~Пусть поет historia
Франклинову gloria,
Мы же чествуем пока
Старого весельчака.
Чин-чин-чин,
Да живет Вениамин!
Он на молнию плюет
И державу создает.
Веселится — ого-го!
Пьет мадеру и бордо.
Тот самой Фортуны сын,
Кому друг Вениамин.
Он — заморский наш Солон.
Дед он, и философ он.
От латинского винца
Не отвадишь мудреца.
Лишь один
Есть такой Вениамин.
И еще целых семь строф такой забавной чепухи. Франклин вовсю веселился. На инструменте собственного изобретения, напоминавшем гармонику, он аккомпанировал дочерям мадам Гельвеций. Затем он сам пропел две народные шотландские песни, которые особенно любил: романс о Марии Стюарт и грустную песню «Как счастливы мы были».
На другой день Франклин отправился в Версаль, чтобы официально сообщить Вержену и Морепа о своем назначении. О предыстории этого назначения оба вельможи были уже давно и подробно информированы послом Жераром.
«Поздравляю вас и себя, ваше сиятельство, — писал Жерар графу Вержену, — с тем, что мы избавились от этого ужасного Артура Ли. Он ткал коварную паутину из лжи и злобы, опасную для всех имевших с ним дело. Всем сердцем рад, что мне удалось воспрепятствовать назначению этого коварного и дурного человека вместо Франклина».
Вержен не постеснялся высказать Франклину, что он думает о Конгрессе.
— Надеюсь, вы не поймете меня превратно, доктор Франклин, — сказал он, — если я буду говорить с вами откровенно. Что за странную компанию выбрали вы в свое народное представительство? Если бы не мы, ваш проклятый Конгресс отозвал бы в самый тяжелый для себя момент лучшего мужа Америки.
Морепа также не скрывал своей радости по поводу назначения Франклина.
— Я поручил Дюплесси, — сообщил он ему, улыбаясь, — немедленно написать новый ваш портрет. Я хочу преподнести его королеве, — признался Морена. — Ее величество уже давно имела удовольствие познакомиться с вами. Если мадам повесит ваш портрет на виду у всех, это как бы узаконит преждевременно родившееся дитя. Вы предстанете также и перед монархом, — добавил он, — когда будете вручать ему свои верительные грамоты. Постепенно христианнейший к вам привыкнет.
О займе министры не заговаривали, и Франклин счел правильным для первого раза не касаться этого щекотливого вопроса.
Париж искренне радовался, узнав, что посол свободы и разума признан и утвержден. Папки Вильяма Темпля и де ла Мотта быстро пополнялись. С утра до вечера к Пасси подъезжали экипажи с визитерами, желавшими поздравить Франклина.
Среди поздравителей был и Пьер Бомарше. Узнав, что коварный и отвратительный Артур Ли, позоривший имя Америки, смещен, Пьер невероятно обрадовался. Итак, снова восторжествовал закон его жизни. Из глубочайшей пропасти он, Пьер, вознесся на вершину удачи. Мало того что нелепая судьба, бросившая его в компанию негодяев Сен-Лазар, обернулась ослепительным счастьем, ему суждено было испытать еще глубочайшее удовлетворение от того, что пал мерзавец Ли, который противился оплате активов Пьера. Кроме всего прочего, это событие вновь связывало его с другим великим пионером американской независимости, с патриархом из Пасси.
В самых патетических выражениях поздравил он Франклина. Доктор вздохнул с облегчением. Когда недавно этот мосье Карон, отчасти по вине не желавшего заплатить ему Конгресса, попал в тяжелое положение, он, Франклин, ничего не предпринял и не смог ему ничем помочь; но мосье Карон, как видно, не сердится на него. Весь сияя, Бомарше наивно сказал:
— Вы, наверно, чрезвычайно рады, доктор Франклин, что мы избавились от этой мухи, Артура Ли. Вам ведь тоже несладко было при нем.
Франклин слегка смутился. Он вспомнил Дюбура и басню о «Мухе и карете». Неужели это намек? Осторожно и несколько натянуто он сказал:
— Да, вам причинили много несправедливых обид, мосье.
— Вам и мне, вам и мне, — пылко вскричал Пьер. — Я считаю честью для себя, доктор Франклин, что разделяю вашу судьбу. Я считаю честью для себя, что у нас так много общего. Нам всегда удается выбраться из всех неприятностей.
