Он рассказал о влиянии, которое приобрели братья Ли и их приверженцы в Конгрессе и во всей стране. Поль опасался, что Сайлас Дин не сумеет устоять против их интриг, да и фирме «Горталес» также придется преодолеть еще немало затруднений. Но как бы то ни было, многие члены Конгресса имеют теперь ясное представление о заслугах Пьера, и в конце концов претензии фирмы будут удовлетворены. Для этого, однако, нужно время. Потом он подробно рассказал о политическом и экономическом положении Соединенных Штатов.
Пьер слушал внимательно. Американская политика занимала Поля, очевидно, гораздо больше, чем интересы фирмы «Горталес». Пьера огорчило также, что Поль даже не спросил его о том, что же за это время произошло здесь, в Париже. Сердце Пьера полно было волнений, о которых ему хотелось рассказать Полю, он хотел, чтобы Поль узнал обо всех великих и мудрых делах, совершенных им, Пьером, в отсутствие друга: о встрече Франклина и Туанетты, о новом доме, который он построил, о неприятном и опасном положении, в котором он очутился из-за мелочности Конгресса, и прежде всего о низости и неблагодарности ревнивого Франклина. Но Поль был явно занят собственными делами и воспоминаниями.
К неудовольствию Жюли, Пьер решил, что Поль должен перебраться в дом на улице Сент-Антуан, и перебраться сегодня же.
После обеда Поль побывал у своего старого парижского врача, доктора Лафарга. Тот сказал, что состояние Поля ухудшилось после этого утомительного путешествия, как он его и предупреждал. Но теперь Поль, к счастью, находится под хорошим присмотром и скоро будет совсем молодцом. Доктор говорил очень авторитетным тоном, но Поль не верил ни единому его слову.
Потом, — и это было целью, ради которой он приехал, — Поль один обошел улицы Парижа. Он встречал кое-кого из знакомых, но ему ни с кем не хотелось говорить, и он старался затеряться в толпе. Впрочем, это даже не было нужно: его и так вряд ли бы узнали. Он постоял недолго на мосту Пон-Неф и на площади Людовика Пятнадцатого, где было особенно большое движение. Его толкали и бранили, а он стоял и радовался. Потом Поль посидел в прокуренном кафе, а оттуда зашел в таверну дядюшки Рампоно. Посетители танцевали, смеялись, пели. Они пели старые песни и новые, чувствительные и веселые, непристойные. И, улыбаясь, Поль услышал, что они все еще насвистывают и поют увертюру из «Цирюльника». А они горланили и курили, и некоторые сквернословили, и их вышвыривали, другие же, взявшись под руки, раскачивались и распевали хором: «Братец Жак, братец Жак, дигу, дингу, донг».
Потом он опять бродил по улицам и слушал крики разносчиков. Зеленщицы кричали: «Свежий салат, свежий салат, нет ничего полезней! Молодой цикорий, дикий молодой цикорий!» А продавец сыра кричал: «Хороший, выдержанный, пахучий ливаро! Камамбер, настоящий, выдержанный!» А плетельщики стульев кричали: «Отдайте ваш стул в починку, барышня, зачем вам сидеть на полу?» А цветочницы кричали: «Как пахнут наши фиалки, как пахнут! Купите их, красавица, вы будете пахнуть так же». Поль смотрел на парижан, которые всегда спешили, и на парижанок, которые всегда находили время ответить взглядом на взгляд. Поль слышал, видел, ощущал всю эту жизнь, и в нем теплилась глупая надежда — а вдруг доктор Лафарг не лгал: ведь немыслимо, что все это будет, а его, Поля, уже не будет.
Вдруг он почувствовал страшную слабость. Он нанял фиакр и поехал на улицу Сент-Антуан, к Пьеру.
Тем временем Пьер рассказал Терезе о возвращении Поля. Он не скрыл от нее, что юноша выглядит ужасно и вряд ли протянет долго. «Америка не пошла ему впрок», — произнес он тоном, в котором прозвучало все, что не было высказано словами: вина, раскаяние, оправдание. Он надеялся, что Тереза не будет больше говорить об этом. И она не заговорила.
