Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лисы в винограднике

ModernLib.Net / Классическая проза / Фейхтвангер Лион / Лисы в винограднике - Чтение (стр. 47)
Автор: Фейхтвангер Лион
Жанр: Классическая проза

 

 


Франклин сидел в удобном кресле, развалившись, ощущая во всем теле усталость от бессонной ночи. Белая мраморная голова с задумчивыми и все же зоркими глазами — и загорелая живая, с печальными глазами, смотрели друг на друга. Кто же из них настоящий Франклин? Мраморный, с его ясностью и чистотой, или подагрический старик с расплывшимся дряблым телом, усталый, полный внутреннего смятения?

Мрамор говорил не всю правду. Мрамор лгал. Старый Вениамин Франклин был вовсе не просветленным, исполненным достоинства и величия героем. Его терзали мрачные желания и страсти.

Он думал, что навсегда покончил с мыслями о сыне. А всю ночь напролет его мучили эти мысли, и теперь, при взгляде на бюст, они вновь не дают ему покоя.

Годы заключения и смерть жены, вероятно, научили Вильяма уму-разуму. Некоторое время он будет вести себя не так нагло, и при ближайшем обмене пленными его доставят на английскую территорию. Там он с удвоенным жаром станет бороться против «мятежников», против него, старика. И английским газетам опять будет о чем писать, они подымут крик о том, как горячо и энергично защищает губернатор Франклин дело его британского величества и как это трагикомично, что старый бунтовщик Франклин не смог перетянуть на свою сторону даже собственного сына. И Вильям будет злорадствовать: это причинит отцу такую боль.

Нет, он не причинит ему боли. Он, Вениамин Франклин, вырвет сына из своих мыслей и из своего сердца.

Он уже вырвал его. И всеми силами он старается подавить мысли о Вильяме. Франклин выпрямляется, сжимает губы, глаза его становятся жестче. Сам того не подозревая, он становится похож на бюст.

Но это длится недолго. У него болит нога. Он снимает башмак и чулок и, тихонько охая, растирает ногу. Бессмысленно сваливать вину за все случившееся на одного Вильяма. Теперь, когда каменные глаза бюста устремлены на него, он понимает, что, злясь на Вильяма, он злится на самого себя. Он очень хорошо обращался с мальчиком, как настоящий отец, как настоящий друг. Он желал ему добра и не допускал, чтобы мальчик встречался с матерью. Но это было неправильно, это было тяжелой ошибкой.

Воспоминание о матери, о служанке Барбаре, было не из приятных. Десять фунтов годового жалованья получала служанка Барбара, он добавил еще два фунта и внушил ей, что ни при каких обстоятельствах ребенок не должен догадываться, что она его мать. Вспоминая сейчас Барбару, неуклюжую, глупую и некрасивую, он не понимал, как мог он с ней сойтись. В пору, когда его терзали вожделения юности, у него было много таких женщин. Это были мимолетные, страстные и тайные связи. Но все эти доступные женщины, служанки, проститутки, ему не нравились. По утрам он всякий раз давал себе слово обуздать себя, а вечером снова бежал к ним. Он стыдился Барбары, потому что стыдился себя. Но у него был и особый повод скрывать их отношения: к нему могли применить действовавший тогда еще закон, и он получил бы сто двадцать один удар плетью у позорного столба в Филадельфии. Впрочем, не будь даже этой угрозы, он постарался бы скрыть свою связь со служанкой Барбарой. Он был непомерно горд и заносчив в то время.

Барбара забеременела в марте тридцатого года; В этом месяце он был у нее четыре раза. О декабре того года, о неделях до и после ее родов он не мог вспомнить без тяжелого чувства. Барбара не восстала против него, да и вряд ли могла восстать, — она всецело от него зависела. Она согласилась на два фунта прибавки к жалованью и подчинилась его желанию, его приказанию молчать. Разумеется, кое-какие слухи просочились. Ему не раз намекали на его предосудительный образ жизни, и когда служанка Барбара умерла, он вздохнул с облегчением. Он любил писать эпитафии, но ей он не посвятил надписи ни в стихах, ни в прозе. Он даже не положил камня на ее безымянную могилу. Она лежала в сырой земле, ее погребли и забыли.