Франклин говорил себе, что этот человек действительно очень много сделал для Америки, больше, чем кто-либо другой во Франции, больше, чем прославленный Лафайет, и за эту помощь ему отплатили черной неблагодарностью. Но Франклин ничего не мог с собой поделать: мосье Карон был ему по-прежнему неприятен. Он не хотел иметь с ним ничего общего. И он назидательно произнес:
— Не будем радоваться раньше времени. Нам предстоит еще долгий путь.
Пьер сперва не понял, какое отношение имеет это замечание к его словам. И тут же истолковал его по-своему.
— Да, и в этом вы такой же, как я, — поспешил согласиться Пьер. — Мне тоже каждый успех представляется только началом, только подножием горы, вершина которой теряется в облаках.
Франклин, совершенно ошеломленный такой интерпретацией, ответил с легким вздохом:
— Мой дорогой мосье, у меня уже не хватит времени добраться до этой теряющейся в облаках вершины. Когда я прохожу по кладбищу Дез-Инносан, у меня такое чувство, точно я приискиваю себе квартиру.
Но Пьер принялся горячо его утешать.
— Да что вы, уважаемый доктор, да что вы! — сказал он. — Не вешайте головы. Я верю в ваше счастье, так же как в свое. Мы оба дождемся конца этой войны. Это говорю вам я, Пьер Бомарше.
Между тем из Амстердама прибыл банкир Легран, и Франклин принялся разрабатывать совместно с ним меморандум, который он хотел представить французскому кабинету, чтобы аргументировать необходимость займа. Все яснее становилось, что скорейшее получение двадцати пяти миллионов, которых требовал Конгресс, было жизненной необходимостью для Соединенных Штатов.
И все-таки доктор колебался. Время, чтобы требовать такую большую сумму, было неблагоприятным. После заключения союза связи между Францией и Америкой стали более тесными; французы больше узнали о раздорах внутри Конгресса, о положении в стране, теперь стали известны многие подробности, бросавшие тень на новых союзников. Французские офицеры вернулись домой крайне недовольные. Они очень невыгодно характеризовали положение дел в Америке. По их словам, в торжество независимости верила едва ли четвертая часть американцев. Мосье Ларош, один из недовольных офицеров, зло острил, что друзей американской республики больше в Париже, чем в Америке. Другой офицер, мосье де Портай, раненный в бою капитан из эскадры адмирала д'Эстена, говорил повсюду, что с американцами невозможно иметь никакого дела. Это лентяи, день и ночь они пьют чай и ром, курят и отлынивают от работы. Долго они, несомненно, не продержатся. Кроме того, они питают невыразимую антипатию к французам и скорее перейдут на сторону англичан, чем будут сражаться бок о бок с французами. Некий чиновник министерства финансов, мосье Пелье, объездил, по поручению мосье Неккера, Соединенные Штаты. Теперь враги Америки распространяли копии его доклада. «Уполномоченные американского правительства, — сообщал Пелье, — получают от государственных поставщиков чудовищные проценты. Эгоистически расчетливый дух царит в стране. Никому и в голову не приходит осуждать такое умонастроение. Необычайная жажда наживы — самая характерная черта американцев, особенно в Северных Штатах».
Франклину казалось неразумным требовать необходимую Конгрессу огромную сумму в момент, когда все салоны и кофейни Парижа гудели от таких рассказов. Правда, видные государственные деятели обещали ему, что, как только он станет единственным и полномочным представителем Америки, с ним сразу же начнут переговоры о займе. Но Франклин знал по опыту, что означают обещания дипломатов. Даже самые ясные из них можно так превратно толковать, что от них ничего не останется.
В течение этих недель он несколько раз беседовал с Лафайетом. Генерал Вашингтон, как явствовало из слов маркиза, был убежден, что без помощи французской армии и французского флота нельзя добиться решительной победы, нельзя выиграть войну. Французский экспедиционный корпус был, правда, создан без особых проволочек, и это была весьма внушительная армия. Маркиз получил предписание в ближайшие дни выехать в Гавр, чтобы в качестве вице-генерал-квартирмейстера произвести смотр войскам. Но отбыть в Америку армия не смогла: Конгресс не давал французским войскам разрешения на въезд в страну. Дело в том, что между американцами и адмиралом д'Эстеном возникли жестокий трения и Конгресс опасался еще худших осложнений, если целая французская армия будет стоять у них в стране.
