Мудрый Франклин догадывался, что сейчас происходит в душе его обозленного коллеги. Он добродушно усмехнулся. Вот так же, думал Артур Ли, он будет улыбаться, стоя перед портретом. Франклин, однако, сказал:
— После унижения, выпавшего на долю нашим молодым французским друзьям в Филадельфии, по-моему, не следует ожесточать парижан таким контрастом. Пожалуй, будет умнее, если я не пойду на открытие Салона.
Маленькие глаза Сайласа Дина расширились и поглупели от изумления.
— Вы в самом деле хотите отказаться от чествования? — спросил он.
— В Версале нам рекомендовали вести себя сдержанно, — сказал Франклин.
Артур Ли глубоко вздохнул.
— Если вы пошлете письмо в Конгресс, — мрачно сказал он, помолчав, — я согласен его подписать.
— Я не сомневался, что такой человек, как Артур Ли, сумеет себя превозмочь, если этого требует дело, — сказал Франклин, и Артур Ли деревянно вложил свою руку в протянутую ему руку старика.
После отставки Сен-Жермена граф Мерси и аббат Вермон снова явились к Туанетте вдвоем. Они, конечно, отлично знали, что смены министерства добилась она. Разыгрывая, однако, полное неведение, они только посетовали на то, что ей не удалось помешать ни устранению талантливого, высокоценимого в Вене Сен-Жермена, ни назначению на его пост бездарного и известного своим корыстолюбием Монбарея. В ответ Туанетта надменно пожала плечами. Впрочем, радоваться отставке Сен-Жермена пришлось ей недолго. Не так-то приятна была мысль, что в будущем, чтобы заполучить офицерские должности для своих друзей, ей придется соревноваться с оперной актрисой мадемуазель де Вьолен, посредницей Монбарея по продаже вакансий, и теперь до сознания Туанетты вполне дошло, что тогда, в алькове, она одержала очень и очень сомнительную победу.
Затем граф Мерси и аббат Вермон заговорили о другом щекотливом деле. Они почтительно заметили, что, к сожалению, их печальный прогноз относительно последствий беседы с мятежником для репутации ее величества у парижан подтвердился. Некоторые друзья мадам, возможно, полагали, что любезное обхождение королевы с американцем увеличит ее популярность. Увы, ничего подобного не наблюдается. Напротив. В парижских трактирах и кафе утверждают, что расточительность Туанетты настолько опустошила государственную казну, что Франция не в состоянии выступить на стороне американцев против своего извечного врага. Безудержные траты Туанетты вынуждают Францию вести неверную, нерешительную политику. И так как лицо Туанетты становилось все более недоверчивым и холодным, граф Мерси продемонстрировал ей памфлет, один из многих, появившихся в последние недели. Держа брошюру тонкими пальцами, он прочитал оттуда несколько фраз. Назвав фантастические суммы, в которые обошлась стране роскошь Трианона, этого «petit Шенбрунна», автор в самом мрачном свете изобразил влияние австриячки на судьбы прекрасной Франции.
Туанетта презрительно отмахнулась от этих увещаний. Просто люди забыли или недостаточно оценили мужество, которое она проявила, встретившись с мятежником; проезжая по улицам Парижа, она и сама замечала, что народ, прежде восторженно ее приветствовавший, встречал теперь ледяным молчанием.
Однако от этих неприятных мыслей ее отвлек новый проект.
Ей показалось, что в ее чудесном трианонском театре комедия Бомарше прозвучала в десять раз веселее и изящнее, чем со сцены «Театр Франсе». Во время представления ей не раз хотелось сыграть самой вместо мадемуазель Менар или мадемуазель Дюмениль, ей казалось, что некоторые места она подала бы публике острее, с большим обаянием и изяществом, чем эти прославленные артистки. Любительские спектакли были в моде у великосветской знати. Досадно, если она не выступит на сцене прекраснейшего в королевстве театра.