Он не хотел, чтобы сын знал, кто его мать. Но он не мог помешать своей жене Деборе, которая в порыве ярости обрушивалась на ребенка. Она осыпала его самыми грубыми ругательствами, называла ублюдком и кричала, что от сына такой твари, дряни, шлюхи и девки нельзя ждать ничего хорошего. В конце концов все обошлось. Дебора была, по существу, добрая женщина, и после того, как он увез сына из дому, мальчик и мачеха стали прекрасно ладить друг с другом. И если Вильяму в детстве пришлось много страдать, слушая, как его ругают ублюдком, то впоследствии Вениамин воздал ему сторицей за все огорчения. Он добился от короля и университета титулов и должностей, которые вознаградили юношу за перенесенные оскорбления. Но «ублюдок» ничего не забыл. Он не отдал своих титулов и постов, когда их потребовали обратно, он ожесточенно за них держался.

Мраморный Франклин терпеливо, как мудрый патриарх, взирал на живого. Вожделения даны нам для радости, если только возможно их утолять не во вред другим. Нельзя представить себе великого человека, будь то государственный деятель или ученый, лишенный чувственности. Но если он, Франклин, научился владеть собой и знать меру во всем, то эту страсть, так мучившую его в юности, эту благословенную и проклятую страсть, он не научился ни умерять, ни подавлять, он и в семьдесят два года не умеет ее обуздывать. Возможно, что его большая голова бывает иногда похожа на эту мраморную, что стоит перед ним. Но то, что происходит в этой живой голове, вовсе не всегда можно показывать миру.

Теперь, после смерти Элизы, Вильям, конечно, вспомнил о кончине своей мачехи, жены старого Вениамина. Она тоже умерла в одиночестве. Он, Франклин, был тогда за океаном. Вильям, сообщивший ему о смерти Деборы, писал: «Я очень надеялся, что ты вернешься осенью. По-моему, то, что ты не приехал, было для нее страшным ударом».

Франклин женился на Деборе из трезвых побуждений. Он не желал, чтобы тяжелые, непреодолимые приступы вожделения толкали его на все новые грязные связи, и ему хотелось, чтобы рядом с ним был человек, который ведал бы его домом и средствами. Они жили в мире и прощали друг другу недостатки. Она звала его «папочка», вся Филадельфия стала в конце концов звать его «папочкой», и он никогда ни слова не сказал ей, как это его раздражает. Он терпел все ее недостатки. Но, разумеется, и он доставлял ей немало огорчений. Ей, несомненно, не нравилось, что он так много времени проводил в разъездах. Правда, он всегда предлагал ей сопровождать его, и не его вина, если она так боялась морской болезни. Конечно, в глубине души он был рад, что она оставалась дома. Дебору нельзя было назвать представительной, и ее присутствие вряд ли способствовало бы успеху его лондонских и парижских дел. Но такие мысли он тщательно от нее скрывал, всячески выказывая ей свою преданность.

Разве он не сочинил для нее песни? Слегка улыбаясь, он вспоминал эти стихи, которые сохранила его великолепная память:

~У каждого есть недостатки;

И Дебси не лучше других.

Но ее недостатки ничтожны,

И я не страдаю от них.

Я с ними отлично свыкся,

Я с ними сжился вполне.

Точь-в-точь как мои собственные,

Они незаметны мне.

И явись молодая принцесса,

Богаче всех и знатней,

И скажи, что заменит мне Дебси, —

~Не расстанусь я с Дебси моей.

Но пока он припоминал эти старые, посвященные Дебси стихи, в памяти его всплыли другие строки, те, что он посвятил блаженной памяти доктору Смиту, своему врагу:

Он беспредельно добр

К людскому роду. Но его дела —

Удар жестокий ближнему в лицо.

Чепуха, никогда не давал он повода своей милой Дебси усомниться в искренности чувств, выраженных в его доморощенных стихах. Как раз, находясь в отъезде, он делал все, чтобы у нее не возникало таких сомнений. Он баловал ее письмами, подарками, бесконечными знаками внимания. Нет, совершенно исключено, что она могла заподозрить, будто он стыдится ее.

Все-таки удивительно, что и в этом судьба его сына повторила его собственную. Элиза, жена Вильяма, умерла в одиночестве, так же, как и его Дебора. Старик издал слабый стон, полный горечи и протеста.

Вот они вместе в Зеленой библиотеке — мраморный Франклин на цоколе и живой в кресле. Они смотрят друг на друга, и живой Франклин растирает и разминает свою голую, больную ногу.

«Вениамин Франклин» — написано на бюсте, и ничего больше. Скульптор Гудон не добавил ни одного из обычных напыщенных эпитетов. Вениамин — «Сын десницы, сын счастья» означает его имя в Библии. Весь мир считает, что он оказал честь своему имени. Действительно, он старался поступать по справедливости, но душа его редко бывала так безмятежна, как то необоснованно утверждала скульптура.

Он был стар, Вениамин Франклин, измучен недугами, очень популярен; очень мудр, мудрее большинства людей, и, пожалуй, добродетельней, в широком значении этого слова. И был порочней, и он это знал, хотя и маскировал свои пороки перед самим собой.

Разве этот мраморный портрет, стоящий перед ним, настоящий Франклин?

Сократ, несомненно, был не всегда тем Сократом, которого изображают Платон и Ксенофонт. Но если он бывал таким хоть иногда, это уже много. А раз он бывал таким, значит, Сократ Платона и Ксенофонта и есть настоящий Сократ; а каким он был на самом деле, не имеет ровно никакого значения.

Все, что представлял собой некогда Вениамин Франклин, не унесло с собой время, все это живет в нем и сегодня: сластолюбец с нечистой совестью, который, таясь по углам, жил со служанкой Барбарой, и сребролюбец, торговавший рабами, и обжора, съедавший по две порции взбитых сливок, хотя и знал, что это ему вредно. Все это продолжало жить в светском человеке, прославленном мудреце, в хитром и приветливом старом господине, который вел галантный разговор с дамой в синей маске, в скромном и достойном посланнике, который заключил великий договор с Францией на благо своей страны. Но тень не затмевает света, свет сияет и во тьме. И живому Франклину не приходится опускать глаза перед беломраморным.

Он сел перед бюстом и сочинил себе эпитафию.

Тело

Вениамина Франклина

Наборщика

Подобно переплету старой книги.

Книга вырвана,

На переплете слиняли буквы и позолота,

И вот он лежит — пищею для червей.

Но Труд не пропадет,

Ибо, как Франклин предполагает,

Он появится снова,

В новом и лучшем издании,

Проверенном и исправленном

Автором.



Франко-американский союз только родился, но ему уже пришлось выдержать суровые испытания. Флот, который Франция послала за океан, прибыл слишком поздно. Он не успел перехватить эскадру адмирала Хау. Американцы грубо и злобно осуждали французов, трения не прекращались, и адмирал д'Эстен в гневных выражениях докладывал своему правительству, что с американцами работать невозможно.

А тут еще, как нарочно, мистер Адамс не переставал надоедать французским министрам по поводу займа. Франклин с тревогой наблюдал за мрачным выражением лица своего коллеги и ждал, что Адамс вот-вот сообщит ему что-то неприятное.

Действительно, мистер Адамс вскоре попросил у доктора аудиенции.

— Я был прав, — сказал он, — эти французы — скупые торгаши. Я так и сказал Вержену.

Франклин испугался, но скрыл свой страх.

— И после этого вы получили заем? — спросил он.

— Какое там! — сердито и смущенно признался Адамс. — Дело дошло до того, что меня, полномочного представителя Соединенных Штатов, не пускают в министерство на набережной Театен. Мне не отвечают даже на письма.

Беседа происходила в мрачной Коричневой библиотеке, и Франклин поднял взгляд на своего друга Вашингтона, которому тоже приходилось вечно воевать с Конгрессом и который, конечно, понимал его заботы.

— Просто трагедия, что Соединенные Штаты были вынуждены пойти на союз с этим народом и с этим двором, — продолжал горячиться Адамс.

— Что вы думаете делать дальше? — спросил Франклин, не отвечая на его слова.

— Самое простое, — ответил Адамс, — продолжить переговоры вам, доктор Франклин. Вы лучше умеете обходиться с этой публикой.

— Боюсь, — возразил Франклин, — что при нынешнем положении вещей разговаривать о займе бессмысленно.

— Но, по крайней мере, — горячо перебил его Адамс, — эти лягушатники должны придерживаться элементарных правил вежливости по отношению к нам, делегатам. Я был бы весьма обязан вам, коллега, если бы вы втолковали им это.

— Я сделаю все, что в моих силах, — сказал Франклин.

Граф Вержен принял его любезно. Французский посол в Филадельфии, мосье де Жерар, подробно информировал министра о приеме, оказанном ему Конгрессом в Филадельфии. Посмеиваясь, Вержен рассказал об этом Франклину. Почти две недели обсуждался церемониал. Члены Конгресса, приехавшие с Юга, хотели подчеркнуть значение того факта, что величайшая республика планеты торжественно принимает представителя могущественнейшего монарха Европы. Делегаты северных штатов, не желая, чтобы их обвинили в низкопоклонничестве, настаивали на республиканской простоте. Делегаты спорили о количестве лошадей для кареты мосье де Жерара, о количестве ступенек у его почетного кресла, о покрое жабо для встречавших его членов Конгресса.

Франклин любезно улыбался и тоже поделился забавной подробностью, о которой узнал из американских сообщений. Деликатесы и вина, подававшиеся во время обеда в честь прибытия французских послов, были дарами Англии. Их привезла делегация, которая была послана в Америку английским парламентом немедленно после получения французских сообщений о предстоящем пакте, чтобы сделать последние предложения о мире и предотвратить заключение союза.

— Во всяком случае, господин граф, — сказал Франклин, — из приема, оказанного вашему послу, вы можете заключить, что Конгресс понимает все значение этого пакта.

Вержен прикрыл глаза, и его лицо приняло надменное выражение.

— Боюсь, — ответил он, — что ваш вывод не вполне правилен. Мосье де Жерар, к сожалению, рассказывает не только забавные анекдоты. В Филадельфии, сообщает он, наблюдаются разногласия и расхождения почти по всем вопросам франко-американской политики. Многие ваши деятели отнюдь не склонны признать великодушие моего монарха, они полны зависти и недоверия. Ожидаемая нами просьба о посылке французского вспомогательного корпуса до сих пор не поступила, и мы объясняем это именно недоверием к нам. Единственное, чего желают от нас господа американцы, — презрительно и с горечью заключил министр, — это только денег.

— Мосье де Жерар, по-видимому, докладывал вам также, — осторожно возразил Франклин, — что так настроена лишь небольшая часть Конгресса. Прошу вас принять во внимание наши стесненные финансовые обстоятельства. Разве непонятно, что эти обстоятельства мешают моим соотечественникам прийти к правильному решению?

Вержен помолчал.

— Король полагает, — сурово сказал затем министр, — что очень много сделал для вашей страны. И, по его мнению, мягко выражаясь, нескромно являться к нему с новыми требованиями именно теперь, когда он опять взвалил на себя безмерные тяготы ради Америки. А ваш мосье Адамс потребовал от меня колоссальную сумму на неопределенный срок. Он недвусмысленно дал мне понять, что чувства, какие питают к нам ваши соотечественники, весьма далеки от ожидаемого нами чувства благодарности. И более того, он в угрожающем тоне поучал меня, что мой прямой долг предоставить вашей стране миллионы. Назвать такое поведение настоящим именем мне запрещает французская вежливость. Скажем, что оно было неуместно, mal a propos.

Франклин молчал, и Вержен продолжал более мягко:

— Я самый искренний друг вашей страны, вы это знаете, доктор Франклин, и поэтому я лишь слегка намекнул о своей неприятной беседе с мистером Адамсом. Но больше я не хотел бы вести подобные разговоры, они вредят моему здоровью. Поэтому я решил, что для мосье Адамса меня впредь не будет дома.

Он от всего сердца благодарен графу за откровенность, отвечал Франклин, и сожалеет о бестактности коллеги Адамса. Однако он подчеркивает, что заем имеет огромное значение для Соединенных Штатов, и надеется, что последнее слово по этому вопросу еще не сказано.

Вержен задумчиво играл своим пером.

— Король считает, — медленно, взвешивая каждое слово, произнес он наконец, — король считает, что проявил чрезвычайную щедрость и что дальше так продолжаться не может. Только исключительно веские аргументы могут заставить его величество дать еще денег. Конечно, он, Вержен, ничего не решает один, ему нужна поддержка со стороны Морена, но Морена отнюдь не склонен навлекать на себя немилость монарха и использует необдуманные речи мосье Адамса как прекрасный предлог для отказа.

— При нынешних обстоятельствах, — заключил Вержен, — я в кабинете единственный, кто согласен вести дальнейшие переговоры по поводу займа Америке. На меня, уважаемый доктор Франклин, вы можете рассчитывать, несмотря на то что при вас состоят господа Адамс и Ли.



Франклину, которого, следовательно, отсылали к Морепа, было ясно, что, явившись к министру в качестве официального лица, он ничего не добьется. Нужно попытаться найти какой-нибудь невинный предлог и встретиться в непринужденной светской обстановке.

Как раз в эти дни открылся «Редут Шинуаз», о котором говорил весь Париж, ресторан и казино, оборудованные в новом стиле. От знакомых старого герцога де Ришелье Франклин знал, что Морепа охотно пошел бы туда, но опасался, что его, такого старого человека, осудят за посещение этого модного ресторана. Франклин решил, что, поскольку он тоже пользуется репутацией почтенного старца, старый премьер-министр будет чувствовать себя в его обществе свободнее. Он пригласил премьера поужинать в «Редут Шинуаз». Морепа принял приглашение.

— Надеюсь, — заметил де ла Мотт, усаживая в карету Франклина, который должен был заехать за Морепа, — надеюсь, доктор, что вам посчастливится исправить сегодня то, что испортил мосье Недотепа.

— Не будьте слишком нескромны, молодой человек, — сказал, улыбаясь, Франклин.

«Редут Шинуаз» находился на небольшом холме, возвышавшемся на площади Сен-Лоран. В холме был вырыт искусственный грот. К вершине холма вели галереи, на небольшом пространстве возник в удивительной полноте азиатский Восток… Тут были караван-сарай, базар, кофейня, купы деревьев, экзотические ландшафты, а также место для игры в меледу и маленький театр. Китайские фонарики разливали мягкий полусвет. Швейцарами, лакеями, слугами были китайцы, настоящие или переодетые, но все с косами.

Когда в этом «Китае» появился Морепа — Нестор[114] Франции и доктор Франклин — патриарх Нового Света, хозяин и слуги сделали вид, что не узнают высоких гостей, а публика принялась разглядывать их украдкой, но очень внимательно. Усевшись в караван-сарае, гости отведали китайских кушаний и с аппетитом принялись за французские. Они взялись было за палочки, но предпочли есть обычными вилками и ножами. Потом пригубили рисовой водки и китайского чая и с наслаждением пили бургундское.

При этом они вели любезную беседу, Франклин выразил надежду, что мосье де Морена не слишком жестоко обошелся в своих мемуарах с господами Адамсом и Ли. Морепа, явно обрадованный тем, что Франклин упомянул его мемуары, удобно откинулся в кресле и дал волю своей страсти острить.

— Вы, люди Запада, — начал он, — ужасно шумливы и выступаете всегда целыми ордами. Мы, со своими двадцатью пятью миллионами жителей, направили к вам одного-единственного посла, а вы, с вашими тремя миллионами, сажаете нам на шею трех полномочных министров да еще двух титулованных советников в придачу, не слишком ли это много?

Франклин пытался выловить палочкой фрикадельку из супа.

— Просто мы хотим от вас большего, чем вы от нас, — ответил он мягко и откровенно.

Но Морепа продолжал его поучать:

— Существует много способов вытянуть что-либо из Версаля: хитрость, обман, немая угроза, нажим, непрерывные и упорные нижайшие просьбы, веселая дерзость. Но один способ — грозное, добродетельное мычание — решительно никуда не годится.

— Мой покойный друг Дюбур, — вежливо согласился Франклин, — имел обыкновение цитировать Аристотеля: «Чрезмерная добродетельность так же вредна для правительства, как и чрезмерная порочность».

— Нет, серьезно, доктор, — продолжал Морепа, — ваши делегаты становятся назойливыми. Они, кажется, считают, что вызывающие манеры являются существенным атрибутом свободы. Привычка этих господ класть ноги на стол у нас неуместна.

Франклин выжидательно посмотрел на него большими, спокойными, выпуклыми глазами, и от его взгляда Морепа заговорил искренней.

— Если бы нам приходилось иметь дело только с вами, доктор Франклин, мы быстро договорились бы по всем спорным вопросам. Я это знаю. Ведь каждый день, когда я завтракаю с моей милой графиней, я вижу прямо перед собой ваш портрет, который говорит мне «Ecce vir. — Вот муж». А с мужем мы, несомненно, можем прийти к соглашению. Коллега Вержен разделяет мое мнение. — И с изящной небрежностью, словно мимоходом, он признался: — Если не ошибаюсь, Вержен уже дал соответствующее указание нашему мосье Жерару. Французский посланник, несомненно, сделает все от него зависящее, чтобы информировать о нашем мнении господ в Филадельфии.

Сумеречный свет в «Редут Шинуаз» помог Франклину скрыть свое волнение. Может быть, в Филадельфии поймут наконец, что некоторым делегатам не место в Париже. Тогда переговоры о займе, которые ведет мосье Недотепа, могут принять неожиданный, но благоприятный оборот.

— Я с благодарностью убеждаюсь, господин граф, — ответил Франклин, — в том, как хорошо вы относитесь к моей стране.

Метрдотель почтительно спросил, не угодно ли им выпить кофе в гроте, и, провожаемые толпой услужливых китайцев, щегольски одетый Морепа и Франклин в своем коричневом сюртуке направились в грот. Несмотря на указания управляющего, оркестр не сдержался и приветствовал их бравурной мелодией. Все посетители поднялись со своих мест и захлопали. Оба старика раскланялись, но эта демонстрация была им неприятна. К тому же в гроте было прохладно. Несколько расстроенные, они молча принялись за горячий кофе. Они устали и обменивались односложными замечаниями, ожидая, пока кофе окажет свое бодрящее действие.

Вдруг к ним подошел господин, сияющий и в прекрасном настроении: Пьер. Правда, у него были причины злиться на министра. Ведь Морепа, после того как сам надоумил его поставить спектакль в Меню-Плезир, умыл руки в критическую минуту. Но Пьер был великодушен, а кроме того, он считал, что будет умней не припоминать этого Морепа.