— Конгресс, — жаловался Лафайет, — не желает воинских частей, не желает опытных офицеров, не желает ничего, кроме денег. Помогите мне, доктор Франклин, — горячо просил он, — сделайте так, чтобы прибытие французского вспомогательного корпуса показалось заманчивым Конгрессу. Втолкуйте этим господам, что французская армия принесет с собой и французские деньги, которые в конце концов попадут к ним. Боже мой, какие торгаши депутаты вашего Конгресса, — вздохнул Лафайет. — Я всегда думал, что французы — скупой народ, но по сравнению с вами мы настоящие расточители.
Автор «Бедного Ричарда», который так настойчиво проповедовал своим читателям бережливость, хотя сам не всегда в точности соблюдал это правило, улыбнулся.
Одно было несомненно. Даже отправка французского вспомогательного корпуса, без которого нельзя выиграть войну, зависела от займа. Здравый смысл говорил Франклину, что надо выждать, сердце повелевало действовать.
А тут еще пришло послание от Вашингтона, весьма короткое письмо. Положение армии и страны чрезвычайно неопределенно, писал генерал с присущей ему простотой и ясностью. Америка должна либо получить деньги от Франции, либо заключить мир.
Это послание Вашингтона побудило Франклина отбросить все сомнения, несмотря на все его колебания. Он послал меморандум, составленный им с помощью мосье Леграна, графу Вержену и сопроводил его совершенно неофициальным письмом. Не упоминая об обещании Морена, он просто написал: «Я стар, изможден болезнями и, вероятно, уже недолго смогу оставаться у дел. Поэтому я пользуюсь случаем, чтобы заверить Ваше Превосходительство: теперешнее положение критическое. Я опасаюсь, что Конгресс, не сумев удовлетворить насущных потребностей страны, потеряет власть над народом, и, следовательно, под угрозу будет поставлен новый режим. Если же англичане снова укрепятся в Америке, то возможность добиться полной независимости, достигнутой нами, теперешнему поколению уже не представится. А никем не оспариваемое обладание плодородной, огромной страной с обширным побережьем предоставит англичанам благодаря бурному развитию торговли и росту армии и флота такие широкие возможности для дальнейшего укрепления, что они станут грозой Европы и смогут безнаказанно чинить жесточайший произвол, который от природы свойствен этой нации, и он будет непрерывно возрастать вместе с усилением ее могущества».
Тем временем почетная шпага для Лафайета была изготовлена. Франклин с удовольствием разглядывал это произведение искусства. Эфес и все украшения были из чистого золота. Украшения покрывали эфес, головку эфеса, ножны и лезвие. Воспроизведен был и герб Лафайета с его смелым девизом: «Сиг поп?» — «Почему нет?» Полумесяц символизировал восходящую славу Америки. Британский лев, распластанный, лежал под пятой Лафайета. Америка преподносила своему юному борцу лавровую ветвь. Были изображены бои у Глочестера и Монмута и отступления от Баренхила и Род-Айленда. Крылатая Фама[121] летела впереди фрегата, привезшего Лафайета во Францию. В одной руке она держала венок, которым Америка венчала героя, в другой — барабан, возвещавший Европе о его великих подвигах. Чего только Франклин и мастер Пура не изобразили на этой шпаге!
Лафайет находился в Гавре, где согласно приказу инспектировал полки, предназначавшиеся для отправки в Америку, и поэтому доктор не мог вручить ему этот прекрасный дар лично. Но в этом были и свои преимущества. Франклину представился великолепный случай послать в Гавр молодого Вильяма.
Из всех людей, близких доктору, юный Вильям больше всего радовался назначению деда. Его чувство к Бланшетте Кайо было глубже, чем это казалось окружающим. Вильяму было бы очень больно покинуть ее и вернуться в Америку. Теперь у него появилась надежда не разлучаться с ней несколько лет.
Он давно уже робко просил разрешения поехать в Гавр, повидаться со своей подругой. Но у него было много дел, и доктор считал правильным постоянно внушать юноше, что главное в жизни — работа. Дед решил предоставить ему отпуск для поездки в Гавр, только когда поездка будет связана с каким-либо служебным поручением. Лучшего предлога, чем вручение почетной шпаги, трудно было сыскать.