У Водрейля ее план встретил живейший отклик. Он сам был способным актером и страстным режиссером; руководя любительским спектаклем, он мог как нельзя лучше показать свое превосходство над другими в вопросах вкуса и образованности и удовлетворить свое властолюбие. Водрейль заявил Туанетте, что у нее есть способности и что поэтому он, как ее интендант, выпустит ее на сцену только тогда, когда игра ее станет совершеннее, чем игра любой другой исполнительницы. Она все еще говорит по-французски с легким акцептом, особенно звук «р» в ее произношении оставляет желать лучшего; в разговорной речи этот дефект очарователен, но на сцене он недопустим. Нужно работать и работать. Туанетта выразила полную готовность. Решили, что она будет брать уроки актерского искусства у господ Мишю и Кайо из «Театр Франсе».
В остальном же Туанетта оставалась верна своему решению родить стране законного дофина и заставляла Водрейля ждать. Нетерпение усиливало его деспотизм, и он всячески старался поссорить ее с Луи.
Однажды он недовольным тоном спросил ее, почему, собственно, она в этом году еще не посетила Салон.
— Я обещала Луи, — откровенно призналась она, — быть крайне сдержанной в отношении мятежников.
— Кто-то когда-то мне жаловался, — отвечал Водрейль, — что у королевы Франции меньше свободы, чем у рыночной торговки. Не понимаю, почему бы вам не побывать в Салоне.
— Это будет похоже на новый вызов, — заупрямилась Туанетта.
Водрейль ухмыльнулся, ничего не ответил.
Через несколько дней Туанетта посетила Салон. Собрались почти все выставившие картины художники, надеясь услышать хоть слово одобрения из уст королевы.
Туанетта с довольно равнодушным видом постояла перед прекрасными бюстами Вольтера, Мольера и Руссо работы Гудона, посмотрела красивые пейзажи своего живописца Юбера Робера и его развалины. Ее заинтересовала пестрота «Азиатского базара» Лепренса и большая, броская картина художника Венсана, изображавшая президента Моле в толпе бунтовщиков[67]. Потом она долго стояла перед огромным полотном, выполненным художником Робеном по заказу города Парижа. Здесь был показан молодой Луи, въезжающий в Париж, чтобы подтвердить привилегии этого города. Художник очень идеализировал Луи, — если бы Туанетте не сказали, кто это, она бы его не узнала, — и окружил короля аллегорическими фигурами добродетелей — Справедливости, Благотворительности, Согласия и Правдивости — добродетелей, сплошь пышно одетых.
Затем настал черед зала, в котором висели работы художника Дюплесси. Туанетта сразу же заметила портрет американца, но, сдержав себя, не стала его рассматривать, а принялась сначала обозревать другие портреты. Дюплесси находился в зале, он был смешон в парадной одежде, его добродушное крестьянское лицо казалось испуганным на фоне ослепительного наряда. Она милостиво ответила на его поклон.
Сначала она остановилась перед портретом доктора Лассона, ее врача, того, кто оперировал Луи. Доктор Лассон любил давать указания самым решительным, не допускающим возражений тоном, и хотя Туанетта и Сиреневая лига часто потешались над его самоуверенностью, корыстолюбием и его любовными приключениями, ей внушали какой-то суеверный страх холодные, испытующие глаза великого медика, его умелые, ловкие руки. Изобразив щеки доктора дряблыми, Дюплесси подчеркнул суровость линий рта, остроту и властность глаз; в большой костлявой правой руке с вытянутым мизинцем, покоившейся на книгах, было что-то грозное. Доктор Лассон, глядевший сейчас на нее с холста, внушал ей еще большую робость, чем живой Лассон, визитов которого она и желала и боялась.
С трудом оторвавшись от картины, она перешла к следующему портрету — портрету герцогини Пентьевр. Неужели это в самом деле герцогиня Пентьевр? Туанетта сравнительно часто ее видела, однако та никогда не казалась ей такой красивой. Здесь она была на редкость привлекательна, и не то чтобы Дюплесси очень уж ей польстил. Конечно, герцогиня нашла выгодную позу; она сидит в траве, в сандалиях на босу ногу. Надо будет иметь это в виду.