Едва успев поздороваться с Терезой, Поль вынужден был лечь. Потом, перед обедом, Пьер показал ему свои владения. Но Поль очень быстро устал, он не смог как следует обойти дом, да он и не выказал к нему подлинного интереса. Даже грандиозный проект издания Вольтера не увлек его. Зато он был полон горячего, дружеского интереса ко всему, связанному с участием Пьера в больших исторических событиях. Он очень взволновался, когда Пьер рассказал ему о непонятной враждебности Франклина. Но когда Пьер стал говорить о своих запутанных делах, Поль снова ушел в себя. Только однажды он оживился и неожиданно заметил, что спокоен за своего друга. Он уверен, что у Пьера все кончится хорошо. Это прозвучало так, словно он подвел черту под всем сказанным Пьером: ему было явно трудно даже изображать внимание. И внезапно Пьер понял, что этот юноша уже покончил с очень многими вещами, что они умерли для него, а он для них и что к этим вещам относятся, к примеру, и дела фирмы «Горталес». И, поняв, что это значит, Пьер испугался.
На другой день, ничего не сказав другу, Поль поехал в Пасси. В пути он чувствовал себя очень плохо, и мысль, что, явившись без предупреждения, он может показаться назойливым, так угнетала его, что он готов был вернуться.
Он все же приехал в «сад». Мосье Финк подошел к нему и, смерив незнакомца взглядом, сказал:
— Господин доктор философствуют.
Поль стоял в нерешительности.
— Тогда мне, пожалуй, лучше уехать, — сказал он.
Мосье Финк еще раз посмотрел на него и, пораженный тоном его слов, сказал:
— Попытаюсь доложить о вас.
Франклин принял Поля в саду, под буком.
— Я помешал вам, — проговорил Поль.
— Присаживайтесь, — ответил Франклин спокойно, почти весело, стараясь скрыть, как его тронул вид этого лица, на котором лежала печать обреченности. — Принесите-ка нам, пожалуйста, мадеры, — приказал он Финку.
Они сидели рядом, старик и молодой человек, над обрывом, по которому террасами спускался к Сене красивый парк. Они смотрели на реку и на город Париж, серебристо-серый, раскинувшийся на другом берегу. Сквозь молодую листву огромного бука мягко светило солнце. Сняв очки, Франклин поигрывал палкой. Сидя рядом, они лишь изредка обменивались взглядами, но каждый ощущал присутствие другого.
Франклин попросил Поля рассказать о его впечатлениях об Америке. Поль откровенно признался ему в известном разочаровании, которое вызвали у него грубость и нецивилизованность этой молодой страны. Американские тори гораздо многочисленней, чем он предполагал, и среди них очень многие получили образование и утонченное воспитание. Республиканцам, таким образом, приходилось вести борьбу не только против англичан, но и против сильного отечественного союза культуры и собственности. Поль говорил по-английски, медленно, но ясно и уверенно. Неожиданно он прервал себя.
— Mais ca ira, — произнес он с легкой улыбкой. — Житель нашего континента, — продолжал он, — не может даже представить себе, покуда он сам не побывает там, что значит жить в той части земного шара, которая не отягощена многовековыми традициями. В Америке нет не только дворцов и замков, эта страна уже до революции почти не знала привилегий и кастовости. Разумеется, мы слышали об этом, но когда я воочию это видел, я каждый раз поражался. Тон, каким ваши граждане разговаривают с властями, а ваши солдаты с офицерами, казался мне чудом, и я до сих пор еще не могу к нему привыкнуть. И вот еще что! Когда отсюда приезжаешь к вам, тогда только понимаешь, как обширна и безлюдна Америка с ее тремя миллионами населения. Наша Европа так переполнена людьми, князьями, народами, привилегиями. Правда, мы сумели выдвинуть и обосновать требование о построении государства на принципах разума. Но создать такое государство в действительности можно только в вашей стране. Я понял, что означает изречение Лейбница: «Эта страна — чистый лист бумаги, на котором можно написать что угодно».
Поль говорил медленно, не сразу находя нужные слова. Франклин внимательно слушал, изредка отпивая глоток мадеры, и что-то рисовал палкой на песке. Время от времени, не переставая слушать, он поглядывал на Поля и находил приметы разрушения в его лице, а потом рассматривал свои руки, загорелые и обветренные, и думал о разрушении собственного тела, и о том, что жизнь каждого человека уже с самого ее начала есть медленное умирание, и о том, как много болтают о старости и как мало ее знают. Следовало бы написать об этом другу Ингенхусу. Тот рассказал ему как-то много интересного о замедленном кровообращении у людей в пожилом возрасте.
Тем временем Поль закончил свой рассказ.
— Вы сделали правильные наблюдения, друг мой, — сказал Франклин. — Тори у нас многочисленны, и в большинстве своем это люди образованные. Но еще опаснее равнодушные граждане — ни друзья, ни враги. Для нас, американцев, которым приходится не только наблюдать, но и сражаться, есть только одна дорога: мы не имеем права запутаться в сложности явлений. Здесь, в Париже, можно заниматься тончайшим анализом каждого сложного вопроса, но человек, желающий устоять в той борьбе, которую ведем мы, должен стремиться к простоте мыслей. Я ведь тоже, — и он улыбнулся уголками тонких губ, — я ведь тоже не всегда был мужиковатым философом, которым меня все здесь считают. Но когда я пытаюсь уяснить себе положение Америки в целом, я стараюсь на все смотреть проще и видеть самое главное.
Он повернул к Полю свою могучую голову, его большие выпуклые глаза смотрели внимательно и строго.
Полю было приятно, что Франклин разговаривал с ним, как с близким другом, и неожиданно подумал вслух.
— Почему, доктор Франклин, вы приказали наложить запрет на товары мосье де Бомарше?
Поль сам испугался своей дерзости, и действительно, Франклин рассердился на молодого человека, который осмелился потребовать от него отчета. Но гнев исчез, прежде чем он успел отразиться на широком лице старика. Он сам подал пример своей откровенностью, и если уж кто-либо имел право задать ему подобный вопрос, то в первую очередь этот обреченный на смерть, который пожертвовал остатком своей жизни ради Америки и ради этого мосье Карона. Юноша, очевидно, не понимал, как человек, которого считают мудрецом, мог показать такое отсутствие мудрости. Франклин и сам не понимал этого.
— Я поступил необдуманно, — признался Франклин. — Я погорячился.
У Поля потеплело на сердце, когда он услышал эти слова и тон, которым они были сказаны. Великий человек поступил, повинуясь прихоти, а не разуму, — значит, он спустился со своей недосягаемой высоты и стал таким же, как все. Из статуи, которой все восхищались, он превратился в человека из плоти и крови. Но в то же время Поль ясно, до боли, понял, что для Пьера к Франклину нет пути. Неприязнь Франклина была инстинктивной, и тут не могли помочь никакие доводы разума. Но все эти чувства и рассуждения померкли перед огромной благодарностью Поля. Он был глубоко признателен старику за то, что тот позволил ему заглянуть в тайники своего сердца, он чувствовал, как близки они друг другу. После ухода Поля Франклин испытывал противоречивые чувства. Хорошо сидеть под ласковым солнцем и смотреть на прекрасный Париж. Когда же подумаешь, что молодого мосье Тевено через год уже не будет в живых, а сам ты со своей подагрой и со своими струпьями все еще будешь существовать, тебя охватывает какое-то странное чувство боли и радости.
Франклин отогнал эти жуткие мысли и задумался над своей странной антипатией к мосье Карону. Он-то прекрасно знал, что сделал мосье Карон для Соединенных Штатов, и сделал не только ради выгоды, что Конгресс несправедливо задерживает честно заработанные деньги и что у него, Франклина, есть особые основания быть благодарным мосье Карону. Но все эти соображения не помогли. Мосье Карон с его прыткостью и его напыщенной болтовней был ему неприятен. Слишком уж он француз.