Вильям сиял, предвкушая блаженство. На него была возложена чрезвычайно почетная миссия — вручить блистательному и прославленному генералу великолепный подарок, и одновременно ему предстояло увидеть свою милую подругу, мать своего ребенка. С удовольствием смотрел доктор на счастливое лицо внука. Прежде чем отпустить его, он написал письмо Лафайету. «На шпаге, — писал доктор, — изображены некоторые из важнейших военных подвигов, которые покрыли Вас славой. Мне кажется, что эти изображения, равно как и аллегорические фигуры, удались необычайно. Отличные художники Вашей страны умеют изобразить решительно все. Не поддается изображению лишь чувство благодарности, которое питает к Вам моя страна и я. Тут изобразительное искусство столь же бессильно, сколь и слова».
Французский перевод своего письма Франклин отредактировал с помощью мадам Брийон. Он прочитал окончательный текст послания и хихикнул. Ему удалось выразить благодарность французскому генералу в истинно французском стиле.
Мосье де Морепа уже третий день завтракал в одиночестве. Графиня уехала в Париж, чтобы лично руководить завершением реставрации Отель-Фелипо.
Старому премьер-министру было очень приятно, что графиня решила заняться устройством их неуютного городского дома. Теперь у него и в Париже будет удобное жилище, обставленное по его вкусу. Он сможет гораздо чаще любоваться своими картинами, дремлющими за тяжелыми занавесями. Но приходилось оплачивать будущие блага теперешними страданиями. Ему было тяжело расставаться с супругой, и одинокие часы за завтраком раздражали его.
Он окунул хрупкое печенье в шоколад, но даже не отведал его — еда не доставляла ему удовольствия. «Клянусь душой, если она есть у меня, я старею». Он старался припомнить самые разнообразные занятия, которыми обычно с удовольствием заполнял свои дни. Но сейчас его ничто не привлекало. Он устал. Он желал лишь одного — поскорей бы кончился день, чтобы можно было лечь в постель, свернуться калачиком и уснуть.
Он, Жан-Фредерик Морепа, имел все, к чему может стремиться человек, — богатство, женщин, почести. Ему были присущи юмор и ум, вкус и смелость. Он изведал волнующие приключения, упился властью до пресыщения, удовлетворил все свои желания, осуществил все мечты. Теперь у него была лишь одна-единственная цель — умереть на своем посту.
Ему стоило невыносимого напряжения быть прогрессивным министром реакционного короля. Но стоила ли игра свеч? Старик сидел, закутанный в шали и платки, маленький, высохший и мрачный.
Коллега Вержен снова начал досаждать ему с этим дурацким займом для Франклина и Америки. Он не давал ему покоя, пока Морепа не пообещал при первой же возможности заставить медлительного Луи поставить свою подпись. Какая снова потребуется борьба! И для чего в конце концов ему так стараться? Какое ему дело до Америки? Он злобно и завистливо покосился на портрет, висевший против него. Холодные, испытующие глаза Франклина пронизывали его насквозь и смотрели куда-то мимо, вдаль. Да, тому живется проще, он представляет молодую страну и может идти вместе с молодежью, без напрасной борьбы и мучений.
Кошка Гри-Гри потянулась, зевнула и тихонько мяукнула. Морепа протянул ей кусочек печенья. Она понюхала и отвернулась. Она не очень жаловала его, кошка Гри-Гри. Старик вспомнил последний разговор, который он вел об этом животном с графиней. Графиня все никак не могла решиться, взять ли ей кошку с собой в Париж или оставить здесь.
— Мне будет страшно не хватать ее, — горевала графиня. — У меня пропадает аппетит, если Гри-Гри не клянчит за завтраком кусочка.
— Дорогая, возьмите ее с собой, — посоветовал Морена.
— Но она будет плохо чувствовать себя в Париже, моя славная кошечка, — в раздумье сказала графиня. — Я уже раза два-три брала ее с собой, и она была очень несчастна, а теперь она просто места себе не найдет среди такого разгрома. Здесь, в Версале, она уже привыкла, она охотится на мышей, знает каждую норку. Кошки ведь любят дом, а не людей.
— Тогда, моя дорогая, — ответил он, — вас будет утешать мысль, что Гри-Гри чувствует себя у нас хорошо.
— Но иногда мне кажется, — вновь заколебалась графиня, — что мой дорогой зверек тоскует по мне. К тому же я не совсем уверена, что Гаспар дает ей молоко, подогретое так, как нужно.
— Если вас это так волнует, моя бесценная, — сказал Морепа, — тогда, может быть, лучше вам взять ее с собой.