— Хорошо, очень хорошо, просто восхитительно, — сказала она Дюплесси.
А потом наконец она оказалась перед портретом доктора Франклина. Зал был битком набит, любопытные толпились до самых входных дверей, но когда она остановилась перед картиной, наступила полная тишина.
Из рамы смотрел на нее человек, которого она видела, но все-таки совершенно другой. Большой властный рот был сжат, и никому не пришло бы в голову, что эти губы когда-либо произносили галантные комплименты. Строго, испытующе, очень справедливо глядели глаза из-под могучего лба. Глядят ли они на тебя? Глядят ли мимо тебя? А может быть, они глядят сквозь тебя? Туанетта подивилась, что рискнула сразиться с этим человеком, ей стало даже немного страшно; и все-таки ее снова тянуло к нему, и она гордилась тем, что искала с ним встречи.
Дюплесси стоял несколько в стороне от нее, стараясь уловить впечатление, которое произведет его работа на королеву. И вдруг впервые он увидел в ее красивом, не умном, но отнюдь не пустом лице что-то очень живое, очень высокомерное, очень царственное. Если ему еще когда-либо случится ее писать, у него выйдет прекрасная картина. Но ведь от сильных мира сего никогда не добьешься трех-четырех хороших сеансов. С американцем работать была одна радость, и портрет удался. С холста смотрит действительно великий человек, и, придав американцу столько достоинства, он, Дюплесси, ничуть ему не польстил. С глазами пришлось повозиться, но вышло на славу. Так смотрит Франклин в жизни — и на тебя, и мимо тебя.
Туанетта все еще молча стояла перед картиной, долго уже она так стояла, ей казалось — целую вечность, а прошло всего две минуты. Кругом было тихо, угнетающе тихо, и она знала, что ей опять нужно что-то сказать, что-то такое, чего не могла бы исказить и самая злая воля.
— Превосходно, — сказала она наконец при всеобщем безмолвии и изящнейшим движением повернулась к художнику Дюплесси. — Это, в самом деле, великолепный портрет, достойный нашего Дюплесси. — Она была довольна, что не сказала: «достойный нашего Франклина».
Она оторвалась от картины.
— Что здесь еще интересного, месье? — обратилась она к сопровождавшим ее художникам, и они подвели ее к очень хорошему портрету знаменитого ботаника Карла Линнея[68], написанному в прошлом году Александром Роленом в Швеции.
— Вы знаете, господа, — заявила Туанетта, — что меня интересует все, относящееся к ботанике.
Вечером она отправилась в Оперу, давали «Ифигению» Глюка. Небольшое расстояние до театра она прошла пешком, и на всем пути парижане приветствовали ее одобрительными возгласами. Последнее время при ее появлении в театре публика молча вставала с мест; на этот раз ей устроили продолжительную овацию. Когда во втором акте прозвучало вступление к арии «Вы царицу славьте великую», Ахилл подошел к рампе и спел эту арию, повернувшись к ложе Туанетты. Публика встала и потребовала исполнить арию во второй и в третий раз.
За свою недолгую жизнь Туанетте часто случалось благодарить ликующую толпу. Но никогда еще она не испытывала при этом такого блаженства, как сегодня. На ее красивом овальном лице выступил легкий румянец, когда она трижды, как велел этикет, налево, направо и вперед, склоняла голову с башней прекрасных пепельно-золотистых волос. Она была счастлива, как ребенок. «Пусть теперь попробует аббат повторить, что парижане меня не любят», — думала она, чувствуя, как поет в ней благородно-простая музыка Глюка, и жалея, что не носит в прическе изображения Франклина.
Когда Луи узнал, что Туанетта ездила смотреть портрет Франклина, его охватила глухая ярость. Разве она не обещала ему воздерживаться от каких бы то ни было изъявлений сочувствия Америке? И если парижане устроили ей потом овацию, это только лишний раз подтверждало, что ее посещение Салона воспринято всеми как свидетельство милости к мятежнику, как одобрение бунтарства. Дух мятежа — вот кто чествовал Туанетту в Опере, и очень горько, что он, Луи, должен играть роль пассивного зрителя.
