Братья Лаутензак
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фейхтвангер Лион / Братья Лаутензак - Чтение
(стр. 18)
Автор:
|
Фейхтвангер Лион |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(618 Кб)
- Скачать в формате fb2
(252 Кб)
- Скачать в формате doc
(258 Кб)
- Скачать в формате txt
(250 Кб)
- Скачать в формате html
(253 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
- И вот этакое посмели напечатать, - с возмущением крикнул он. - Режим, допускавший к печати подобные вещи, с самого начала был обречен на гибель. Подобные червивые плоды - лишнее доказательство, что спилить это трухлявое дерево было нравственной необходимостью. Быстрыми хитрыми глазками Проэль следил за метавшимся по комнате фюрером. Он остерегался его прервать. Он знал, что Гитлер так скоро со статьей не расстанется. И он в самом деле принялся сызнова изучать ее. - Он называет мой язык ходульным, - негодовал фюрер, - напыщенным. Упрекает меня за искаженные образы, за противоречащие друг другу сравнения. Он не знает, этот чужак, этот невежда, что только скрещивание образов дает силу и размах языку оратора, который плывет по бурным волнам мысли и проносится через иногда неизбежно возникающую пустоту. Да, я люблю пышный, богатый образами язык. Мое знакомство с палитрой художника насыщает мой язык красками. Теперь Проэль решил, что благоприятная минута наконец настала. - Видишь ли, - сказал он, и его деловитый тон составлял странный контраст с высокопарным тоном фюрера, - я тотчас же понял, что спускать с цепи автора такой статьи - не в твоем духе. - Да, - недовольно ответил Гитлер, - Лаутензаку следовало лучше осведомиться насчет этого мерзавца, прежде чем просить меня об его освобождении. - Он был раздражен и смотрел куда-то мимо Проэля. В неприятную он попал историю. Бросить вызов ясновидцу и силам, которые стояли за ним, - перед таким поступком он испытывал суеверный страх, но вместе с тем нестерпима была мысль, что человек, которому принадлежит эта преступная и оскорбительная писанина о его стиле, снова очутится на свободе. - Вечные осложнения, - ворчал он, - всюду трудности. - Мне понятно, - добродушно произнес Проэль, - что ты иногда прислушиваешься к мнению твоего друга Лаутензака. Но такой пророк - он компетентен только в великом, космическом, когда же он сует свой нос в будничные политические дела, получается черт знает что. - Этого не может быть, - отозвался Гитлер. - Постижение космического и понимание частностей не исключают друг друга. У меня, например, тоже бывают "видения", однако я провожу в будничной политической работе, во всех ее мелочах последовательную линию подлинно германской хитрости. Он вернулся к делу Крамера. - Пусть на меня клевещут сколько душе угодно, - заявил он. - Но чтобы такой человек, как Крамер, нападал на немецкий язык, пачкал благороднейшее достояние нации и в дальнейшем, - этого я не потерплю. Я, по совести, не могу отвечать за безнаказанность этого человека. - Именно, - поддакнул Проэль, - не можешь. - С другой стороны, - ворчливо продолжал Гитлер, - я обещал Лаутензаку освободить этого субъекта. Я дал ему слово. - Но ведь тогда ты не знал, - возразил Проэль, - что за опасный тип Крамер. Да и сам Лаутензак, вероятно, не знал. Оба вы исходили из ложных предпосылок. - Пожалуй, что и так, - ответил Гитлер, - оба мы заблуждались. Но мне не хотелось бы обижать Лаутензака. Дар его - редкостный, единственный в своем роде. Я чувствую себя морально обязанным быть покровителем и заступником этого замечательного человека. - A la bonne heure! - ответил Проэль. - Покровительствуй ему, охраняй его. Создай, например, академию. Я решительно ничего против не имею, я на все сто за него. Но ведь у тебя есть в конце концов исторические обязательства и перед немецким языком. Ты не можешь допустить, чтобы его хулители разгуливали на свободе. Ведь ты сам только что так прекрасно говорил об этом. - Верно, Манфред, верно, - подтвердил фюрер, полный тяжелых сомнений. Я обещал освободить этого человека, а нравственный закон требует, чтобы я оставил его за решеткой. Не вылезаешь из таких конфликтов между одним нравственным долгом и другим, - ворчал Гитлер. Он два раза прошел по комнате широкими шагами - туда и обратно. Затем остановился и решительно заявил: - Я не могу, не имею права поступить иначе. Я обязан надеть намордник на Крамера. - Ну, что ж, - добродушно подвел итог Проэль, - наденем на него намордник. Короче говоря, пока что я держу его за решеткой. - Не вижу другого выхода, - меланхолически заметил фюрер. - Я обязан надеть на него намордник. Надеюсь, Лаутензак поймет мою точку зрения. - Конечно, ты обязан, и, конечно, он поймет, - подтвердил Проэль. Он взял со стола дело Крамера с его статьей. - Значит, вопрос исчерпан, сказал он и перешел к другим делам. Гансйорг вернулся из Парижа. Там его чествовали, сделали кавалером ордена Почетного легиона, он был принят президентом республики, да и в делах добился успеха. Он с удовольствием представлял себе, как будет рассказывать об этом брату, который находился еще в Гейдельберге. Он получил полную информацию о делах Оскара. К своему удивлению, он узнал, что Проэль энергично взялся за академию. Значит, предположение, будто Проэль недоволен Оскаром со времени пресловутой консультации, было неверно. Узнал он от Петермана и о поездке Оскара к Гитлеру, правда, причину и цель этого визита Гансйорг не выяснил. Еще до возвращения Оскара из Гейдельберга Гансйоргу пришлось услышать о поездке к Гитлеру много неприятного. Проэль решил откровенно обсудить это дело с Гансйоргом. Он не хотел терять дружбу Гансля из-за глупости его брата. Поэтому, как только Гансйорг закончил свой доклад о Париже, Проэль заговорил об Оскаре. - У него прямо мания величия, - сказал он, - разыгрывает из себя чуть ли не исповедника фюрера. Боюсь, что долго он на такой высоте не удержится. Занялся бы ты этим делом, дорогой. Гансйорг побледнел. - Извини, Манфред, - сказал он, - но я решительно ничего не понимаю. Что он тут натворил, пока я был в Париже? Допустил какую-нибудь оплошность в Гейдельберге? Должен сказать, что я сам дал указание газетам поднять шумиху вокруг этого дела. А может быть, что-нибудь с академией? Слишком зазнался? - Все это вздор, - насмешливо сказал Проэль. - Гейдельберг, академия. Нацепи он на себя докторские колпаки спереди и сзади, назови себя хоть далай-ламой, я и то благословил бы его. Но Адольфа пусть оставит в покое. Есть более заслуженные люди, и не скоро придет его черед лезть к фюреру. Тут он зарвался. Чтобы этого больше не было! Гансйорг сидел как в воду опущенный, пока Проэль подробно рассказывал ему всю историю. - Может быть, он и гений, - сказал Проэль в заключение, - но полнейший идиот. Даже грудному младенцу понятно, что обращаться к Адольфу через мою голову бесполезно! И, конечно, он ничего не достиг своей назойливостью. Наоборот, Гитлер не может теперь без ярости вспомнить о Крамере. Он поручил мне надеть на него прочный намордник. И это все Лорелея сделала пеньем своим. Не строй такое несчастное лицо, мой мальчик, - продолжал он; Гансйорг был еще бледнее обычного. - Ты ведь в конце концов тут бессилен. Но я знаю, как ты к нему привязан, поэтому мне и хочется по-дружески предостеречь тебя. Поговори, что ли, со своим братцем. Его дело - чистая оккультная наука и ничего больше. Вправь ему мозги. Поговори с ним решительно. Пусть хорошенько зарубит это себе на носу. Оставшись один, Гансйорг долго сидел в полном изнеможении, без единой мысли в голове. Затем попытался разобраться в услышанном. Конечно, за всем этим опять кроется Кэтэ Зеверин. Помешанный он, этот Оскар. Корчит из себя невесть что перед своей девкой, из-за дурацкого тщеславия делает невероятные глупости. Хоть надевай на него смирительную рубашку. В душе Гансйорга поднялась горячая волна ненависти. Всю жизнь он из кожи лез ради брата. Он создал ему положение, такое положение, каким не может похвалиться ни один телепат во всем мире, а этот негодяй, этот невыносимый дурак ни о чем не помышляет, кроме баб. Если на его девчонку нашел сентиментальный стих, он готов на рожон лезть. А Гансйорг расхлебывай кашу. Пусть Оскар - гений. Ладно. Гитлер и Оскар - единственные люди, которых Гансйорг признает гениальными. Но Гитлер, кроме того, прошел сквозь огонь, воду и медные трубы, а Оскар попросту глупая скотина. Гений, мошенник и дурак. Сумел-таки испортить отношения с Проэлем этот болван! Должно быть, во время консультации натворил несусветные глупости. Проэль его ненавидит, это чувствуется в каждом слове. Сначала Оскар повздорил с Цинздорфом, наперекор всем наставлениям, а теперь еще и Проэля ухитрился взбесить. Манфред поступил очень порядочно, предупредив его, Гансйорга. "Надо вправить Оскару мозги", - сказал он. И Гансйорг вправит ему мозги, Манфреду не придется напоминать еще раз. Он его отчитает, этого Оскара. Не постесняется. Пусть только приедет из Гейдельберга этот болван. Несколько молодчиков в коричневых рубашках волокут по коридорам "Колумбиахауз" какой-то стонущий мешок мяса и костей. Заключенный - в грязном и измятом темно-сером костюме, зовут его N_11783. Прежде его звали Пауль Крамер. Полумертвого Пауля Крамера втаскивают в один из кабинетов. Здесь сидит человек в парадной форме, на его воротнике нашито нечто вроде листика, по-видимому, это важная шишка в армии ландскнехтов. Раньше Пауль знал, что означает этот листик: ему досадно, что он не может вспомнить. Человек в парадной форме корректен, даже вежлив. Называет заключенного "господин доктор Крамер". Просит его сесть и, когда оказывается, что тот сидеть не может, так как все валится на бок, приказывает тем, кто его втащил, уложить Пауля на диван. - Господин доктор Крамер, как видно, неважно себя чувствует, - говорит он и предлагает заключенному выпить воды и даже коньяку. Теперь Паулю вспомнилось, что означает этот листик на воротнике, он символизирует крону дуба, и человек этот среди ландскнехтов нечто вроде полковника. Человек с дубовым листком, полковник, приказывает конвоирам удалиться, он остается с Паулем наедине и ведет с ним вежливый, хотя и несколько односторонний разговор. - В вашем положении, господин доктор Крамер, - говорит он, - нужна некоторая сила духа, чтобы остаться объективным и правильно оценить наши побуждения. Мы стремимся лишь к одному: исправлять и вразумлять, в наше суровое время это достигается только суровыми мерами. Вы можете, конечно, обвинить нас в том, что мы применяем лекарство в лошадиных дозах, но вы должны понять, что это наш метод лечения. Вы меня слушаете, господин доктор Крамер? Вы в состоянии следить за ходом моей мысли? - Стараюсь, - прохрипел Пауль. - Перехожу, в частности, к вашему делу, - сказал полковник. - Я ознакомился с некоторыми вашими статьями и удивляюсь, как такой умный человек не понял с самого начала, что партия, которая хочет удержаться у власти, никоим образом не может допустить распространения некоторых теоретических положений. Для того чтобы заставить вас понять эту элементарную истину, мы берем вас, вернее, взяли на полный пансион. Я пускаюсь в подробности, господин доктор Крамер, потому что для меня важно, чтобы вы как можно отчетливее уяснили себе свое положение. Сначала мы намеревались лишь преподать вам урок. Но с тех пор обстоятельства изменились, инстанция, не терпящая никаких возражений, заинтересовалась вашим делом и предложила "надеть на вас намордник". Существует разница между "уроком" и "намордником". Тому, кому преподан урок, предоставляется время и возможность над ним поразмыслить. Тот, на кого надевают намордник, уже лишен возможности говорить. Такому хорошему стилисту, как вы, думаю, незачем объяснять, в чем тут разница. Что касается вашего намордника, господин доктор Крамер, то, согласно предписанию, он должен быть безусловно надежным. - Человек в парадной форме сделал маленькую паузу и пояснил: - Я читаю вам эту лекцию из одного лишь человеколюбия. Вам дается несколько часов на размышление. Подумайте, пожалуйста, хорошенько и сделайте выводы. Мы верим в свободу воли и поэтому предоставляем решение вам. Хотите еще коньяку? Пауль лежал и слушал. В теле струилось приятное обжигающее тепло от выпитого коньяка, боль не прошла, но уже не заполняла его всего, он слушал то, что говорил человек в парадной форме, слова доносились словно издалека и не все доходили до его сознания. - Есть у вас какие-нибудь пожелания? - спросил человек в парадной форме, и этот вопрос глубоко вонзился в душу Пауля и сразу привел его в полное сознание. Он сделал глубокий вздох. - Поразмыслите, время терпит, вежливо сказал человек в парадной форме. Но Паулю не понадобилось много времени на размышление. - Я хотел бы лечь в постель, - сказал он дребезжащим голосом, - и еще коньяку. В камере, куда через некоторое время отвели Пауля, действительно стояла кровать, кроме того, в ней были еще стул и громко тикающие стенные часы. А с большого крюка, вбитого в потолок, свешивалась толстая веревка, ярко освещенная голой электрической лампочкой. Пауль лежал на кровати, прикрыв глаза опухшими веками. Но даже сквозь сомкнутые веки он ясно видел крюк и веревку. Странно. Зачем нужно, чтобы он сам покончил с собою? Ведь им как будто должно быть все равно, они ли сунут его голову в петлю или он сам. Так или иначе, они скажут, что он покончил с собой. К чему тогда все это представление? Но им не совсем все равно; ведь это добросовестные чиновники. Гитлер дал указание надеть намордник на Крамера, Проэль дополнил: надо, чтобы намордник был надежный. Цинздорф еще уточнил: существует лишь один-единственный надежный намордник. "Но у нас нет приказа покончить с этим человеком, - пояснил он. - Мы можем лишь намекнуть заключенному номер одиннадцать тысяч семьсот восемьдесят три, чтобы он сам об этом позаботился. Чем выразительнее мы ему намекнем, тем будет лучше, чем активнее он сам будет участвовать в этом убийстве, тем лучше". Вот почему над стонущим мешком мяса и костей спустили ярко освещенную, заманчивую веревку. Пауль видел, как тщательно, с каким знанием дела все подготовлено. Надо лишь встать на стул, сунуть голову в петлю и оттолкнуть стул ногой. Это будет стоить ему напряженных усилии, мучительных болей, но недолго будут тикать часы, если он это сделает. Если же он не покончит с собою сам, если будет лежать на кровати и дожидаться, пока другие придут и сделают это, часы будут тикать дольше и боль придется терпеть целую вечность. Надо встать на стул. Надо это сделать. Совершенно бессмысленно не сделать этого. И все-таки он не сделает, уже потому не сделает, что это, очевидно, выгодно им. А кому польза от того, что он останется здесь лежать и целую вечность будет терпеть боль и муки ожидания? Ни ему, ни кому-нибудь другому. Никто об этом не узнает. Это героично и совершенно бессмысленно. Гитлер скажет, что этот человек погиб по-дурацки. Пауль улыбается, вспоминая о стиле фюрера, да, несмотря на муки, улыбается разорванными, окровавленными губами. Судя по тому, что говорил человек в парадной форме, его погубила статья о стиле Гитлера, и хотя Гитлер за нее убивает его, Пауль не может не смеяться, вспоминая его стиль. А ведь, по существу, смешон он сам. Смешно, что он не смог держать язык за зубами, смешно было настаивать на процессе и не бежать своевременно. И все же он был прав, хотя и погибает из-за этой своей правоты. Для потомков шутом будет Лаутензак, а героем и рыцарем будет он, Пауль, со своей правдой и своим темно-серым костюмом. Что касается темно-серого костюма, то портной Вайц оказался пророком: материалец Пауль действительно проносил вплоть до своей блаженной кончины. Его блаженная кончина. Хорошие слова. И хорошая тема для размышлений в течение того часа, что ему осталось еще прожить. Он отправится к праотцам. К каким праотцам? К еврейским или древнегерманским? К тем, которые возлежали на медвежьей шкуре и попивали вино, или к тем, которые создали псалмы и Нагорную проповедь? У евреев есть хорошее изречение. Вот уже две с половиной тысячи лет они восклицают в свой предсмертный час: "Слушай, Израиль, вечное едино", - а для него, Пауля, слова эти всегда имели только один смысл: идея едина, неделима и не допускает компромисса. Недурно для последнего слова. Но тут кто-то входит в камеру, это опять человек в нарядном, хорошо сшитом военном мундире, какое-то высокое начальство. - Вы все еще здесь? - удивленно, но вежливо спрашивает начальство. - Мы честно рекомендуем вам самому о себе позаботиться. У нас есть опыт и в этом, и в другом направлении. Уж поверьте мне, лучше сделать это самому. Я даю вам хороший совет. Подумайте-ка еще. Теперь половина двенадцатого, у вас время до трех. В три я приду опять. Вежливый человек ушел. В камере пусто, голо, очень светло от яркой электрической лампы. И все-таки камера не пуста. В ней есть крючок и веревка, в ней звучат слова вежливого человека, они заполняют ее. Часы тикают громко, но не заглушают этих слов. "У вас время до трех. - В три я приду опять. - Поверьте мне, лучше сделать это самому. - Подумайте-ка еще раз". Слова эти были сказаны не очень громко, но они громовым раскатом отдались во всем теле Пауля. И лишь постепенно возвращаются собственные мысли. "Значит, мне дан выбор, - думает он, - мне предоставлена свобода выбора. Свобода, свобода. Я могу сам сунуть голову в петлю или другие сунут ее. "Провозгласите свободу по всей стране". Это тоже библейские слова. Они звучат очень революционно. На втором курсе университета он немного ознакомился с древнееврейским языком, и как он обрадовался, натолкнувшись на эту фразу. "Дероор" - это слово в том месте Библии обозначает свободу. А по существу, оно значит "трубы свободы". "Дероор". Это как раскат грома. Слышишь их, эти трубы. Значит, ему дан срок до трех. Три с половиной часа. Нет, три часа и двадцать семь минут. Тюремщики точны. Боли опять усилились. Они смывают мысли, остается только боль. Одна боль. Еще три часа. А ведь я подойду к этой веревке. Она манит к себе, веревка, для того она и повешена. Надо только подойти и сунуть голову в петлю. И болям конец. Она манит, петля". Пауль приподнялся на кровати. "Боль, боль, тик, так. Петля манит. Все так просто. Если я подойду, часы протикают еще сто раз, ну, еще двести раз и голова будет в петле, тогда конец, мукам конец. Думать, думать. Если думать, мысли пересилят боль. Петля манит. Думать. Мыслью одолеть боль. Несмотря на манящую петлю - думать. Тик, так. Не покоряйся. Несмотря на петлю - думать. Не покоряйся. Не покоряйся им... Тик, так. Петля манит. Если я поддамся, часы протикают еще двести раз. А если я устою, если я устою перед злой силой, они будут тикать и тикать сколько еще раз? Думать. Несмотря на петлю. Один час - шестьдесят раз по шестьдесят. Значит, за час они протикают три тысячи шестьсот раз. Три часа - три раза по три тысячи шестьсот. Сколько это? Думать. Несмотря на петлю. Трижды три тысячи будет девять тысяч, трижды шестьсот, будет тысяча восемьсот. Больше не могу. Не выдержу. Никто этого не выдержит. Это нестерпимо. Не выдержу. Нет, выдержу, досчитаю до ста. Будет на сто секунд меньше. Семьдесят семь, семьдесят восемь, семьдесят девять... девяносто два, девяносто три... так, теперь уже на сто секунд меньше. Я выдержу, надо только захотеть. Я им не покорюсь. Все пройдет. Скоро останется девять тысяч секунд. Потом только восемь тысяч. Пройдет. Петля манит, но я не покорюсь. Не буду думать "петля манит", буду думать "не покоряйся". Как отрадно знать, что скоро все пройдет. Это как волны. Боль накатывает волнами, и я ее выдержу, после прилива всегда начинается отлив. Я выдержу. Надо быть разумным. Надо собрать все силы ума. Я знаю, все скоро пройдет. Надо собрать все силы ума и, пока отлив, заснуть. Часы тикают. Это тиканье усыпляет. Глупо они сделали, что повесили часы, которые тикают. А я все-таки поступил правильно. Прав я был, когда высказал Гитлеру, как лжива его немецкая речь. И прав я был, бросив вызов Оскару Лаутензаку. Кто-нибудь должен был сказать, что все это ложь. Все - ложь. Все - ложь. Когда думаешь об одном и том же, это помогает заснуть. Все - ложь. Вверх, вниз. Прилив, отлив. Все ложь! Сейчас я засну. Это будет здоровый сон, крепкий, заслуженный сон, это будет разумно проведенный последний час. Все - ложь. И я не покорюсь им. Я просто засну, засну надолго. Вверх, вниз. Все - ложь. Прилив, отлив, он уносит. Он унесет, убаюкает, и ты заснешь. Все - ложь. Все - ложь. Все. Я засыпаю, да, засыпаю". Его дыхание, свистящее, стонущее, становится более равномерным, лицо разглаживается. Нечто вроде улыбки проходит по этому измученному лицу, опухшему, в кровоподтеках. Все - ложь. Он засыпает. Когда вежливый господин ровно в три часа входит в камеру, он видит, что заключенный N_11783, правда, неподвижен, но не в петле. Пауль все еще лежит на кровати, дыхание у него свистящее, стонущее, но равномерное. Оно похоже на храп. Это храп. Ей-богу, парень храпит. Он заснул. Он позволил себе заснуть, вместо того чтобы повеситься. "В этих проклятых интеллигентах сам черт не разберется", - недовольно говорит вежливый господин. Кэтэ почти все время сидела в своей квартирке на Кейтштрассе и ждала. Она твердила себе, что надо известить фрау Тиршенройт о происшедшем. Но затем решила, что лучше сначала дождаться возвращения Пауля. Она не смела выйти на улицу, боясь прозевать его приход или телефонный звонок. Ей хотелось, чтоб он, как только выйдет из тюрьмы, тотчас же, не теряя ни минуты, покинул эту страну. Она почти не выпускала из рук телеграмму Оскара: "Фюрер распорядился освободить Крамера". В эти дни ожидания она часто перечитывала ее. Оскар постарался ради нее, Кэтэ. По-видимому, он был у Гитлера. Во всяком случае, он добился того, что враги снова выпустят Пауля на свободу. Это уже кое-что. Конечно, она за это заплатила. Остаться с Оскаром в этом призрачном замке Зофиенбург - цена немалая. А она-то думала, что будет жить с Паулем где-нибудь за границей и воспитывать ребенка, во всем советуясь с братом. Хорошие были дни, когда она верила в это, счастливые дни. Она ждала. Надеялась, что Пауль вернется в первый же день после телеграммы Оскара или на второй, наконец, не позже чем на третий. И вот наступил уже четвертый день, а Пауля нет. В чем же дело? Если Гитлер приказал, - значит, все препятствия устранены. Почему же Пауль не возвращается? В этот день Оскар позвонил из Гейдельберга, он был в превосходном настроении, очень мил и любезен, он опять превратился, как в свои лучшие часы, в мальчишку, наивно удивлялся своему успеху, гордился им, рассказывал, как его чествовали, и жалел, что она, Кэтэ, не наслаждается этим успехом вместе с ним. Кэтэ ждала, что он сообщит ей что-нибудь о Пауле или, по крайней мере, спросит о нем. И он действительно спросил: "Кстати, виделась ты с братом?" Когда она ответила, он с легким удивлением, но без особой тревоги сказал: "Ну, вероятно, он придет сегодня или завтра", - и снова начал рассказывать о Гейдельберге, а в конце разговора предупредил, что, быть может, задержится еще на некоторое время. На следующий день Кэтэ стала подумывать, не пойти ли ей на Гроссфранкфуртерштрассе, к Альберту. Но ведь он ничего не скажет, только захочет что-нибудь узнать от нее. Тогда она решила известить обо всем фрау Тиршенройт. