже этого ветрогона. Не ревновал ли он? Не собирался ли он посадить ей на шею компаньонку? Он был мягок, любезен, но упорен и, когда задевались его интересы, не слишком разборчив в выборе средств. Она ощутила кисловатый запах его завода.

Серьезно взвешивала она, не вернуться ли ей к своей графологии. Вспомнились собачьи маски ветрогона. Его предложение было вовсе не таким глупым. Он вообще не был глуп, этот мальчишка. Маски были чем-то гораздо более основательным, были во много раз осязательнее; чем бледные, более или менее произвольные анализы почерка. Она вспомнила о том, как Эрих Борнгаак рассказывал о способах изготовления таких масок. По его мнению, изучить технику этого дела было нетрудно.

Опустившийся человек. Не лишен способностей. Он безусловно искренне был взволнован, когда рассказывал о собачьих описях. Она отыскала записку, в которой он последний раз приглашал ее. Принялась анализировать. Тут все было ясно с первого взгляда. Она глядела на легкие, словно разлетающиеся, нетвердые линии почерка. Неустойчивый, изобретательный, безответственный, опустошенный человек. Гнусные, подлые, бездушные намеки по поводу убийства депутата. Неустойчивый, изменчивый. В последний раз он говорил с ней с искренней готовностью помочь ей, как брат. Спокойно, благоразумно. Гораздо более четко и ясно, чем когда-либо Гессрейтер. Не удастся ли здесь все-таки добраться до твердой, здоровой почвы?

Расстаться ли ей с Гессрейтером?

Пришел Гессрейтер. Он вел себя так, словно и не было их последнего резкого разговора. Был осторожен, нежен. Нелегко будет отучить себя от этой постоянной заботливости. Нелегко будет также снова начать метаться в погоне за деньгами. Борьба за Мартина Крюгера станет много затруднительнее без Гессрейтера.

Когда было уже окончательно решено переехать на квартиру и вызвать тетку Аметсридер, Иоганна встретилась с Эрихом Борнгааком в кафе. Снова он вел себя без аффектации, благоразумно. Когда она заговорила о неожиданном интересе, проявленном парижской прессой к Мартину Крюгеру, он сказал, что это его очень радует. Очевидно, он поступил правильно, обратив внимание г-на Леклерка на работы Крюгера. Иоганна умолкла, пораженная, не знала, верить ли ему. Возможно ли, чтобы ветрогон имел влияние на знаменитого художественного критика? Он больше не возвращался к этой теме, ограничившись беглым, скупым замечанием.

Они расстались, условившись, что в один из ближайших дней он свезет ее к морю в своем маленьком автомобиле. Возвращаясь домой, она тихонько напевала сквозь зубы, почти неслышно, немузыкально, задумчиво, весело.

7. Шесть деревьев становятся садом

Обер-регирунгсрат Фертч, человек благожелательный, лично никогда ничего не имел против заключенного номер две тысячи четыреста семьдесят восемь. Теперь, когда всемогущий Кленк явно желал проведения более мягкого курса в осуществлении наложенного на приговоренных наказания, все шире становилась та светлая полоска, которой Фертч позволял играть на горизонте заключенного Крюгера. Директор старался облегчить ему дни пребывания в тюрьме.

С тех пор как парижская пресса открыла искусствоведа Мартина Крюгера, его почта с каждым днем становилась все объемистее. Передавая ее, директор заводил со своим заключенным долгие, спокойные беседы. Поздравлял его с возрастающим успехом, интересовался его мнением о том или другом художнике. О, человек с кроличьей мордочкой не был узким специалистом в своей области – у него были самые широкие интересы! Он пробегал иногда и несколько страниц из книг Крюгера. Однажды он попросил серо-коричневого человека написать ему на одной из этих книг автограф. Иногда он благожелательно, добродушно посмеивался по поводу многочисленных женских писем, получаемых Крюгером. Многие теперь вдруг вспомнили о нем, и, наряду с письмами заграничных поклонниц, приходили письма и от немецких женщин, вспоминавших о днях, ночах и неделях, проведенных ими в обществе этого некогда столь блестящего, а ныне так тяжко пострадавшего человека.