Да, ему остается только молчать и сердиться, это ясно. Если он начнет укорять ее за потворство мятежникам, она его все равно не поймет, и ничем, кроме иронии, ему не ответит. Что тут страшного? Она смотрела работы придворного живописца Дюплесси, только и всего. Неужели ей нельзя было этого себе позволить? Он мысленно уже видел ее невинно-насмешливый взгляд. Разве Луи не выражал желания, чтобы ее написал Дюплесси? Разве он не заказывал Дюплесси свой портрет?
Пришел принц Ксавье. Он стал говорить о Салоне.
— Там есть и ваш портрет, — сказал он, — огромная махина Робена. Находят, что вы там очень идеализированы, милый Луи. Забавно было бы съездить нам туда вместе и поглядеть на эту махину. Но ничего не выйдет: мятежника там тоже повесили. Впрочем, есть люди без предрассудков. Дело вкуса.
Внутри у Луи все кипело, но он ничего не ответил.
Через несколько дней ему показали гравюру, копию с портрета Дюплесси. Неприязненно вглядывался Луи в лицо Франклина. Конечно, Дюплесси скрыл все подлое, чем дышит мятежник. И этого Дюплесси он назначил «королевским живописцем». Он хороший художник, он доказал это его, Луи, портретом. Жаль, что искусство так редко сочетается с добродетелью.
Луи прочитал подпись под гравюрой. Это были стихи: «Вот слава и сила Нового Света. Шум океана стихает от его голоса. Он правит громом и велит ему молчать, если захочет. Тот, кто обезоружил богов, убоится ли королей?» Луи прочитал стихи дважды. И такое-то осмеливаются распространять в его столице! Это больше, чем оскорбление величества, это богохульство, кощунство. «Он правит громом и велит ему молчать, если захочет». Злой, безобразный звук вырвался у Луи из горла, он позвонил, велел немедленно, сию же минуту, вызвать шефа полиции.
Когда мосье Ленуар явился, Луи сунул гравюру ему в лицо.
— Вы это видели? — спросил он.
— Это Франклин, портрет мосье Дюплесси, — сказал шеф полиции. — Рецензии отличные, гравюра расходится не хуже свежих устриц.
— Вы читали стихи? — спросил Луи. — Прочтите! — закричал он вдруг.
— Стихи плохие, — сказал мосье Ленуар.
— И вы разрешаете это продавать? — кричал Луи. — И это на каждом углу продается в Париже, как свежие устрицы? Где ваши глаза, мосье? Плохие стихи. Это же оскорбление величества, это же богохульство. «Он правит громом». Вы что, все с ума сошли, что ли?
Мосье Ленуар побледнел. Но он совладал с собой и спокойно сказал:
— Гравюру, я вижу, издал мосье Руо. Я прикажу ему немедленно убрать стихи.
— Пресечь богохульство, — вскричал Луи, — за решетку мерзавца!
— Прошу ваше величество спокойно подумать, — попробовал возразить шеф полиции.
— Я уже подумал, — прервал его Луи. — Это вам надо было думать раньше. «Велит грому молчать». Ступайте! — крикнул он. — Выполняйте мои указания!
Мосье Ленуар ушел, но пошел прямо к Морепа и Вержену. Затем он велел известить издателя Руо, что получил приказ его арестовать, и только после того, как мосье Руо укрылся в безопасном месте, послал к нему своих агентов.
Тем временем Морепа объяснил Луи, что теперь, когда портрет Франклина снискал такую огромную популярность, арест издателя будет воспринят как враждебный акт не только против Америки, но также и против населения Парижа. После некоторого колебания Луи, ворча, отменил приказ об аресте.
— По богохульные стихи нужно убрать, их нужно уничтожить, — распорядился он злобно и решительно.