Он рассчитал правильно. После шутки, которую вынужден был сыграть с ним министр, последний старался продемонстрировать Пьеру свой либерализм и свою прогрессивность.

— Выпейте с нами кофе, мосье, — предложил Морепа, и чрезвычайно обрадованный Пьер немедленно присоединился к ним.

— Ну, скажите на милость, месье, — рассуждал Морепа, прихлебывая маленькими глотками кофе, уже вторую чашку, — разве наша Франция не самая терпимая страна в мире? Абсолютная монархия, тирания, как любят выражаться ваши современные философы, а вот мы сидим — революционер справа, революционер слева и первый слуга тирании посередке — и, мирно болтая, попиваем кофе, в то время как нам заботливо прислуживают сыны Дальнего Востока. И это во время кровопролитной воины.

Франклин с удовольствием вставил бы сейчас несколько подходящих анекдотов, но, видя, что министру доставляет удовольствие говорить, отказался от своего намерения, чтобы не мешать Морепа.

Однако Морепа скоро прервали. Одетые по-китайски музыканты заиграли «Malbrough s'en va-t-en guerre» и запели под эту мелодию романс Пьера «Que mon coeur, mon coeur a de peine», — и вся публика стала им подпевать, а когда песня кончилась, принялась аплодировать Пьеру.

Морепа счел это прекрасным случаем, чтобы оправдаться перед Пьером и продемонстрировать ему свои высокие душевные качества. Он захлопал вместе с остальными и бесстрашно сказал:

— Какая досада, мой милый, что ваш очаровательный романс нельзя слушать со сцены. Но в этом повинны единственно вы, или, верней, ваши обожатели.

Ошеломленный столь явным искажением бесспорных фактов, Пьер смотрел на него разинув рот.

— Да, да, так оно и есть, и вы это прекрасно знаете, — сказал Морепа и лукаво погрозил ему пальцем. — А кроме того, вы выставили меня на старости лет лжепророком.

— Ваше превосходительство, — с искренним удивлением сказал Пьер, — я ничего не понимаю.

Но Морепа уже успел сочинить свою версию запрета комедии и преподнес ее собеседникам.

— Видите ли, доктор Франклин, я, собственно говоря, заверил мосье де Бомарше, что если его комедия будет поставлена в частном доме, как закрытый спектакль, то высочайшая инстанция посмотрит на это сквозь пальцы. У меня были достаточные основания для такого предположения. И что же делает наш юный друг? Как вы думаете, доктор Франклин? Он пушечными выстрелами оповещает об этих закрытых репетициях. Как же может не услышать о них монарх, даже если он заткнет себе уши обеими руками?

Морепа оживился и снова обратился к Пьеру.

— Только что, — объяснил он ему, — я прочел нашему уважаемому доктору Франклину маленькую лекцию о преимуществах скромности. Революции должны происходить, как духовные, так и политические, и это вовсе не плохо, но при одном условии — они должны происходить незаметно, скромно, тихо. Постепенно тоже можно прийти к цели, и чем лучше бегун, тем неслышней он бежит. К чему этот шум, мосье? Поверьте старику, сегодня, за кофе и спокойной мужской беседой, мы сделали для Соединенных Штатов и для «Фигаро» больше, чем сделали все громкие речи на набережной Театен и в Меню-Плезир.

Пьер был счастлив, что Морепа поставил в один ряд Америку и «Фигаро». Да, старик умел признавать заслуги людей, у которых есть заслуги. Сейчас он явственно дал понять, что причисляет его, Пьера, к основателям Американской республики наравне с доктором Франклином.

— Из вашего разговора, господа, — сказал Пьер, — я почерпнул больше, чем из некоторых толстых философских сочинений.

Он поднялся с места, изящно отвесил низкий поклон и вышел из зала. Старики тоже вскоре поднялись. Их слегка познабливало; и оба втайне боялись простудиться.