— С вами не сговоришься, Жан-Фредерик, — рассердилась графиня. — Вы сами не знаете, чего хотите. То возьмите, то оставьте, вы никогда не дадите ясного и определенного совета.
Припомнив сейчас этот разговор, старик несколько ободрился. Мысль о том, что он зависит от своей графини и в то же время командует ею, согревала его остывшее сердце. Он погладил кошку, которая тотчас же недовольно удалилась, и задремал.
Его разбудил легкий шум. Кто-то запер дверь. Должно быть, один из слуг заглянул в комнату, собираясь убрать со стола, и вышел, не желая его тревожить. Он посмотрел на каминные часы — произведение искусства Фальконе. По-видимому, он дремал четверть часа. Еще четверть часа утекло — пятнадцать минут, девятьсот секунд. Проходят минуты, часы. И человек умирает на своем посту.
Он позвонил и приказал позвать Салле. Стараясь описать настроение, владевшее им в это утро, он продиктовал секретарю остроумно-циничные размышления о ничтожности жизни.
— Прочтите, Салле, — приказал он.
Салле прочел звонким голосом.
— Хорошо, — обрадовался Морепа. — Вы не находите, Салле, что хорошо? — И за изысканностью своего стиля Морена позабыл о ничтожности мира. — Почти столь же хорошо, как у Екклезиаста, вы не находите, милейший Салле? — повторил он, желая услышать подтверждение своим словам, и потребовал: — Прочтите мне несколько стихов из Екклезиаста для сравнения.
Салле взял Библию и прочел:
— «И помни Создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: „Нет мне удовольствия в них!“ Доколе не померкли солнце, и свет, и луна, и звезды и не нашли новые тучи вслед за дождем.
В тот день, когда задрожат стерегущие дом и согнутся мужи силы; и перестанут молоть мелющие, потому что их немного осталось; и помрачатся смотрящие в окно;
И запираться будут двери на улицу; когда замолкнет звук жернова, и будет вставать человек по крику петуха, и замолкнут дщери пения;
И зацветет миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы;
Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем.
И возвратится прах в землю, чем он и был…»
— Довольно, Салле, — с досадой оборвал его министр. — Нет, он писал лучше, чем я, этот старый еврей. Правда, он выражается слишком туманно, но здесь он, очевидно, говорит о старческих недугах, и говорит образно и ярко, хотя перевод, несомненно, слаб. Да, две тысячи лет назад со старостью дело обстояло точно так же, как и сейчас. Нет ничего нового под луной.
И, отослав Салле, он снова задремал, исполненный грустных мыслей.
Луи сидел в библиотеке и рассматривал гравюру на меди. Испания наконец объявила войну, и гравюра представляла собой издевательскую и злобную карикатуру на политико-экономическую ситуацию, создавшуюся благодаря новому удару, нанесенному Англии. Изображена была дойная корова, символизирующая, очевидно, торговлю Великобритании. Американец отпиливал у коровы рога, один рог уже валялся на земле. Толстый голландец, воспользовавшись этим, доил корову. Француз тащил полный горшок молока, а испанец с пустым горшком ждал, пока до него дойдет очередь. На переднем плане в глубоком сне лежал британский лев. Маленькая, нахальная собачонка разгуливала по его спине, а рядом стоял и плакал облаченный в траур англичанин.
Однако отрадно, что Испания приняла наконец участие в войне. Утешительно, что его двоюродный брат Карл Мадридский, выдающийся монарх, так энергично поддерживающий в своем государстве установленный богом порядок, вынужден был тоже заключить союз с мятежниками. Теперь не только он, Луи, будет посылать мятежникам деньги, солдат и корабли.
Разумеется, его министры используют этот благоприятный поворот дел как повод, чтобы выжать из него, Луи, еще больше денег для мятежников. Они настаивают, чтобы теперь, когда известную долю платежей можно переложить на Испанию, он согласился предоставить американцам огромный заем. Но при всех обстоятельствах большая часть займа ляжет на его плечи. Вот и выходит, что бы ни случилось, — хорошее или плохое, — он всегда должен платить. Просто позор! Вот мосье Неккер, протестант и швейцарец, тот неумолим. Он помогает ему бороться с остальными министрами и не дает сорить миллионами.