Франклин попытался посмеяться над своей антипатией, он вспомнил анекдот, который недавно придумал: «Маркиз Горгонзола повстречал как-то виконта де Рокфора[97]. — Разумеется, у него есть заслуги, у этого Горгонзолы, — рассказывал потом мосье де Рокфор, но знаете, от него так странно пахнет».
Спустя несколько дней Тереза в присутствии Фелисьена попросила Поля, чтобы он подробно и совершенно откровенно рассказал ей об Америке. Оба молодых человека сразу оживились: Поль — потому, что мог говорить, Фелисьен — потому, что мог слушать.
Возвращение Поля, пребывание под одной крышей с ним, волновало Фелисьена. Ни Пьер, ни Тереза не объяснили ему настоящей цели поездки Поля. Но он сам понял, что Поль сознательно пожертвовал остатком своей короткой жизни, чтобы собственными глазами увидеть новый мир, Америку. Если человек готов заплатить за это жизнью, значит, виденное им представляет невероятную ценность. Получив возможность увидеть и услышать Поля, Фелисьен словно впал в опьянение.
Когда Поль стал рассказывать, Фелисьен не сводил с него глаз. И казалось, это горячее участие подстегивает Поля. Он говорил просто, но выразительно. Ничего не утаил о тех злоключениях, которые ему пришлось пережить. Рассказал о бесчисленных трудностях, которые приходилось преодолевать в Америке. Сообщил, как много совершено ошибок, которые обозлили и сделали несносными даже спокойных людей. Кроме того, большинство людей, живущих по ту сторону океана, не привыкло прятать недобрые намерения под хорошими манерами. Себялюбие не дает себе там труда маскироваться. Оно является во всем уродстве и бесстыдной наготе. Поль долго говорил об этом, подкрепляя свои слова множеством примеров.
Но, продолжал он, из громадного количества нередко отвратительных частностей в результате все же возникает величественное и внушительное благородное целое. Люди ничтожны, но, хотят они этого или нет, ими движет великая цель — воля к разуму, это крупнейшее завоевание нашего века, стремление создать государство, основанное на разумном порядке. И как ни жалко порой поведение отдельных людей, народ в целом переносит обрушивающиеся на него удары с уверенным упорством, с достойной удивления выдержкой.
— Всякий раз, — продолжал Поль, — когда мне приходилось иметь дело с каким-нибудь сварливым, недоверчивым конгрессменом или разговаривать с каким-нибудь сквернословом-солдатом из армии Вашингтона, меня удивляло, как такие никчемные люди могли осуществить столь великое дело — создать республику свободы и разума — и как сумели они ее сохранить. Когда в Англии или во Франции находишься в толпе, чувствуешь себя, пожалуй, тепло и уютно, и только. Но в Америке, если ты находишься в толпе, всегда наступает мгновение, когда вдруг вспыхивает нечто великое. Да, быть в толпе и отдаться порыву, расти вместе с ней, стать частью массы и не стыдиться того, что ты ее часть, — это возможно ныне только в Америке. У нас, у французов, — закончил он, — есть великие люди, у нас есть Монтескье и Гельвеций, Тюрго и Вольтер, Жан-Жак и, конечно, мой друг Бомарше. Но все наши герои, поэты и философы не смогли вывести Францию из ее жалкого состояния, а эти простые горожане и крестьяне свергли своих английских поработителей.
В саду, недалеко от храма Вольтера, у Поля опять случился приступ кровохарканья. Доктор Лафарг сказал, что он не проживет до вечера. Хотя Пьер и его домашние были подготовлены к такому исходу, он поразил их своей ужасной внезапностью.
В свои последние часы Поль был в полном сознании. Пьер, Тереза и Фелисьен находились при нем неотлучно. Пьер сдерживался изо всех сил, чтобы не разрыдаться.
