Он был охвачен глубоким, затруднявшим дыхание волнением, так что Прекль пожалел о том, что сообщил ему о признании шофера. Исчезла без следа умиротворенность последних недель. Крюгер не мог усидеть на месте, рукопись его стала ему безразлична. Он бегал взад и вперед, то снимал, то вновь натягивал серо-коричневую тюремную куртку. Он думал об Иоганне Крайн, был безмерно возмущен тем, что она забавляется в Гармише, в то время как он сидит здесь. Пища казалась ему невкусной; в нем вызывал отвращение привкус соды, которую примешивали к ней, чтобы ослабить эротические настроения заключенных. Сильное физическое влечение к Иоганне охватило его. Он видел ее обнаженной, ощущал прикосновение ее крепких грубоватых детских ладоней. Он кусал свои руки, испытывал отвращение к своему телу, к своему опустившемуся виду, к своему запаху. У него стало прежнее безудержно властное лицо. Затем оно внезапно смешно и жалко исказилось, превратившись в вялую маску беспомощного старика. Он начал писать Иоганне письмо, полное сладострастия, горечи, нежности, оскорблений. Он сидел на полу, грыз ногти, проклинал шофера Ратценбергера и инженера Прекля. Этот день был самым нестерпимым из всех проведенных им в заключении. Он разорвал письмо к Иоганне Крайн: цензура директора ни за что не пропустила бы его. Он подсчитывал, сколько еще времени ему придется просидеть здесь. Оставалось еще много месяцев, очень много недель, бесконечно много дней. Он не спал в эту ночь. Он сочинял письмо Иоганне.
На следующий день он в течение нескольких часов обрабатывал текст письма, стараясь сделать его таким, чтобы оно проскочило через цензуру директора. Оберрегирунгсрат Фертч наслаждался, читая это необыкновенное письмо; его кроличья мордочка усиленно дергалась. Он прочел письмо несколько раз, постарался запомнить отдельные места, чтобы щегольнуть ими в обществе особо уважаемых граждан соседнего местечка, с которыми дважды в неделю ой обычно встречался за одним и тем же столиком в ресторане. Затем он сделал на письме пометку о том, что оно «не допущено к отправке», и приложил его к делу.
23. Ночные бродяги
Господин Пфаундлер, несмотря на свое желание сделать «Пудреницу» увеселительным заведением более светским и привлекательным для космополитической публики, в определенные дни считал необходимым придавать ей характерно баварскую окраску. Как известно, только в Мюнхене можно было изготовлять пиво, – это зависело от состава местного воздуха и воды; точно так же только в Мюнхене – и это зависело от характера его жителей – можно было устраивать празднества без натянутости и кривляния, создавать настроение, настоящее веселье. Такие непритязательные, грубовато-простые маскарады Пфаундлер устраивал довольно часто. В отношении костюмов каждый раз объявлялся новый лозунг, ни для кого, впрочем, не обязательный, так что никто не был связан и всем все было дозволено.
Идея этих небольших балов имела успех. Приезжие иностранцы принимали в них восторженное участие. Для оформления таких балов г-н Пфаундлер привлекал художника Грейдерера и создателя серий «Бой быков», которые и разрешали возложенную на них задачу с большим усердием и вкусом. Г-н Пфаундлер не жалел денег, – эти вечера были его любимым детищем. Специально ради них он выписывал из Мюнхена мелких художников, художественных ремесленников, всякую «скотину» – молодых людей, умевших веселиться с соблюдением приличий. Привозил их на свой счет в Гармиш, предоставлял им полное содержание.
На этот раз вечер был устроен под лозунгом «Ночные бродяги». Удачный лозунг; кто и что только не бродит по ночам? Кто не хотел особенно напрягать воображение, мог, следуя излюбленной моде тех лет, явиться просто в пижаме.
Черт возьми, что только сделали господа художники с «Пудреницей»! Куда девался весь восемнадцатый век, благородная плиточная облицовка, весь налет светской изысканности!
Сегодня под искусно нарисованным, усыпанным звездами небом с зелеными и красными фонариками виднелась астрологическая лаборатория; жуткий бесовский шабаш, с дикими чертенятами, с полными наивного бесстыдства аппетитными ведьмами; пламя чистилища из развевавшихся желтых и красных бумажных змей, внушавшее трепет и страх. Здесь была и преисподняя, и река Стикс с искусно покачивающимся челном (переправа: для местных жителей – двадцать марок, для иностранцев – десять центов). «Интимный зал» был превращен в лунный ландшафт, грандиозно пустынный, гротескный и романтичный, украшенный плакатами с сочными баварскими поговорками. При желании дешево и приятно отдохнуть от всех этих страхов можно было пройти в «пивную», особенно любовно отделанную художником Грейдерером, Полотнища, разрисованные сине-белыми ромбами баварского герба, образовывали уютный шатер. Здесь было много зелени, развевающихся флажков, забавных рисунков, благодушно-жизнерадостных изречений, веселивших душу.
Через час после начала «Пудреница» заполнилась до последнего укромного уголка. Картина была недурная. Не обошлось и без некоторой дозы извращенности, которую г-н Пфаундлер охотно примешивал для «знатоков». Черное, закрытое, с длинным шлейфом платье, плотно облегавшее хрупкое покорное тело Инсаровой, даже и самому суровому наблюдателю не могло бы показаться неприличным, а между тем действовало так, что мышиные глазки под шишковатым черепом самого Пфаундлера, хоть он и успел до тонкости изучить свою танцовщицу и все ее «штучки», загорелись похотливым восторгом. Манера, с которой фон Дельмайер и его друг демонстрировали свои костюмы «дам сомнительного поведения», также производила особое впечатление именно благодаря своей дерзкой скромности.
Но таких костюмов было немного. Основным тоном была грубоватая, безобидная веселость, баварская жизнерадостность.
Хотя, казалось, желание г-на Пфаундлера было удовлетворено полностью, он все же проявлял нервозность и странную даже для него, грубость, особенно по отношению к своим любимцам. Ну, хотя бы по отношению к г-ну Друкзейсу, изобретателю шумовых инструментов и забавных игрушек, создавшему в своей области прямо эпохальные новшества, например, катушки клозетной бумаги, начинавшие при отрывании листков играть популярные мелодии: «Будь верен и честен» и «В прохладном гроте». Г-н Пфаундлер и представить себе не мог, чтобы на серьезно организованном и претендующем на высокое качество балу можно было обойтись без г-на Друкзейса, и поэтому предложил ему сконструировать для бала «ночных бродяг» несколько особенно остроумных, неожиданно производящих музыку предметов. Несмотря на это, он грубо оборвал заслуженного изобретателя, когда тот позволил себе задать ему какой-то вполне невинный вопрос.
Настроение г-на Пфаундлера было испорчено отсутствием одного лица на этом балу, где собралось столько людей самого изысканного общества. Он зашел так далеко, что написал, хотя писать для него было тяжелым делом, собственноручное приглашение этому лицу. Тем не менее Пятый евангелист не явился в прошлый раз, не счел нужным явиться и на этот вечер. Г-н Пфаундлер чувствовал себя оскорбленным. Он груби набросился на изобретателя Друкзейса, затем выругался по поводу того, что до сих пор нет этого растяпы Гессрейтера и толстухи Радольной. Вся эта публика, которая весь век без дела сидит на собственном заду, всегда оказывается наименее аккуратной.
Когда же оба они со значительным опозданием все же явились, выяснилось, что для опоздания у них были вполне уважительные причины: они надеялись, что им удастся привезти с собой кронпринца Максимилиана. Но принцу в последнюю минуту пришлось неожиданно отбыть. «Политическое положение», – объяснил г-н Гессрейтер медлительно, туманно и не вполне вразумительно. Насколько г-н Пфаундлер мог понять, вожди левых партий на тайном совещании решили добиваться плебисцита по вопросу о лишении бывших владетельных князей их имущественных прав, и принц после продолжительных телефонных переговоров с графом Ротенкампом и землевладельцем Бихлером поздно вечером спешно отбыл в Мюнхен.
Господин Пфаундлер проводил г-на Гессрейтера и его подругу к приготовленному для них столику. Он внимательно оглядел г-жу фон Радольную. Не пользовалась ли она рентой, которая подходила под понятие имущества, подлежащего конфискации? Не была ли она одной из тех, кому непосредственно угрожало постановление левых партий? Но она была невозмутима. Она сидела за столиком, спокойная, царственная, окруженная уважением, с медно-красными волосами, высоко зачесанными над широким лбом, с полными обнаженными руками, роскошная в своем черном платье, варварски усыпанном огромными драгоценными камнями. Она изображала сегодня какую-то дальневосточную богиню ночи. Принимала участие в разговоре, спокойно, любезно отвечая на многочисленные приветствия из Шумного, наполненного весельем зала.
В душе она была охвачена паникой. Закон о конфискации… Революцию она пережила спокойно, втайне посмеиваясь над глупыми бунтовщиками, довольствовавшимися переменой ярлычка и не думавшими – идиоты они этакие! – покушаться на действительную власть, на собственность. А теперь вдруг, после такого долгого промежутка времени, им все же пришло это в голову. Неужели это было возможно? Неужели они посмеют? Всерьез покушаться на собственность, на священное право собственности? В Германии!.. В Баварии!.. Один факт возникновения такой мысли был бесстыдством, бесстыдством, переходящим всякую меру. С царственным видом, грузная в обилии своей плоти, восседала она за столиком, отвечала на почтительные поклоны, спокойно шутила, но в душе была опустошена, беспомощна. Не угадал ли уже кто-нибудь перемену? Не пошли ли уже разговоры? Она знала свет: все покидали того, кого покидал успех. Она находила это вполне естественным.
Она оглядела г-на Гессрейтера, сидевшего рядом с ней. Он был весь в черном. На нем были черные атласные штаны до колен, длинные черные чулки, черная куртка, доверху закрывавшая шею, застегнутая огромной жемчужиной. По его словам, он изображал ночь и старался походить на одного из героев умершего сто лет назад немецкого писателя Э.Т.А.Гофмана, которого очень ценил. Он походил на слегка разжиревшее изысканное привидение. Гессрейтер не мог скрыть своего беспокойства. Она знала его, знала, что причиной этому не гнусное политическое выступление этих болванов. Он искал кого-то, кого не видел здесь. Она обычно была спокойной женщиной и охотно прощала ему всякие мелкие грешки, – сегодня она ощущала досаду. Подло было с его стороны нервничать не по поводу закона о конфискации, а из-за Иоганны Крайн. Она сидела спокойная, в блеске своего идолоподобного наряда. Обдуманно медлительно, в то время как взоры окружающих были обращены на нее, высвободила она из медно-красных волос какое-то мешавшее ей украшение, обратила свое красивое лицо с ярко Очерченным ртом и широким носом к доктору Пфистереру. Костюм Пфистерера был несложен: поверх старомодного фрака он накинул венецианский плащ и с трогательным усилием старался приспособить к этой церемониальной одежде свое нескладное тело, привыкшее к суконной куртке и негнущимся кожаным штанам.
– Видели ли вы, кстати, Иоганну Крайн? – спросила его г-жа фон Радольная. – Вы не знаете, явится ли она сегодня?
Все были озадачены. Г-жа фон Радольная и Иоганна были дружны. Если кто-нибудь мог быть осведомлен о планах Иоганны, то прежде всего – г-жа фон Радольная. Г-н Гессрейтер, кроме того, знал, что она говорила с Иоганной об ее костюме. Что же скрывалось за этим язвительным вопросом?
Пфистерер сначала удивленно промолчал, скользнув по г-же фон Радольной непонимающим и тревожным взглядом.
– Ведь вы, кажется, очень дружны с госпожой Крюгер? – нисколько не смущаясь, продолжала г-жа фон Радольная своим звучным голосом.
– А вы разве не дружны с ней? – спросил наконец Пфистерер, и это прозвучало как-то глуповато. – Если не ошибаюсь, мы все дружески относимся к ней, – продолжал он, с вызывающим видом оглядываясь кругом.
Катарина все с той же ровной, спокойной улыбкой заметила, что недавно в американской газете натолкнулась на резкую статейку по адресу Иоганны, которая-де весело проводит время на зимний курортах, в то время как муж ее сидит в тюрьме.
– Я полагаю, – благодушно добавила г-жа фон Радольная, – что такого рода нападки и помешали Иоганне явиться на сегодняшний вечер.
Господин Гессрейтер сидел, испытывая нараставшую досаду. Чего добивалась Катарина? Диалог с ничего не подозревавшим Пфистерером мог иметь только одну, цель: показать и ему и другим, что она отстраняется от Иоганны. Должно быть, ее поведение было связано с этим дурацким «политическим положением». Если у Катарины и были основания отказаться от дальнейшей защиты интересов Иоганны, то зачем же она подчеркивала это в такой бестактной форме? В общем, это не было похоже на нее. Неужели она делала это ему назло? Он отпил большой глоток вина.
– Вы, должно быть, забыли, Катарина, – произнес он наконец, не глядя на нее и с некоторой торжественностью, – ведь госпожа Крюгер определенно сказала вам, что будет сегодня. Я пойду погляжу, здесь ли она, – закончил он чуть охрипшим голосом, глядя на Катарину подернутыми поволокой глазами. С некоторым трупом поднялся, отошел.
Нет, в огромном главном зале со звездным небом, с красными и зелеными лунами Иоганны определенно не было. Г-н Гессрейтер внимательно заглядывал в многочисленные ложи и «укромные уголки». В черном костюме ночи, с тростью из слоновой кости, между танцующими осторожно, с тяжеловатым изяществом лавировал слегка ожиревший призрак, озабоченный и хмурый. Впервые за долгие годы их близости он не на шутку сердился на Катарину. Такой сознательной, направленной в определенную цель злобы он никогда не замечал в ней. Он тосковал по Иоганне, испытывал такое чувство, словно обязан был что-то загладить по отношению к ней.
Рассеянно отвечал он на многочисленные приветствия, на шутливые замечания по поводу его костюма. Обменивался машинально, с привычной условной сердечностью, рукопожатиями, не переставая искать. Он искал ее на «шабаше», в «чистилище». В «преисподней» кто-то ударил его по плечу – какой-то мужиковатый субъект, полуобнаженный, украшенный цветами, с губной гармоникой, в фантастическом венке на мужицком черепе, державший в руках палку от метлы, оканчивавшуюся еловой шишкой, окруженный сильно обнаженными девицами легкого пошиба.
– Мое почтение! – произнес этот субъект.
Это был художник Грейдерер. Он был, по его словам, Орфеем, Орфеем в аду. Окружавшие его девицы из предместья, «зайчата», на этот вечер превратились в нимф. Художник Грейдерер заявил, что чувствует себя удивительно хорошо. Он сыграл несколько тактов на губной гармонике и похлопал, чтобы подчеркнуть дионисовский стиль, палкой от метлы, которую называл «тирсом», по пышным задам своих «зайчат».
Художнику Грейдереру вся обстановка праздника и царившая вокруг суматоха были как раз кстати. Он искал способа забыться. Его терзали заботы. С трудом удавалось ему поддерживать широкий уклад жизни «в стиле Возрождения», который он считал достойным художника. С опозданием выплачивалось жалованье компаньонке и шоферу его старушки матери. Старые картины свои он почти все продал; оставались лишь второсортные вещи, не вполне удачные, малоинтересные. Конъюнктура ухудшалась. Нового Грейдереру мало что удавалось придумать. Бурная жизнь не шла ему впрок. Его хитрое, морщинистое, мужицкое лицо нередко выражало усталость. Он был фаталистом. Ему не везло, потом повезло. Если сейчас не везет, – значит, потом опять дела пойдут лучше. Во внутреннюю связь между качеством его картин и выпавшим на их долю успехом он не верил. Пока, во всяком случае, дела еще не так плохи. Почему же не использовать это?
К нему присоединился профессор фон Остернахер, представительный и декоративный, в черном костюме испанского гранда. Судьба художника Грейдерера, захваленного тем самым Крюгером, который его, Остернахера, назвал «декоратором», доставляла профессору глубокое внутреннее удовлетворение. Они уселись рядом – полуобнаженный баварский Орфей со своими лимфатичными «зайчатами» и почтенный, весь в черном бархате, баварский гранд. Гранд усадил одну из девиц к себе на колени, дал ей отхлебнуть шампанского, пожелал узнать, каковы дальнейшие художественные планы его коллеги. Грейдерер рассыпался в жалобах на создавшуюся конъюнктуру. Лучше всего сейчас, по его словам, шли птичьи дворы и распятия. А ему вот хочется разок написать нечто совсем иное. Он мечтает, например, изобразить одну из фигур баварского крестьянского театра, хотя бы вот оберфернбахского апостола – нечто подлинно крестьянское и в то же время патетически-библейское. Это и будет – птичий двор и распятие, слитые воедино. Какого мнения почтеннейший коллега: подходит ему, Грейдереру, такой сюжет? Профессор Бальтазар фон Остернахер медленно спустил с колен «зайчонка», помолчал. Этот сюжет, – размышлял он, – мог получиться у Грейдерера удачно. Это могло, насколько он его знал, дать его творчеству новый толчок. Г-н фон Остернахер с трудом проглотил слюну, помялся, выпил, подумал немного.
– Да, театр… – мечтательно произнес он. – Мы, баварцы, всегда питали влечение к комедии.
Он думал о тех возможностях, которые открылись бы перед крупным реалистом, действительно решившимся изобразить такого крестьянского актера, его неуклюжий пафос, его жалкое, вымученное представление о возвышенном. Он тщательно почистил свой бархатный плащ, испачканный пьяным коллегой.
Господин Гессрейтер между тем продолжал свои поиски среди шумной толпы костюмированных и некостюмированных крупных буржуа, авантюристов, богатых дам, девок крупного и мелкого калибра, одетых в красные фраки музыкантов, исходящих потом под своими масками деревенских чертей, кельнеров, наемных бальных танцоров, которым вечер сулил значительный доход, среди инструментов изобретателя Друкзейса, среди флиртующих пар, шумного баварского уюта, северогерманской грубой брани, серпантина, скрипучей музыки, всевозможных блесток, среди легких женских взвизгиваний, среди истерического и грубо-полнокровного веселья – по всей фантастически разукрашенной «Пудренице».
Увидев наконец Иоганну, он ощутил острую боль. Она сидела в малом игорном зале, том самом, в котором он не так давно дал ей возможность принять участие в его банке и который сегодня должен был изображать карикатурный мертвый лунный ландшафт. Там в уголке, в одном из особенно укромных гнездышек, над которым красовалась надпись: «На земле – и ад и вой, на луне – королевский баварский покой», – сидела Иоганна в обществе двух молодых людей, из которых один был знаком г-ну Гессрейтеру. Это был присяжный заседатель фон Дельмайер – легкомысленный фон Дельмайер, страховой агент и, кроме того, руководитель бесчисленных сомнительного свойства предприятий. Второй был очень похож на него, только лет на восемь моложе, совсем молодой, с таким же вызывающим, насмешливым выражением лица, такими же бесцветными, водянистыми глазами. Впрочем, глаза были несколько иные. Их взгляд внезапно сосредоточивался, концентрировался, впивался. Где же г-н Гессрейтер уже видел однажды эти глаза?
Как могла Иоганна сидеть в обществе этих субъектов? Как могла она смеяться, болтать, снисходительно относиться к их хихиканью, к их деланно светскому тону? Такая женщина, как она! Г-н Гессрейтер жадно, восторженно, как гимназист, вглядывался в ее широкое, открытое Лицо, на котором отражалось каждое душевное движение. Она была настоящим человеком, умевшим фанатически и крепко постоять за свое дело, без надрыва и изломанности. Мюнхенская женщина, землячка, которой по праву можно было гордиться. Настойчивая, с инстинктивным чувством приличия, со способностью к неподдельному гневу, который не был просто дешевой позой, а серьезным переживанием. Густые шелковистые брови, четко выделявшиеся на широком лице. Крепкие, грубоватые детские руки. Продолговатые глава с решительным взглядом. Она не стала придумывать какой-нибудь бросающийся в глаза наряд. Ее стройное тело, плотное, но не отягченное жиром, ее прекрасная кожа безыскусственно и просто оттенялись черным платьем. Г-н Гессрейтер ощутил острое желание пожать ее руку, встретиться подернутыми поволокой глазами с ее ясным взглядом. Но досада на ее собеседников удерживала его. Он решил пройти мимо ее столика. Если она выразит при виде его радость, – он подсядет к ней.
Она ограничилась приветливо-небрежным кивком. Оскорбленный, прошел он мимо.
Да, Иоганна Крайн находила удовольствие в болтовне со своими легкомысленными кавалерами. Это были веселые, беззаботные ребята, их слова легко скользили туда и сюда, всегда по поверхности. При других условиях ее, вероятно, не позабавили бы откровенные костюмы женщин из бара, в которые были наряжены эти сомнительные типы. Но сегодня ее радовала всякая легкая и ни к чему не обязывавшая возможность отвлечься. Хорошо, конечно, быть самостоятельным человеком; но иногда, – вот, например, хоть в такую минуту, когда захлестывала волна грязной газетной клеветы, – все же приятно иметь кого-нибудь, с кем можно поговорить. Без обилия точных, острых, неудобных слов. Здесь был бал «ночных бродяг» – неужели же ей надо было задумываться над тем, с кем она сидит? Она слушала самодовольные речи обоих; они, обнявшись, сидели перед ней – слегка подмалеванные юношеские лица, подчеркнуто извращенные. Их жизнь, их характеры без труда воссоздавались по их речам: они подружились в окопах – старший из них, фон Дельмайер, и младший, с молочно-белым лицом, Эрих Борнгаак. «Неразлучные» – звали их иногда, или «Кастор и Поллукс». Они быстро разгадали обман. Совершали геройские поступки просто так, от скуки. Разучились верить во что бы то ни было. Бисмарк, бог, черно-бело-красное, Ленин, национальные требования, движение бойскаутов, экспрессионизм, классовая борьба, – полагали они, – все одинаковый обман! Жрать, хлестать вино, спать с женщиной, немного ночных ресторанов, немного кино, бешеная езда в автомобиле, смокинг хорошего покроя, высмеивание почтенных людей, новый танец, новая американская песенка, их дружба – вот это жизнь! Все остальное, о чем принято говорить, – газетная передовица. Несмотря на разницу лет, они были очень похожи друг на друга: оба – долговязые, у обоих – бледные, расплывчатые, лишенные четкого контура, заостренные книзу лица. У Георга фон Дельмайера был высокий, свистящий смех; у Эриха Борнгаака – внезапно впивающийся взгляд. В остальном они почти не отличались друг от друга. Они сыпали короткими бесстыдными анекдотами. Они сами, весь их круг, Мюнхен, вся Германия, война, весь мир – в их рассказах превращались в какую-то муравьиную возню, пустую, жалко-похотливую, полную бессмысленной суеты. Они предавали друг друга трижды в минуту и готовы были друг ради друга позволить разрезать себя на куски. Они сидели в своих костюмах женщин из бара, карикатурно обнявшись. Нельзя было и представить себе, чтобы они могли жить один без другого. Они рассказывали деловито, перебивая друг друга. Иоганна сидела против них, высокая, красивая, заинтересованная, с едва заметным выражением неодобрения.
Внезапно молодые люди заговорили о процессе Крюгера. С какой-то холодной, нагло доброжелательной фамильярностью. Иоганна словно ощутила удар. Гнусно было видеть свое дело разжеванным и расплеванным грязными устами этой мрази. Но она не подала вида. Своими спокойными, доверчивыми глазами присматривалась она к лицу этой самоуверенной извращенности. Как странно, что люди могли быть так молоды и так лишены всякой веры. На этом сухом, жестком цинизме не могло уже произрасти ничто, здесь ничто не могло пустить, корни – ни чувство, ни идея.
– Раз такой адвокат, как доктор Гейер, взялся вести дело, – неожиданно заявил Эрих Борнгаак, уставившись на крашеные, наманикюренные ногти своих тонкокожих рук, – заранее можно было быть уверенным, что ничего хорошего не получится. Знаете, – внезапно добавил он, впиваясь в Иоганну взглядом, – что доктор Гейер мой фактический отец.
Иоганна так растерянно уставилась в глаза юноши, что г-н фон Дельмайер беззастенчиво разразился своим плоским свистящим смехом.
– Доктор Гейер, – звучал дальше тонкий насмешливый голос Эриха, – давал кое-какие деньги на его, Эриха, воспитание. Он сам, впрочем, не верил в это отцовство, у него есть основания не верить.
Теперь она вдруг почувствовала, что с нее довольно. Она жаждала свежего воздуха. Ничто уже не способно было удержать ее, она рвалась прочь от этого нелепого «лунного ландшафта», рвалась поговорить с Жаком Тюверленом.
Тюверлен между тем попал в плен к г-ну Пфаундлеру, и тот, охваченный действенной энергией великого организатора, настойчиво пытался привить Тюверлену свою идею обозрения, вытравить из него все радикальное, политическое. Неплохо было бы поставить и наивно-роскошный фильм о страстях господних с хитрым расчетом на Америку. Но сейчас ему засело в голову мюнхенское обозрение. Он ясно видел его своим мысленным взором. Этот «Касперль в классовой борьбе» – разумеется, нелепая фантазия. А вот «Выше некуда!» – это было нечто добродушно-мюнхенское, здесь слышался плеск зеленого Изара, ощущался вкус пива и ливерных сосисок. На этой основе можно было построить облагороженное обозрение. Кроме того, если основной мотив «Выше некуда!» применить в отношении женских костюмов, создавалась возможность вплести и затаенный оттенок благодушной эротики. «Строить, пиво варить, свинячить» – это исконно мюнхенское изречение должно было придать всему обозрению свой специфический привкус. Г-н Пфаундлер отеческим тоном убеждал писателя Тюверлена. Тюверлен не любил рядиться в маскарадный костюм. Его помятое, лукавое лицо с прищуренными глазами выделялось над корректным крахмальным воротничком и корректным смокингом. Г-н Пфаундлер, напротив, имел довольно необычный вид. Жирная грудь его была обвита цепью распорядителя. Бумажная корона украшала хитрый шишковатый череп. Крохотные, глубоко сидящие мышиные глазки блестели: он выпил сегодня свежего, сверкающего мартовского пива, хотя обычно предпочитал вино. Инсарова, покорная и греховная в порочной роскоши своего узкого, обтекавшего ее тело закрытого платья, сидела рядом с ним, странно съежившись, словно озябшая.
Пфаундлер похлопывал Тюверлена по плечу. Ласково, словно больного ребенка, уговаривал его. Пусть он откажется от своих политических фокусов и напишет порядочное обозрение. Если уж у кого есть для этого данные, то именно у него. Он, Пфаундлер, чувствует это, нюх у него тонкий. Художник должен стоять «на башне более высокой, чем вышка партии» – это старая мудрость!
– Не устраивайте историй, – убеждал он. – Станьте на «более высокую башню». За дело!
Инсарова чуть раскосыми глазами глядела в Помятое лицо Тюверлена, незаметно Отодвигаясь подальше от г-на Пфаундлера. Тюверлен отвечал, что политикой особенно не интересуется. Им руководит только желание использовать такую удачную возможность: поставить актера с таким дарованием, как у комика Бальтазара Гирля, в обстановку сегодняшнего Дня, со всем ее многообразием, в обстановку классовой борьбы. В этом он видит источник настоящего, законного смеха. Г-н Пфаундлер был по-прежнему настроен скептически. Комик Бальтазар Гирль великолепен как приправа. Однако нужно подавать не только горчицу, но и колбасу. Главный гвоздь всякого обозрения, в том числе и облагороженного мюнхенского, – это голые девочки.
В гущу пфаундлеровской эстетики ворвались звуки музыки, приглашавшей к франсезу. Тюверлен, прервав дебаты, поднялся, готовясь танцевать с Инсаровой.
Франсез был групповым танцем, давно вышедшим из моды в остальной Германии. В Баварии он сохранился, приспособился ко вкусам населения, считался гвоздем всех мюнхенских балов. Длинной цепью выстраивались танцующие друг против друга, держась за руки, двигались друг другу навстречу. Кланялись, обнимались и, тесно обнявшись, бешено кружились на месте. Женщин с криком поднимали на сплетенных руках, кружились с соседкой, кружили свою визави, кружились в буйном вихре, громко выкрикивая названия фигур сложного танца. Обливались потом, кричали от восторга, с блестящими глазами. Кружились, кружились, ощущая на сплетенных руках женские бедра, вокруг шеи кольцо женских рук. Целовались, мяли женское тело, глотали шампанское, утопая в волнах музыки гигантского оркестра.
Не было ни одного баварца, не участвовавшего в этом танце. Даже г-н Пфаундлер не мог отказать себе в этом удовольствии. Бумажная корона его съехала набок, цепь болталась на жирной груди. Но мышиные глазки, четко и быстро подсчитывая, бегали под нависшим шишковатым черепом, скользили взглядом по Тюверлену и Инсаровой, несколько растерявшейся от незнакомого танца. Изящно и сильно кружил художник Бальтазар фон Остернахер свою даму, теннисистку Фенси де Лукка. Взоры многих следили за знаменитой парой. Чемпионка тенниса в объятиях бархатного гранда казалась особенно тонкой, смелой и извращенной. Она изображала орхидею, расцветающую, как она уверяла, только ночью, что, впрочем, оспаривалось всеми. Гордая, веселая, бесстыдная, в тесно облегавшем ее темно-красном платье, она изредка слегка вскрикивала от страха или удовольствия, склоняя свою голову с хищным профилем. Г-н Гессрейтер танцевал франсез с г-жой Радольной, оба довольно молчаливые, несколько торжественные, далекие от окружающего, танцевали со знанием дела. Многие иностранцы также принимали участие в танце, тщательно стараясь не спутать сложных фигур, подбрасывая вверх женщин, неловко, но с увлечением. Карикатурные, с пресыщенной улыбкой на устах, стояли в рядах танцующих одетые в костюмы женщин из бара г-да Эрих Борнгаак и фон Дельмайер. Танцевал и ландесгерихтсдиректор Гартль, честолюбивый судья, известный по процессу Крюгера, Он был богат, проводил обычно субботу и воскресенье в своей вилле в Гармише. В годы инфляции, когда существовавший на твердое жалованье чиновникам жилось нелегко, он приглашал погостить к себе кое-кого из своих коллег. Сегодня он троих своих гостей притащил на бал «ночных бродяг». Все четверо высоких гостей участвовали во франсезе; это был почтенный танец, испытанный еще во времена монархии. Доктор Прантль из верховного окружного суда при каждом поклоне произносил: «Делу время – потехе час», на что его визави отвечал: «Тяжек труд – весел досуг». Доктор Гартль во время танца объяснял своей даме, что в эти времена всеобщей распущенности нравов приходится при всей терпимости проявлять строгость. Он и его коллеги вчетвером за последние годы вынесли приговоров в общей сложности на две тысячи триста пятьдесят восемь лет тюрьмы.
Музыка гремит фортиссимо.