Вчера, когда Морена и Вержен осаждали его своими доводами, в их спор вмешался Неккер и привел устрашающие цифры. Военные расходы достигли, как он уверял, пятисот миллионов. Он, Луи, хотел надеяться, что это преувеличение. Неккер просто округлил сумму, чтобы отклонить требование министров, но когда те двое ушли и Луи откровенно спросил у Неккера, каковы расходы в действительности, тот упрямо и твердо заявил, что действительно расходы уже превысили пятьсот миллионов, и обещал сегодня же составить подробный отчет и указать точную цифру. Теперь Луи ждал этого отчета, он приказал немедленно представить его тотчас по поступлении.
Отогнав досадные мысли, король принялся думать о большой радости, которая ему предстояла. Не пройдет и нескольких недель, как Туанетта разрешится от бремени. Родов надо ждать в конце декабря. Он уже придумал кое-что всем на удивление. Разумеется, дофина будут звать Луи-Август, так же, как и его. Но он даст своему первенцу, Людовику Семнадцатому, еще одно имя, которого не носил ни один французский король. Именно потому, что он, Луи, вынужден был заключить союз с мятежниками, он выбором имени дофина подчеркнет свою добрую волю, свою веру в провидение, и окрестит его «Adeodatus» — «Богоданный». Какая хорошая, благочестивая мысль. Вот уж удивится и разозлится его ментор, тайный еретик. «Клянусь душой, если она есть у меня». Он, Луи, слышал это собственными ушами. Вот именно поэтому он и назовет своего дофина Богоданный. А старик и возразить не посмеет.
Да, Луи ждет приятная зима, всем еретикам и бунтарям назло. Одно только досадно: из-за предстоящих родов Туанетты ему придется отказаться в этом году от выставки и распродажи своих фарфоровых изделий.
Тихо и почтительно вошел мосье Сет-Шеи, положил на стол какую-то бумагу и тотчас же удалился. Ага, это записка мосье Неккера. Смочив толстые пальцы, близоруко щурясь, Луи листал документ, ища итоговые цифры. Ага, вот они. Кровь бросилась ему в лицо, он с трудом дышал и расстегнул пояс. Ему не хватало воздуха. Пятьсот тридцать два миллиона.
Морепа и Вержен рассмеялись, когда Неккер с мрачным видом предсказал им, что война обойдется в миллиард. И сам он, хотя и делал вид, что верит Неккеру, никогда не верил. Луи охотно слушал, когда его утешали, уверяя, что война скоро кончится и Англия вынуждена будет заключить мир, иначе ее ждет катастрофа. Но Неккер своим резким, наставническим голосом, напоминавшим голос старого гофмейстера Вогюйона, бесконечно повторял: «Миллиард, миллиард».
Вот перед Луи лежит гравюра, на которой представлено падение Англии. Рога у коровы спилены. А рядом лежит баланс, который этот протестант составил с самой злостной точностью. Пятьсот тридцать два миллиона долга — вот оно молоко, вот она реальность. Карикатура — это фантазия, сон, который снился ему и всем французам, мечта, туман. Пятьсот тридцать два миллиона! У него у самого, у Франции, спилили рога. Он схватил гравюру, разорвал ее и, бросив клочки на пол, принялся топтать ногами.
А тут еще им понадобился заем. Еще двадцать пять миллионов. Один росчерк пера — и цифра подскочит до пятисот пятидесяти семи. И все ради этого ненасытного Франклина.
Он не мог дольше усидеть в библиотеке. В гневе, забыв переодеться, Луи, тяжело ступая, бежал по коридорам и лестницам в свою кузницу. Ему нужно было хорошенько поработать молотом, размяться.
Низкая, тяжелая дверь оказалась запертой. Ключ, как всегда, был при нем. Он отпер дверь. Навстречу ему донесся неожиданный звук, унылое, жалобное и в то же время радостное мяуканье. Там, наверху, на полке с инструментами, примостилась виновница этих звуков — кошка. Значит, Лори и Гамен настолько забыли о своих обязанностях, что кошка смогла забраться в его святая святых. А ведь он самым строгим образом разъяснил им, сколь велика их ответственность. Здесь, в своей кузнице, он хотел быть один, совсем один. Он не терпел здесь ни людей, ни животных.
Луи стал прогонять кошку. Она сидела на самой верхней полке. Он влез на табурет. Но кошка перепрыгнула через его голову и бросилась вниз. Он неловко погнался за ней. Кошка вскочила на верстак, что-то со звоном упало. Он пришел в бешенство, отворил дверь, стараясь выгнать кошку; она юркнула в противоположный угол. Тогда он схватил щипцы и бросил в нее. Кошка жалобно взвыла и, хромая, выбежала вон. Ощущая злобную радость, Луи запер дверь, наконец он — один. Наконец у него будет покой.