— По крайней мере, в Америке теперь многие знают, что без вашей помощи Соединенные Штаты не могли бы победить, — сказал Поль и добавил: — Хорошо, что я поехал в Америку. И пусть никто на это не сетует. — И еще он сказал: — Доктор Франклин сожалеет, что задержал ваши товары.
Пьер посмотрел на него, ничего не понимая.
— Вы были у Франклина? — спросил он.
Поль кивнул, и лукавая усмешка пробежала по его лицу.
Большой, сильный Пьер безудержно рыдал над умершим; он не мог овладеть собой. Ему казалось, что вместе с этим юношей ушла и лучшая часть его самого. Он совсем забыл о Терезе. Никогда, никогда больше не найдет он такого друга. Нет человека, который, зная все его слабости, так непоколебимо признавал бы его достоинства. Он громко стонал и пенял на себя за то, что не воспрепятствовал отъезду Поля в Америку.
Фелисьен смотрел на мертвеца странным, неотрывным взглядом, словно желая навеки вобрать в себя это лицо. Стоя у гроба, он казался гораздо старше своих лет и взрослее.
Вскоре заплаканные глаза Пьера встретились с глазами мальчика, и Пьер почувствовал, как непохоже его поведение на поведение племянника. Пьер перестал рыдать, почти со страхом поглядел на Фелисьена и внезапно вышел из комнаты.
Умывшись, он сел к письменному столу. Собака Каприс смотрела на него внимательно, удивленно и непонимающе. Он думал. Он думал о том, что последний свой визит Поль нанес доктору Франклину. Поль сделал это ради него, Пьера, и все же Пьеру было это обидно. Такой пустоты, стужи и скудности внутри себя и вокруг себя он еще никогда не чувствовал.
Он хотел устроить Полю необычайно пышные похороны, но Тереза постаралась переубедить его. Она говорила мягко, но лицо ее заставило Пьера отказаться от своего намерения. Только немногим сообщил он о дне похорон.
Однако весть о них распространилась, должно быть, очень быстро. За гробом следовало множество карет, среди них карета Франклина.
Еще в ту пору, когда Фелисьен терпел всяческие мучения в коллеже Монтегю, он решил уехать в Америку. Люди Запада боролись за всех бесправных против привилегированных. Они отомстят и за него — за все унижения, перенесенные им в коллеже. Победа под Саратогой укрепила Фелисьена в его намерении. По желанию Пьера, он начал изучать право, но сухая наука нисколько его не занимала. Он рвался в Америку, его влекло туда, он чувствовал, что его судьба там. Здесь, в Европе, жизнь была как застоявшаяся вода. В Новом Свете можно было жить по принципам Вольтера и Жан-Жака Руссо, по принципам разума и природы.
После смерти Поля намерение Фелисьена превратилось в твердое решение. Он считал своим долгом продолжать деятельность, которую вынужден был прервать Поль. Европейские идеи перелетели через океан и зажгли там сердца. И теперь священный долг каждого здравомыслящего человека — поддерживать этот огонь, чтобы затем снова перебросить его на старый континент.
Пока план Фелисьена был лишь смутной идеей, юноша никому о нем не говорил. Но и теперь, когда его решение созрело, ему не так-то легко было заговорить о нем. Он думал, кому открыться, Терезе или Веронике. Решил, что лучше Веронике.
Вероника заставила его почувствовать все величие своей жертвы, но решение его не поколебалось. Он говорил вначале запинаясь, потом все более восторженно. Он не сказал: «Я хочу поехать». Он сказал: «Я поеду».
Вероника пришла в ужас, но ее худое лицо с большими глазами оставалось спокойным. Она знала, что ее друг Фелисьен любит ее и что, если сейчас он уедет в Америку, ему угрожает опасность и, возможно, она навеки потеряет его. Мысль эта разрывала ей сердце. Но она понимала, что его призывает долг. Что это за добродетель, если за нее не нужно платить дорогою ценой!