Серо-коричневый человек, как всегда, вежливо поддерживал разговоры с директором. «Теперь он снова стал покладистее», – рассказывал человек с кроличьей мордочкой своим соседям по столу завсегдатаев – священнику, бургомистру, учителям и помещикам. Все интересовались заключенным, о котором было столько разговоров, особенно жены одельсбергских именитых граждан. Обер-регирунгсрат намекал на возможность как-нибудь показать им Крюгера во время его прогулки по двору. «Он человек спокойный, надо только уметь Обращаться с ним!» – сообщал он.

Да, Мартин Крюгер действительно изменился после того, как узнал, что благодаря показаниям Кресченции Ратценбергер положение его улучшилось, и даже указание адвоката на то, что от подачи прошения о пересмотре до самого пересмотра долгий, в большинстве случаев непреодолимый путь, не могли уже повергнуть его в прежнее состояние подавленности и отупения. Он больше не сидел по целым Дням, размышляя над своей рукописью. Жадно читал получаемые письма, изучал их, изучал также рецензий на свой книги, выучивал – аккуратный бухгалтер собственной славы – чуть ли не наизусть статьи, с поверхностным изяществом написанные кем-то о нем. С тоской ожидал он часа раздачи почты – единственной связи его с внешним миром. Как только он ее получал, он с надзирателями, товарищами по заключению, директором заговаривал о получаемых им письмах, о женщинах, преследующих его своими письмами даже в тюрьме, о своих успехах и влиянии.

Больше всего говорил он об этом с заключенным, которого присоединяли к нему во время прогулок, – с Леонгардом Ренкмайером. Подвижной, суетливый Ренкмайер был горд своей близостью с таким большим человеком, как доктор Крюгер. Обращаясь к нему, он называл его не иначе, как «господин диктор», и, по мере того как там, за стенами тюрьмы, росли симпатии к его товарищу по заключению, он, Леонгард Ренкмайер, несмотря на молодость, тоже вырастал в собственных глазах. В свое время, попав в плен, он сообщил неприятельскому офицеру, угрожавшему ему револьвером, какие-то, кстати сказать, не имевшие никакого значения, сведения о расположении какой-то батареи. По окончании войны, вернувшись на родину, он разболтал о своих приключениях. Какой-то националистически настроенный фельдфебель донес на него, и он «за измену во время войны» был приговорен к пятнадцати годам тюрьмы. Преступные деяния, связанные с войной, попали под амнистию, но в Баварии особым постановлением были изъяты преступные деяния военного времени, «совершенные из низменных побуждений». Ренкмайеру баварский суд вменил «низменные побуждения». Ввиду того что к такому выводу можно было прийти только путем весьма искусственных построений, случай этот привлек общее внимание. Депутат доктор Гейер произнес на эту тему в парламенте очень резкую речь, все германские левые газеты были возмущены тем, что преступление, связанное с войной, могли карать, через столько лет после окончания этой войны. Заключенный Ренкмайер очень гордился этим возмущением. Сознание, что так много говорят о совершенной по отношению к нему несправедливости, питало его жизненные силы. Он упивался им, пьянел. Это был долговязый, узкогрудый человек, белокурый, с высоким лбом, острым носом, тонкой бесцветной кожей и жидкими волосами. Весь он казался сделанным из промокательной бумаги. Водянистым голосом с увлечением, старательно рассказывал он Мартину о своем деле. Требовал, чтобы Мартин понял все его интересные особенности, оценил их по достоинству. Крюгер выслушивал, оценивал. Он входил в круг интересов итого болтливого человека, стремившегося играть хоть какую-то роль, в долгие тюремные ночи думал о рассказах и соображениях Ренкмайера и на следующий день высказывал свое мнение. В виде компенсации Ренкмайер с благоговейным вниманием выслушивал истории «доктора». Они бродили по двору – блестящий Мартин Крюгер и бледный, жалкий Ренкмайер, выказывали друг другу участие, находя поддержку друг у друга. Это были хорошие часы, когда они вместе обегали небольшой кружок двора, освещенный солнцем, среди шести замурованных деревьев. Деревья становились садом.