Гравюру стали продавать без стихов, но зато под портретом было теперь пустое место, и парижане вписывали стихи от руки.
Луи ни словом не обмолвился с Туанеттой ни об ее посещении Салона, ни о последствиях этого посещения. Туанетту радовали и последствия, и молчание Луи.
Радость, однако, не могла избавить Туанетту от разочарования, давно уже закравшегося в ее душу. Ей не давали покоя горькие, унизительные мысли. Прошло уже много недель и месяцев, а ничего не изменилось, Луи так и не сумел дать ей дофина.
Во всех письмах матери, осуждавшей ее за встречу с Франклином, за роскошь Трианона, ей слышались сетования престарелой императрицы на обманутую надежду.
Чтобы заглушить эту унизительную, гложущую горечь, она с головой окунулась в изучение актерского ремесла. Она неустанно работала над произношением «р» и не боялась испортить свою знаменитую скользящую походку, учась шагать, как дамы из «Театр Франсе». Господа Мишю и Кайо с удивлением констатировали, что она трудится так, словно собирается стать профессиональной актрисой; они удовлетворенно и почтительно делали ей замечания, а Туанетта просила их: «Так и продолжайте, господа».
Но и это не очень-то помогало. Размолвки с Водрейлем участились. Однажды он насмешливо спросил ее, долго ли она будет еще ждать чего-то от толстяка. Она в гневе его прогнала и два дня не принимала, признавая в глубине души, что сдерживать Франсуа смешно и глупо.
А Водрейль, наверно, только для того, чтобы вызвать ревность Туанетты, еще больше сблизился с Габриэль. Туанетта раскусила его игру, но это ее не успокоило, она становилась все раздражительней. Так как ее упреки и жалобы не производили на Водрейля ни малейшего впечатления, она принялась мучить кроткую, вялую Габриэль.
Жюль Полиньяк как-то решил помочь своей разорившейся тетке, баронессе д'Андло. Со свойственным ему деспотизмом он потребовал от Габриэль, чтобы она добилась от Туанетты ренты для баронессы.
— Так, какой-нибудь пустячок, — пояснил он, — скажем, тысяч шесть ливров.
Габриэль, не долго думая, согласилась и при следующей же встрече с Туанеттой упомянула об этой просьбе, упомянула небрежно, вскользь, совершенно уверенная в успехе.
Туанетта в тот день чувствовала себя невыспавшейся, и когда Габриэль явилась с ходатайством, ей почему-то вспомнилось, что нерешительную позицию Версаля в американском вопросе парижане ставят в связь с расходами королевы. И еще перед ее глазами возник брат Иосиф, горько и злобно перечислявший доходные места, во множестве полученные от нее Полиньяками.
— Я что-то не припоминаю вашей тетушки Андло, — сказала она. — О какой сумме идет речь?
— О пятистах ливрах в месяц, — ответила Габриэль таким тоном, словно цифра эта до смешного ничтожна.
— Боюсь, — задумчиво сказала Туанетта, — что не смогу дать ей ренту.
— Речь идет о пятистах ливрах, — удивленно сказала Габриэль и немного растерянно прибавила: — Кажется, Жюль уже обещал ей эти деньги.
Затем, так как Туанетта молчала, она заключила, небрежно пожав плечами:
— Ну, что ж, придется тетушке Андло подождать, пока Жюль или я не выиграем в карты.
Туанетту уязвило, что ее отказ не очень-то взволновал Габриэль.
— Между прочим, — заявила она, — в ближайшее время я запрещу на своих вечерах ставки выше десяти луидоров. Я обещала это королю.
— Ну, что ж, — с веселым и невинным видом сказала Габриэль, — ты всегда сможешь прийти ко мне, если тебе захочется сыграть покрупнее.
— Не знаю, — ехидно растягивая слова, отвечала Туанетта. — С тех пор как я переехала в Трианон, меня нисколько не тянет к твоему маркизу де Дрене и к твоему мистеру Смиту из Манчестера.
Габриэль покачала головой.
— Когда я попросила этих людей держать банк, — возразила она скорее разочарованно, чем обиженно, — они пришлись тебе весьма по душе. Ведь наши все выдохлись.
Туанетта, в приступе холодной ярости, сказала:
— Вы не смеете, мадам, говорить королеве Франции, что ради нее собирали у себя всякий сброд.
— Да что с вами, Туанетта, скажите на милость? — опешив, спросила Габриэль. — В чем дело?
— Все меня обижают, — вырвалось у Туанетты, — все меня оскорбляют. Если я ко всем добра, все думают, что меня можно топтать ногами.
— Да кто же топчет тебя, Туанетта? — попыталась урезонить ее Габриэль. Однако это только дало выход беспомощной ярости Туанетты.
— Вы все меня эксплуатируете, — горячилась она. — Разве ты только что не просила у меня шесть тысяч ливров для своей тетки?
Габриэль поняла, что Туанетта нападает на нее только затем, чтобы рикошетом задеть Водрейля, которому, собственно, и адресованы эта ярость и этот сарказм. Габриэль была от природы добродушна, она многое умела прощать и очень любила Туанетту. Габриэль нисколько не интересовали практические выгоды, которые она извлекала из дружбы с королевой, и сейчас несправедливость подруги ее обидела.
— Я понимаю твою нервозность, — сказала она. — Но я никому, даже тебе, не позволю себе указывать, кого мне принимать в своем доме и кого нет.
Туанетта не ответила, на лице ее была ледяная надменность. Подруги разошлись, не помирившись.
В течение двух часов Туанетта испытывала удовлетворение, оттого что сказала Габриэль правду. Но потом она стала раскаиваться. Уже на другое утро она с сожалением отметила отсутствие Габриэль, а когда та не явилась и на следующий день, уклонившись от исполнения своих придворных обязанностей под каким-то откровенно нелепым предлогом, Туанетте очень хотелось пойти к ней и просить у нее прощения. Но гордость не позволила ей это сделать.
От Дианы она узнала, что на днях будет большая карточная игра у принцессы Роган и что Габриэль собирается в ней участвовать. После всего, что она наговорила Габриэль, пойти на вечер к Роган было унизительно. Туанетта пошла.
У принцессы Роган она застала обычную обстановку: много людей, спертый воздух, собаки, попугай, звон монет на ломберном столе, глухие возгласы игроков. Габриэль играла. Увидев Туанетту, она улыбнулась ей, — улыбнулась радостно, примирительно, без напускной гордости. Туанетта села рядом с ней. Они болтали о нарядах, сплетничали. Все было так, словно они не ссорились.
Туанетта стала играть, поначалу не очень крупно.
— Если я выиграю, — сказала она невзначай, — я назначу эту пенсию тетушке Андло. Впрочем, если проиграю — тоже.
— Спасибо, Туанетта, — ответила Габриэль.
Игра продолжалась. Туанетта увеличила ставки, проиграла.
Вдруг обе створки двери распахнулись.
— Король, — возгласил стоявший у двери лакей. Отдуваясь, вошел Луи.
Последнюю неделю Луи, если не считать различных официальных церемоний, почти не видел Туанетту. Гравюра с портрета Франклина, стихотворная подпись под пей, запрет, который он наложил на стихи, и события, последовавшие за этим запретом, усилили его досаду на Туанетту. Однако, сознавая свое бессилие, он молчал. Даже услыхав, что Туанетта, вопреки своему обещанию, снова пустилась в отчаянную, дорогостоящую погоню за развлечениями, он смолчал. Он прибег только к одной-единственной мере. После той ночи в Трианоне он, с согласия Туанетты, ввел в действие старый приказ, запрещавший в пределах Версальского дворца ставить на карты свыше одного луидора. Теперь, когда Туанетта снова показала свою строптивость и ненадежность, он велел шефу полиции известить его через тайных агентов, если где-либо во дворце нарушат этот приказ.