На другое утро Морена тщательно ощупал себя, откашлялся, потер ревматические ноги. Нет, здоровье его было как нельзя лучше. Кажется, вечер в «Редут Шинуаз» прошел удачно.

Он, конечно, заметил, какое впечатление произвел на Франклина, когда намекнул, что Жерар по поручению французского правительства добивается сейчас в Филадельфии назначения Франклина единственным полномочным послом. Вержену, пожалуй, не понравится, что он проговорился об этом доктору. Но без его, Морепа, санкции Жерар не получил бы соответствующего приказа. Показав себя перед лицом истории прогрессивным политиком, имеет же он право констатировать это перед доктором Франклином и перед самим собой. Более пространные рассуждения по этому поводу он продиктовал для мемуаров своему верному Салле. Вообще же, сказал он себе, прежде чем снова надоедать своему раздражительному питомцу просьбой об американском займе, он может со спокойной совестью дожидаться известий о том, какой результат возымели старания его посла.

Франклин тоже превосходно чувствовал себя на следующее утро. Он тоже был доволен результатами вчерашнего вечера. Чем дольше он думал о сообщении Морепа насчет вмешательства Жерара, тем большее удовлетворение испытывал. Вержен проявил такт, избавив его от стеснительной обязанности реагировать на это сообщение. Но Морена своим неожиданным доверием оказал ему еще большую услугу. Франклин узнал из уст руководящего государственного деятеля, что одно только присутствие господ Ли и Адамса в Париже грозит срывом отношений между Соединенными Штатами и французской короной. То, от чего он до сих пор отмахивался, стало теперь его прямой обязанностью. Он обязан заставить медлительный Конгресс отозвать наконец этих людей. Или их, или его.

Франклин написал мистеру Джемсу Лауэллу, который возглавлял комитет внешних сношений при Конгрессе. Обрисовав сначала деятельность делегатов, он продолжал: «Говоря о делегатах во множественном числе, я спрашиваю себя, должен ли Конгресс держать трех представителей при французском дворе? Собственно говоря, нас даже пятеро, считая господина, который назначен в Тоскану, но пока находится здесь и весьма обижен тем, что во время переговоров о пакте не спрашивали его советов, и венского посла, которого не впускают в Вену, отчего он тоже застрял в Париже. Поверьте, расходы на то, чтобы нас мало-мальски прилично содержать, весьма значительны. Хотелось бы, чтобы и польза была такой же. Говоря серьезно, деятельность пяти лиц не способствует успеху нашей миссии. Напротив, при дворе, где каждому слову придается вес и значение, авторитет делегации страдает, если не все делегаты придерживаются единого мнения и не формулируют его в одних и тех же выражениях. А когда каждого приходится опрашивать по поводу каждого пункта и каждый обижается, если в каком-нибудь пустячном вопросе действуют без его санкции, это ведет к раздорам и к затягиванию дел. Недостатки эти было бы легче устранить, живи все делегаты в одном доме. Но почти невозможно найти пять человек, обладающих таким душевным равновесием и так любящих общество, беседу и поведение своих коллег, чтобы суметь жить в мире и согласии. Принимая во внимание все эти обстоятельства, я хотел бы, чтобы Конгресс разлучил нас».

Франклин перечитал написанное и нашел, что письмо сдержанно и ясно. Конгресс, наверно, решит отозвать двух делегатов, и очень возможно, что единственным полномочным представителем в Париже оставят Адамса или Ли. За каждым из них стояла влиятельная партия и все самоуверенные дураки, какие только имелись в Америке. За ним, за Франклином, числились только его заслуги и разум, то есть силы, остающиеся обычно в меньшинстве. Во всяком случае, вмешательство французского посланника заставит сейчас джентльменов из противной партии призадуматься. Франклин запечатал письмо. Что бы ни решили в Филадельфии, он сделал все от себя зависящее и может ждать спокойно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59