За то время, что Мартин Крюгер сидел в Одельсберге, прошло лето, за ним осень, зима и весна, и пришло новое лето. Иоганна Крайн побывала в Гармише, обвенчалась с Крюгером, а теперь жила с коммерции советником Гессрейтером во Франции. Построены были новые летательные аппараты, был совершен перелет через океан, по воздушным волнам в каждый дом теперь передавались музыка и доклады. Законы природы, социологические законы были открыты за это время, написаны картины, книги; его собственные книги, устаревшие, уже ставшие ему чужими, завоевали Францию, Испанию. Верхнесилезская промышленная область в большей своей части отошла к Польше. Император Карл Габсбургский сделал трагикомическую попытку вновь завоевать свой трон и умер на Мадейре. Расколовшаяся социал-демократическая партия Германии вновь слилась воедино. Ирландия завоевала себе самоуправление. Германия совещалась в Канне, а затем в Генуе со своими победителями о возмещении военных убытков, Английский протекторат над Египтом был отменен. Власть Советов в России укрепилась, в Рапалло был подписан договор между Германией и Советским Союзом. Марка упала еще ниже, чуть ли не до одной сотой своего золотого паритета, а вместе с ней и жизненный уровень немцев. Пятьдесят пять из шестидесяти миллионов германских граждан не были сыты и терпели нужду в платье и домашней утвари.

Мартин Крюгер мало что обо всех этих вещах слышал, лишь косвенно ощущал их воздействие. Сейчас, в эти ранние дни лета, к нему вернулось многое от его прежнего блеска. Нелегко было в этот период устоять перед его обаянием. Его жадность к жизни не была безобразной, тоска не была жалкой, уверенность достигнуть желаемое окрыляла его. Он был полон участил ко всему происходившему вокруг него. Был предупредителен, остроумен, умел хорошо смеяться. Его спокойная покорность судьбе передавалась другим, подымала их дух. Какие-то лучи исходили от серо-коричневого человека, и это ощущали все: врач, надзиратель, даже «небесно-голубые», срок наказания которых был бесконечен, как голубое небо, – приговоренные к пожизненному заключению.

Ночью, правда, блеск потухал. Ночи начинались с того, что вечером, еще засветло, приходилось выносить свое платье за дверь камеры. Человек лежал тогда на койке в одной короткой рубахе, едва прикрывавшей стыд. Двенадцать часов длилась такая тюремная ночь. Проспать двенадцать часов было невозможно, если за день человек почти не был в движении. Время до полуночи было самым лучшим: тогда еще доносились звуки из местечка Одельсберг, людские голоса, лай собак, очень отдаленное хрипение граммофона или, может быть, радио, треск автомобиля. Затем оставался лишь шум, производимый надзирателем, – монотонная звуковая пьеса. Звуки расшифровывались, как загадка; вот надзиратель опускается на скамью, вот он раскуривает трубку, вот потягивается его собака. Сейчас собака уснет. Она натаскана на человека, хорошая собака, только немного стара. Ага, вот собака уже храпит. Сейчас совсем тихо. Зимой человек тоскует по лету, чтобы раньше рассветало, чтобы хоть, жужжа, ударилось о стекло насекомое. Летом человек тоскует по зиме, когда можно прислушиваться к гудению в трубах парового отопления.

Когда становится совсем тихо, человек терзается тем, что от произведений, созданных им, от успеха, выпавшего на его долю, от женщин, принадлежавших ему, не осталось ничего, кроме клочка исписанной или покрытой печатными знаками бумаги. Какими чудесными вещами он обладал! Его томит раскаяние, что он так мало их ценил, пока владел ими. Когда Мартин Крюгер будет опять на свободе, у него появится возможность наслаждаться ими по-настоящему. Стоять перед картиной, вкушать производимое ею впечатление, знать, что это ощущение можешь передать другим. Шагать взад и вперед по прекрасному кабинету, диктовать аппетитной, толковой секретарше, радующейся каждой удачно сложившейся фразе. Разъезжать, наслаждаться впечатлением, которое производит его имя, – ведь теперь он уже не только знаменитый искусствовед, но еще и мученик, пострадавший за свои убеждения в области искусства. Сидеть в красивом зале, вкусно есть, пить изысканные вина. Лежать в удобной кровати с хорошо пахнущей, хорошо сложенной женщиной. Он изнемогал в страстной жажде этих вещей, рисовал их себе. Обливался потом, тяжело дышал.