Что сегодня вечером этот приказ нарушается, и притом в присутствии королевы, он услыхал, сидя над томом «Всеобщей истории занимательных путешествий» аббата Прево; по его поручению мосье де Лагарп из Академии занимался новым изданием этого весьма объемистого труда, и Луи принимал живейшее участие в работе. Он как раз был погружен в восемнадцатый том «Занимательных путешествий», посвященный Камчатке и Гренландии, когда ему сообщили об игре у принцессы Роган. Возле него стояли серебряная тарелка с куском жареной зайчатины и драгоценная соусница с брусничным желе. Скользя по строчкам близорукими глазами, он машинально макал мясо в желе; он откусывал, отрывал руками, глотал, читал.
Агента полиции, явившегося к нему с рапортом и стоявшего перед ним навытяжку, он выслушал, уставившись ему в рот и не выпуская из рук куска мяса.
— Хорошо, — сказал он. Затем, пока полицейский пятился к двери, он швырнул кусок на тарелку и захлопнул книгу.
Его охватило неистовое злорадство. Он встал и, не говоря никому ни слова, никем не сопровождаемый, направился к покоям принцессы Роган. По дороге он неоднократно вытирал руки о полы кафтана, и хотя идти пришлось довольно далеко, он не дал улетучиться своей ярости.
Даже сейчас, стоя перед карточным столом Туанетты, он был еще полон желанного гнева. Мужчины вскочили и согнулись в глубоком поклоне. Луи их не видел, он видел только то, что лежало на столе, — карты, кучки монет, исписанные листки бумаги, стаканы и бокалы с напитками, вазочки с конфетами.
— Добрый вечер, сир, — сказала Туанетта.
— Добрый вечер, мадам, — ответил Луи высоким, взволнованным голосом. — Мне хотелось провести часок-другой в приятной беседе с вами и с вашими дамами… — Он тяжело дышал и не закончил фразы.
— Чудесная мысль, сир, — учтиво сказала принцесса Роган.
Луи, однако, срывающимся голосом воскликнул:
— И что же я здесь застаю!
— Что же вы здесь застаете, сир? — спросила Туанетта; она покачала ножкой под столом, но никто этого не видел. Луи подошел вплотную к столу, сгреб жирной рукой несколько золотых монет и сунул их в лицо принцессе Роган.
— Что это такое, мадам? — спросил он и, так как Роган молчала, вскричал: — Это ливры? Это, может быть, су или экю? Это луидоры, мадам. Это не один луидор, а десять, одиннадцать, тринадцать луидоров.
Он швырнул золото на стол.
— То, что здесь лежит, — кричал он, — это бюджет целой провинции!
— Вы преувеличиваете, сир, — почтительно, но решительно сказала Диана Полиньяк. — На таком скудном бюджете не продержится и беднейшая из ваших провинций.
— Молчите, мадам! — крикнул Луи фальцетом. — Сейчас не время острить. То, что лежит на столе, — приказал он, — принадлежит беднякам Парижа.
И, ни к кому не обращаясь, он распорядился:
— Представить мне список присутствующих и справку о том, сколько здесь находилось денег. Мне нужны точные цифры, с распределением по видам монет. Завтра в восемь часов утра список должен лежать у меня на столе. Прощайте, мадам. Прощайте, господа и дамы. — Сопя, тяжело шагая, он, довольный, вернулся к себе.
На следующее утро Туанетта пришла к нему в библиотеку. Он решил, что она пришла извиняться, и приготовился продемонстрировать свое великодушие.
— Очень мило с вашей стороны, сир, — сказала она, — что вы опять взяли на себя труд навестить меня в кругу моих друзей. Но меня обидела резкость, с которой вы напомнили мне и моим дамам о долге благотворительности. Мне кажется, тут меня не в чем упрекнуть. Вы, наверно, забыли о бедных поселянах, которые обрели в моей трианонской деревушке кров и хлеб. Мне не требовалось для этого вашего, — позвольте называть вещи своими именами — вашего окрика.