Недавно на школьном спектакле, поставленном в ее монастыре, она играла роль Береники в пьесе Расина[98]. Перед Титом стояла та же моральная проблема, что сейчас перед Фелисьеном. И Тит, совсем как Фелисьен, должен был принести жертву во имя благополучия государства, во имя благополучия человечества. А любимая и любящая обречена была страдать. Пожалуй, захоти Вероника, она могла бы заставить Фелисьена поколебаться в своем решении, могла бы удержать его. Но великий поэт указал ей, как следует поступить. Она преодолела соблазн. Она сказала себе, что должна почитать себя счастливой, счастливей других, коль скоро высшее существо потребовало от нее столь тяжелой жертвы.
Ибо больше чем кто-либо другой, она обязана была пожертвовать всем во имя добродетели. Мало-помалу она поняла, что служебная деятельность ее отца очень далека от благородства и справедливости и отнюдь не способна принести пользу родине и человечеству. Теперь она, Вероника, искупит грехи своего отца.
Полная внутренней решимости, смотрела она в суровое, костлявое лицо Фелисьена, в его большие, серьезные глаза. Он казался ей очень мужественным, и она любила его. Они сидели в саду Отель-Монбарей, держась за руки, и Вероника сказала:
— Да, Фелисьен, вы задумали великое и трудное дело. — И, борясь с собой, добавила: — Трудное и для меня. — Жестко, почти властно, она приказала: — Совершите его!
Когда Фелисьен сказал о своих намерениях Пьеру, тот призадумался. Для Пьера понятие «семья» в очень широком смысле слова было чем-то таким, что дано от природы, и точно так же, словно само собой разумелось, он ощущал себя главой семьи. Он был абсолютным монархом, который правил своими сестрами, племянниками, племянницами, свояками, кузенами и кузинами и нес за них, а следовательно, и за Фелисьена, ответственность. Он не был близок с Фелисьеном, юноша всегда был очень замкнут, но Фелисьен был сыном его покойной сестры, и Пьер по-своему любил его и, уж во всяком случае, нес за него ответственность.
То, что положительный, серьезный Фелисьен неожиданно обнаружил такую склонность к рискованным приключениям, потрясло Пьера. Идея свободы роковым образом втянула в свою орбиту всех членов его семьи. Это поражало Пьера и трогало, но в то же время наполняло горечью. Он сам потерял все свое состояние и лучшие годы в борьбе за свободу Америки. Его племянник, Луи де Флери, был ранен в сражениях у Брэндивайна, его, Пьера, ближайший друг Поль умер за Америку, а теперь и этот племянник, Фелисьен, хочет отправиться в страну, не знающую благодарности за принесенные ей жертвы.
Нет, он не допустит этого. Он, право же, достаточно сделал для свободы. И этого юношу он не отдаст.
Решение Фелисьена очень благородно, сказал Пьер и добавил, что никто не поймет его лучше, чем он, Пьер, который сам не раз принимал смелые решения и выполнял их. Однако план этот преждевременен и, по молодости Фелисьена, неразумен. Пусть Фелисьен отложит свою затею. Пусть продолжает учиться, а через год-два, если он все еще будет на этом настаивать, Пьер охотно сам пошлет его в Америку.
— Тогда американцам уже не потребуются добровольцы, — ответил Фелисьен.
— Надеюсь, — весело сказал Пьер.
Фелисьен молча смотрел на дядю своими строптивыми глазами, потом отвесил неловкий поклон, сказал: «Благодарю за беседу», — и ушел.
Он и не думал отказываться от своего плана. Он любил порядок и методичность, но теперь вынужден был из моральных соображений пуститься на авантюру. Ему мешали служить добродетели, но это сделало его только упрямее. Он обсудил с Вероникой все «за» и «против», и они пришли к выводу, что чувство его не обманывает, что оно основано на разуме, — он обязан оставить семью и уехать тайком.
Вероника первая вспомнила об одном важном обстоятельстве.
— Вам нужны деньги, Фелисьен, — сказала она.