В часы после полуночи, когда царит полная тишина, острее всего терзает половой голод. Все в этом здании страдают от этого голода. Чтобы его ослабить, к пище прибавляют соду, это лишает пищу последнего вкуса, но не помогает. Во всех камерах, кругом происходит одно и то же. Каждая передаваемая стуком весть говорит об этом. Чтобы хоть как-нибудь обмануть свою чувственность, придумывают самые странные вещи. Из носовых платков, из лоскутьев одежды делают кукол, суррогат женщины. Каждый орнамент, даже самые буквы превращаются в чувственные образы. В эти тихие ночи лишенный сна человек рождает женщин воображением. Из получаемых писем Мартин Крюгер воссоздает тела пишущих ему женщин. Судорожная напряженность и вожделение гротескно увеличивают все относящееся к полу. В тюремную ночь перед Мартином Крюгером пляшут все наслаждения его прежних ночей. Но вода, выпитая годы назад, не утоляет сегодняшней жажды.

Наконец-то светает. Остается еще четыре, еще три, еще два часа до начала тюремного дня. Ах, вот раздался пронзительный звонок, начинается день, сейчас все будет хорошо. С оглушительным лязгом быстро, один за другим, отскакивают стальные засовы камер, и в пустых коридорах отдается долго не смолкающий гул. Вначале этот отвратительный, резкий переход от мертвой тишины ночи к грохоту дня терзал его нервы. Сейчас он радуется, что снова наступил день. Да, он почти что рад необходимости еще некоторое время быть лишенным прежних радостей: тем ярче будет он наслаждаться, когда выйдет на волю.

Он чувствовал себя крепким и не находил, что здоровье его страдает от заключения. Вначале отвратительный воздух камеры, вонь кадки делали его больным. Несколько раз вначале, выходя из спертого воздуха тюрьмы на свежий воздух двора, он падал, теряя сознание. Теперь и легкие и кожа привыкли к этим условиям. Только сердце время от времени давало себя чувствовать. Он наглядно описывал врачу это чувство невыносимого давления: оно длится совсем недолго, но дает ощущение конца. Доктор Фердинанд Гзелль выслушивал его рассказ. Посещение тюрьмы было его дополнительной обязанностью, у него была своя частная практика, четырнадцатичасовой рабочий день. То, что жизнь в тюрьме не способствовала укреплению здоровья, было ему давно известно. То, что большинство «пансионеров» обер-регирунгсрата Фертча вначале всегда жаловалось на недомогание, также было для него не ново. Он выстукал и выслушал Крюгера, сказал благожелательно, с видом превосходства, свойственного специалистам, что в сердце ничего не находит. Взглянул на часы, – он торопился. В случае, – заметил он, уже стоя в дверях, – если все же окажется что-нибудь с сердцем, то пребывание в Одельсберге будет для пациента полезнее, чем его бурная жизнь вне этих стен; над этой остротой как Крюгер, так и врач весело посмеялись.

Хотя Крюгер и был сейчас полон прежнего блеска, но его письма к Иоганне все же оставались бледными, неокрыленными; Он горел желанием написать ей так, как чувствовал: оживленно, бодро, с яркой надеждой, Но это не удавалось ему. Вплетались фразы, которые он не мог написать хорошо и которые директор никогда не пропустил бы.

Мартин Крюгер был теперь охвачен лихорадочной жаждой работы. Картина «Иосиф и его братья» погрузилась куда-то в глубину, не мог он сейчас заниматься и изысканным художником Алонсо Кано. Зато он принялся за заметки, набросанные им как материал к большой работе об испанце Франсиско Хосе де Гойя. Ему удалось добыть книги с репродукциями картин и рисунков Гойи. Он впитывал в себя историю этого пылкого человека, страстно любившего жизнь, хорошо знакомого с ужасами церкви, войны и юстиции, впитывал и себя сновидения и вымысел состарившегося и оглохшего, но не утратившего жажду жизни испанца, его «Сны» и «Капричос». Он разглядывал листы с изображением заключенных, закованных в ручные и ножные кандалы, с изображением безмозглых «ленивцев» с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, носивших зато на боку меч и на груди панцирь с гербом. Картины, рисунки, фрески, которыми удивительный, дикий старик украсил свой дом; встающего из тумана гиганта, пожирающего живого человека; крестьян, уже по колено увязших в болоте, но все еще дерущихся дубинами за свой пограничный камень; унесенную потоком собаку; расстрел мадридских революционеров; картины поля битвы, тюрьмы, сумасшедшего дома. Никто до Мартина Крюгера не сумел так разглядеть могучее бунтарство, кроющееся в этих картинах. Репродукции помигали человеку в тюрьме снова, с удесятеренной силой вызвать в себе первичное впечатление. Он вспоминал вещи, которые годами, мертвые, покоились на дне его сознания, вспоминал залы и кабинеты музея «Прадо» в Мадриде, растрескавшиеся квадраты паркета, скрипевшие под его ногами, когда он разглядывал картину, изображавшую королевскую семью с мертвыми, призрачными глазами, похожими на булавочные головки. Он пытался механически воспроизвести странные подписи, помещенные испанцем под картинами. Испугался, заметив вдруг, что целыми днями, целыми ночами занимается этим. Во мраке ночи он вновь и вновь чертил в воздухе слова: «Я это видел», помещенные испанцем под гравюрами, изображавшими ужасы войны. Воспроизводил подпись испанца: «Ничто», а также подпись: «Вот для чего вы рождены», под жуткой картиной с трупами. Страдания плоти отступали перед диким наслаждением бунта. Он так сжился с буквами Гойи, что они постепенно вытеснили его собственные, и он свои немецкие фразы стал писать почерком Гойи. В те дни он создал для своей книги о Гойе главу «Доколе?», пять страниц прозы, с тех пор помещаемых во всех революционных учебниках. Так некогда глухой старик озаглавил лист с изображением гигантской головы со страдающим лицом, на которой кишат муравьи разложения.

Однажды обер-регирунгсрат Фертч попросил прочесть ему что-либо из того, что он пишет. Человек с кроличьей мордочкой мало что понял, но испугался. Он хотел запретить Крюгеру писать. Его губы быстро-быстро зашевелились, то поднимаясь, то опускаясь, но он побоялся осрамиться и ушел, пожимая плечами.

Теперь, когда Иоганна путешествовала за границей, самым близким Мартину посетителем был Каспар Прекль. Молодой инженер после своего увольнения стал еще менее покладистым. Новая перемена, происшедшая в Крюгере, возмущала его. Был момент, когда Крюгер готов был почувствовать почву под ногами, а теперь он вновь плавал по поверхности, легко и играючи эстетствуя, не используя своих способностей. Судьба забросила его в тюрьму, дав ясно понять, что ему суждено наконец-то добраться до самых глубин. Но он, чересчур ленивый, дав себе волю, пренебрег указанием судьбы. Он по-настоящему растолстел и стал, даже в Тюрьме, лосниться от жира. Каспар Прекль наседал на него. Разрушал то, что создавал Мартин Крюгер, пытался толкнуть его на путь таких проблем, которые он называл настоящими, доказывал ему, что он из лени избегает на них останавливаться. Мартин Крюгер, в своей самоуверенной, окрыленной удовлетворенности, сначала не подпускал его близко, но наконец человек искусства заговорил в нем. Он стал защищаться и сам нападать на Прекля, Начал сердиться.

– То, что вы попались на удочку коммунизма, – заявил он Преклю, – доказывает, что у вас от природы поразительно слабо развит социальный инстинкт. То, что для других – просто инстинкт, нечто разумеющееся само собой, прошлогодний снег, – поражает вас своей новизной, своим якобы научным фасадом. Вы – бедный человек, вы не умеете перевоплотиться в другого человека. Вы не умеете сочувствовать другим и поэтому стараетесь привить себе это переживание искусственно. Вы сидите, укрывшись за стенами, в десять раз более толстыми, чем те, что окружают меня. Вы ненормально эгоцентричны. Ваш «автизм» – гораздо более скверная тюрьма, чем Одельсберг. К тому же еще вы пуританин. У вас отсутствует то, что важнее всего в человеке: чувства, способные к наслаждению, и сердце, способное к страданию.

Художник Франсиско Гойя, – продолжал он, – который ему ближе всего, был, разумеется революционером, но именно потому, что он острее других ощущал и сострадание к человеку и наслаждение жизнью, что в нем не было и тени пуританства нынешних коммунистов и их жалкой псевдонаучности. И он прочел ему главу «Доколе?».

Каспар Прекль побледнел от гнева, так как страницы о Гойе невольно произвели на него сильное впечатление.