Луи глядел в книгу, которую он читал до ее прихода, — это был все тот же восемнадцатый том «Занимательных путешествий», раскрытый на девяносто девятой странице, на параграфе «Курильский диалект», где двумя параллельными столбцами были напечатаны французские и курильские слова:
Oreilles — Ksar
Nez — Elou
Levres — Tchaatoi
Bouche — Tchar
Parties natwelles de l'homme — Tchi
Idem de la femme — Тchit[69]
Он машинально глядел на вокабулы, обескураженный такой невинностью, или, может быть, это была наглость?
— Не знаю, — бормотал он, — ладно уж.
— Вам надо бы знать, сир, — сказала Туанетта, — вчера мне пришлось весь вечер утешать своих дам.
— Вы подаете плохой пример двору и городу, — встрепенулся Луи, — проигрывая за один вечер суммы…
— Которых хватило бы на бюджет целой провинции, — с издевкой сказала Туанетта, — вы вчера это уже говорили. Будьте справедливы, Луи, — попросила она, — признайте, что последнее время я экономила. У себя в Трианоне я веду простую, сельскую жизнь. Я ношу только эльзасские полотняные платья. Я слыхала, что лионские фабриканты досадуют на меня: мой пример затрудняет им сбыт шелков. Я сделала все, чтобы вам угодить. Я побывала даже в Салоне, хотя не очень-то интересуюсь живописью; мне просто не хотелось обижать художников — ради вас, Луи. И я почувствовала, что парижане по достоинству оценили мое поведение. Вам рассказывали, с каким воодушевлением, с какой сердечностью приветствовали меня в Опере?
Луи молча глядел на курильские вокабулы; он перестал слушать ее болтовню.
— Кстати, о художниках и картинах, — продолжала она, — пора наконец расписать потолок моего театра. Лагрене уже сделал эскиз, — Аполлон и грации, — получилось очень изящно и просто. Но художники теперь заламывают цены. Заказа я еще не сделала. Я же помню, что обещала вам экономить. Что ж, если вам так нужно, пускай театр остается без украшений.
Когда она уходила, Луи отпустил ей еще сто тысяч ливров на Трианон.
Оба вернувшихся из Америки офицера, майор де Моруа и лейтенант Дюбуа, сразу же по приезде в Париж навестили Пьера, чтобы рассказать ему о своем горьком опыте. Пьер был потрясен. Мало того что его уязвил столь скверный прием, оказанный людям, за отправку которых он чувствовал себя в известной мере ответственным, этот прием усиливал его тревогу за фирму «Горталес», которой, по-видимому, предстояло преодолеть немало препятствий, прежде чем американцы оплатят ее счета.
Через два часа пришла почта из Америки, содержавшая точный объективный отчет о встрече Лафайета и его офицеров, ибо на этот раз курьер наконец доставил долгожданное письмо Поля.
Запершись у себя в кабинете, наедине с собакой Каприс, Пьер читал подробное послание.
«Хотя зрелое размышление должно было бы меня от этого предостеречь, — писал Поль, — в Париже я представлял себе Конгресс Соединенных Штатов таким, каким античные писатели изображали римский сенат в лучшие его времена, то есть некиим сонмом героев. Это никоим образом не соответствует филадельфийской действительности. Чтобы быть откровенным с вами, мой глубокоуважаемый друг, скажу, что Континентальный Конгресс ни по своему внешнему, ни по своему внутреннему достоинству не может идти в сравнение даже с французским провинциальным магистратом. В Конгрессе ни на минуту не прекращается мелкая склока из-за ничтожнейших прав и обязанностей. Тринадцать Штатов грызутся между собой, их представители озабочены только частными интересами своего штата, а сверх того они еще делятся на консерваторов и либералов. Спекуляция и взяточничество процветают не хуже, чем при деспотическом режиме, только, пожалуй, в еще более грубых формах. Сторонники английского короля куда многочисленнее и влиятельнее, чем предполагают в Париже, а глубоко въевшиеся предрассудки делают даже прогрессивно настроенных американцев ярыми французоненавистниками».