Он снял кафтан и, оставшись в рубашке и штанах, принялся раздувать искусно поддерживаемый огонь. Потом взял кусок железа и взмахнул молотом. Взмах — удар, взмах — удар.
Вошел Гамен.
— Ты впустил кошку? — набросился на него Луи, крича фальцетом.
— Какую кошку, сир? — растерявшись, спросил слуга.
— Сам прекрасно знаешь, — в бешенстве крикнул Луи.
Гамен ничего не знал, По держался храбро.
— Если здесь и была кошка, — заявил Гамен, — значит, она проскользнула, когда я выходил. А может, влезла в окно. Я открывал, здесь было невыносимо жарко.
— Не желаю видеть кошек! — продолжал горячиться Луи. — И запомни это, ублюдок, отродье этакое. Я не позволю вам сесть мне на голову.
Некоторое время он нещадно ругался. Потом, все еще бранясь и ворча, вернулся к своей наковальне и принялся снова с размаху бить молотом. Наконец успокоился. Выходя из кузницы, он уже примирился с военными расходами.
Камердинер Гаспар и ключница Серафина принесли Морепа в шляпной коробке мертвую кошку Гри-Гри. Зрелище это потрясло министра больше любого политического события. Он не был трусом. Но при мысли о гневе и горе своей графини страх холодком пробегал у него по спине.
Он был человеком сдержанным и редко выходил из себя. Но сейчас его дребезжащий старческий голос перешел в бешеный крик. Он в ярости орал на супругов, которые служили ему не одно десятилетие, и осыпал их бессмысленными ругательствами. Наконец, задыхаясь и ловя воздух ртом, он упал в кресло. Гаспар, в тревоге за господина, стер пот у него со лба и укутал его в шали. Потом осторожно описал, как погибла кошка. Рассказ Гамена все разъяснил: христианнейший король застиг Гри-Гри одну в своей кузнице. А потом многие видели, как она, полуживая, волоча лапу и жалобно мяукая, ползла по коридору, пока какая-то сердобольная душа не узнала ее и не принесла к ним в апартаменты. Серафина послала за доктором Лассоном, хотя Гаспар видел, что кошке уже ничем не помочь. Гри-Гри сдохла, прежде чем пришел доктор. Вот он, ее труп, в коробке из-под большой флорентийской шляпы.
Морепа долго сидел в безмолвном отчаянии. Наконец он приказал похоронить кошку сегодня же в Версальском парке. Он не желал, чтобы графиня видела ее труп. Он лично присутствовал при погребении. На следующий день он послал Гаспара и Серафину в Париж осторожно сообщить графине о случившемся.
Графиня тотчас же бросила свой дворец и все дела и вернулась со слугами обратно. Она, обычно в любой ситуации находившая скептические и меткие слова, на этот раз потеряла всякое самообладание. Ее кошка, ее Гри-Гри! И виной всему, как обычно, был Жан-Фредерик, старый дурак. Внутренний голос советовал ей взять кошку с собой, но Жан-Фредерик помешал этому. А потом он допустил, чтобы кошка попала в руки этому болвану и варвару, этому королю божьей немилостью.
В самых недвусмысленных выражениях она высказала Морепа прямо в лицо все, что думала о нем и о его молодом воспитаннике.
— Я не потерплю этого больше, мосье, — объявила она, устремив на него грозный, ледяной взгляд своих черных, быстрых глаз. — Если вам угодно, можете отравлять остаток своих дней пустым тщеславием. Я еще в цвете лет и дольше терпеть не намерена. Никак не пойму, как может человек, обладающий разумом, состоять на службе у варвара и болвана.
Старик онемел.
— Но, дорогая, я почтительнейше попросил бы вас… — пробормотал он наконец. — Вы говорите о короле Франции и Наварры!
— Да, мосье, — отвечала графиня, — я говорю именно об этом варваре и болване. О вашем ученике, о вашем Телемаке. Ну и шедевр создали вы, Ментор, Аристотель. Кровожадного идиота, который преследует все, что достойно любви.
— Я надеялся, — робко промолвил Морепа, — что для вас послужит некоторым утешением то обстоятельство, что кошка погибла от руки его величества.