– Чего вы добиваетесь? – сказал он наконец на диалекте, глядя на Крюгера своими миндалевидными, горящими от гнева глазами. – В революции, в настоящем Гойе вы ни черта не понимаете! Для вас даже Гойя – лишь утонченное лакомство, которое бы способны только смаковать.

В ответ на это Мартин Крюгер рассмеялся. Смеялся так искренне и весело, что надзиратель с удивлением взглянул на него. Так здесь редко смеялись.

– Славный вы мой мальчик, – произнес серо-коричневый человек, – славный вы мой мальчик. – И, не переставая весело смеяться, он похлопал Прекля по плечу.

Но Каспар Прекль ушел огорченный, не досидев времени, положенного для свидания.

8. О собственном достоинстве

Каспар Прекль переживал сейчас нелегкую полосу. Он плохо переносил безделье, к которому был вынужден после своего ухода с «Баварских автомобильных заводов». Ему, как основной стержень жизни, нужна была его работа. Ему необходимо было возиться со своими конструкциями, вносить в них все новые усовершенствования. Не хватало обилия оборудования и средств, к которым он привык на заводе, он не мог приучить себя к жалкой аппаратуре своего рабочего стола. Он набросился на партийную работу, собрания, дискуссии; встречался и спорил с Тюверленом по поводу его обозрения, с новой энергией занялся розысками художника Ландгольцера. Работал также над циклом баллад, где в простых и наивных образах должно было быть изображено постепенное перерождение отдельной личности в члена коллектива. Но все это было для него лишь суррогатом настоящей работы.

Он стал очень нервным и раздражительным. Взгляды и образ жизни люден, с которыми ему приходилось сталкиваться, вызывали его возмущение, что нередко приводило к ссорам. Для квартирных хозяев, у которых он жил, его взгляды были также непонятны и неприемлемы, и ему не раз за последние месяцы приходилось менять квартиру. Его замкнутость и требовательность отталкивали от него многих. Зато были и такие, на которых этот странный человек с низко спускавшимися на лоб черными волосами, резко выступавшими скулами и горящими, близко посаженными глазами с первого взгляда производил неотразимое впечатление. Хотя бы вот Анни Лехнер: многие смеялись, встречая аккуратную, крепкую девушку с небрежно и плохо одетым Преклем, и все же вот уже два года, как она не расставалась с ним. Свежая и приятная, склонная к полноте, всегда чисто одетая, она на Габельсбергерштрассе, в квартире-мастерской, где сейчас жил Каспар Прекль, чувствовала себя больше дома, чем в доме отца на Унтерангере. Улаживала недоразумения с хозяевами, с остальными жильцами, с поставщиками. Старалась придать его комнате хоть сколько-нибудь жилой вид, навести в ней, несмотря на его протесты, порядок. Заботилась, хотя и довольно безуспешно, о его внешнем виде.

Каспар Прекль был вспыльчив, требовал многого и не давал ничего. Была ли в состоянии Анни понять его положительные стороны – то странное упорство, с которым он верил в себя и в свои идеи, яростный напор его интеллекта, своеобразие его одаренности, смесь примитивно-народного и остро-индивидуального? Так или иначе, она крепко держалась за него. Старик Лехнер бранился, ее брат Бени, несмотря на свою привязанность к Преклю, морщился, подруги дразнили ее. Но она не порывала со своим непокладистым другом. Она служила в небольшой конторе, вела хозяйство отца, ее день был заполнен работой; все же она находила время улаживать все многочисленные неприятности в жизни Каспара.

Сегодня, в ясный июльский день, когда температура поднялась до тридцати трех градусов, а берлинский курс доллара до пятисот двадцати семи марок, она под вечер поехала с Каспаром Преклем на Зимзее купаться. Прекль ехал быстро, чтобы скоростью движения преодолеть жару. Он хмурился и почти не разговаривал со своей спутницей. Последние политические события начинали всерьез отравлять ему пребывание в родном городе. Имперский министр иностранных дел был убит националистами выстрелом в спину. Это убийство вызвало такое возмущение широких слоев населения, что руководители партий и групп, призывавших к устранению этого ненавистного им человека, на время присмирели и держали язык на привязи. Но многим, особенно в Баварии, убийство министра-еврея пришлось весьма по душе; они довольно недвусмысленно стали требовать «устранения» и других неугодных им лиц.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56