Фелисьен уже думал об этом. Он даже нашел выход из этого затруднения. Но и тут возникали сомнения: как примирить свой план с законами добродетели?
В безалаберном хозяйстве Пьера Бомарше деньги, если только они вообще имелись, всегда были к услугам членов семьи. Ливры, монеты турской чеканки, экю, иногда даже луидоры лежали обычно за одним из тяжелых томов энциклопедии. В этом месяце, например, они лежали за томом «Nature-Pompei». Дядя Пьер неоднократно предлагал Фелисьену в случае надобности брать из этого запаса, но разве можно было представить себе надобность большую, чем сейчас? С другой стороны, дядя, по-видимому, считал эту надобность не слишком большой, раз он запретил Фелисьену ехать. Если Фелисьен возьмет эти деньги, не будет ли это воровством? Но Вероника была другого мнения. Если мосье де Бомарше препятствует отъезду Фелисьена, то только, чтобы уберечь его от опасности, а не для того, чтобы сэкономить деньги. После того как мосье де Бомарше, что известно всему свету, пожертвовал для Америки миллионы, для него, конечно, ничего не составит, если его племянник для той же цели возьмет из общей кассы еще несколько экю. Преодолев некоторые угрызения совести, Фелисьен решился на этот шаг.
Однако за томом «Nature-Pompei» лежал один-единственный несчастный ливр, и он не тронул его.
Фелисьен ничего не сказал Веронике о своей неудаче. Но когда перед отъездом он в последний раз встретился с ней. Вероника спросила его, достал ли он денег на дорогу. Ему не хотелось лгать на прощание, и он признался, что у него всего четыре ливра и семь су. Впрочем, по его мнению, это не беда. Он пойдет пешком, пока не достигнет одной из северных гаваней, откуда теперь, после заключения договора, на Запад уходит множество судов. Несомненно, он найдет способ перебраться в Америку. Но у Вероники, которая во всем этом деле проявила большую дальновидность, была при себе солидная сумма — целых три луидора, и она попросила Фелисьена взять эти деньги. Он отказался. Она не настаивала.
Он снова заговорил о великих делах, которые ждут его по ту сторону океана. Там, в идеальном союзе, осуществлены мечты Жан-Жака[99] и выполнены логические требования Вольтера, и он принялся разъяснять ей, как он все это себе представляет. Она слушала краем уха. Но едва Фелисьен упомянул о Жан-Жаке, как в памяти ее зазвучали старые, популярные стихи, которые Жан-Жак положил на музыку.
Резвые птицы, влюбленные стаи,
Меня пожалейте, не пойте, не пойте.
Отрада моя, мой любимый
Уехал в чужие края.
Ради сокровищ Нового Света
Презрел он любовь и спорит со смертью.
Зачем он ищет за морем счастья?
Ведь был же он счастлив со мной.
Наконец они простились. Он хотел поцеловать ее руку, она же робко, но страстно обняла его. Он неловко прижал ее к себе, почувствовав тепло ее тела. Они целовались долго, трепетно, сжимая друг друга в объятиях.
В дороге он заметил, что, должно быть, покуда он рассказывал о Вольтере и о Жан-Жаке, Вероника подсунула ему деньги.
Водрейль играл в теннис с принцем Карлом. Теннисный зал в своем поместье Женвилье он переоборудовал и модернизировал.
В последнее время Водрейль много играл в теннис и вообще много занимался спортом. Когда он ездил верхом, охотился, отбивал мячи, он меньше чувствовал снедавшую его тревогу. Приближавшаяся война была его войной. Он вызвал ее, и она вот-вот разразится. Водрейль рвался уехать, рвался принять участие в сражениях, но Луи делал все, чтобы оттянуть начало военных действий.
Ожидание издергало Водрейля. Ему до смерти надоели Версаль и придворные. Мысль об обладании Туанеттой потеряла уже свою прелесть. Трианон и Сиреневая лига казались ему очень далекими. Вся эта вычурная, искусственная жизнь нагоняла на него тоску. Он даже не старался, как прежде, скрывать свое нетерпение и хандру за надменной любезностью.
Принц Карл, подражавший Водрейлю во всем, тоже страстно увлекся игрой в теннис и усердно тренировался. Но Водрейль был сильным и ловким противником, он играл много лучше. Прежде, когда он нуждался в принце, Водрейль часто позволял ему себя обыгрывать. Теперь он со злобной бесцеремонностью демонстрировал Карлу, как неумело тот играет.
Дезире с балкона следила за игрой, и возможно, что именно ее присутствие заставляло Водрейля держаться с принцем особенно надменно.
В последнее время Водрейль все сильней привязывался к Дезире. Ему нужно было много женщин, самых разных, такова уж была его натура, и вначале Дезире была для него только одной из многих. Но чем больше надоедали ему Туанетта и Версаль, тем сильнее влекло его к Дезире. С ней он не скучал. Неподдельная, грубоватая естественность сквозила во всех ее словах и поступках, к тому же прошел слух, что она отвергла предложение Ленормана жениться на ней. Маркизу было приятно слыть официальным любовником Дезире.
Принца удивляло, что сегодня он не выиграл ни одной партии. На шутки Водрейля он не обращал внимания, — молодой, красивый, избалованный принц не мог себе даже представить, что кто-либо может осмелиться дразнить его. Но вдруг, когда ему снова не удалось взять верный, казалось, мяч, Водрейль улыбнулся уголками губ, и Карлу невольно вспомнился один случай из первых дней их знакомства. У принца было обыкновение, проходя по боскету мимо бюста Людовика Пятнадцатого, махать ему рукой и кричать: «Доброе утро, дедушка». Но однажды, когда он проделал это в пятый или в шестой раз, бюст ответил: «Заткнись, паршивый мальчишка!» — и ему почудилось тогда, что покойный дед говорил голосом Водрейля. Вспомнив это, принц бросил ракетку и сказал: «Оставим. Сегодня мы оба не в форме».
За обедом принц Карл заговорил о подготовке любительского спектакля в Трианоне, и плохое настроение Водрейля словно рукой сняло. Репетиции шли уже полным ходом. Туанетта собиралась в самое ближайшее время выступить в своем театре. Из всего, что происходило в Версале, эти представления в Трианоне были единственным, что серьезно занимало Водрейля. Для него было делом чести превратить эти спектакли в значительное явление.
Репетировали шесть маленьких пьес, которые должны были идти по две в вечер. Водрейль еще не решил, какими именно пьесами откроет он свой «театр знатных господ». В выбор пьес и исполнителей он вкладывал особый пикантный и тайный смысл. Но тут он столкнулся с затруднениями. Оба, принц и Водрейль, откровенно рассказали об этих затруднениях Дезире.
Так, например, Туанетта решила, что мадам Жозефина, супруга принца Ксавье, должна участвовать в спектаклях. Принцесса была так чудовищно неуклюжа и бездарна, что все получили бы истинное наслаждение, увидев эту недотепу на сцене. Но мадам Жозефина почуяла подвох и отказалась играть. Ее поддержал принц Ксавье, который тоже отказался, хотя самого себя он считал хорошим актером и любил выступать.
Туанетта же — тут оба сходились во мнении, — репетировала чрезвычайно усердно. Правда, принц Карл считал, что этого мало, Туанетте не хватает техники, и оба старых актера, разучивающих с нею роли, не справляются со своей задачей.
— Подзанялись бы вы с моей невесткой, Дезире, — сказал он шутя.
Дезире только улыбнулась. Но шутливое предложение Карла попало в цель. От Водрейля и других своих друзей из Сиреневой лиги она много слышала о страсти Туанетты к театру и не раз думала, что хорошо бы проникнуть в общество Туанетты через эту «труппу знатных господ». Дезире понимала, что тут не обойтись без сложных интриг и что предложение ее услуг ни в коем случае не должно исходить от нее. Теперь же, когда эту мысль высказал принц Карл, она показалась ей особенно заманчивой.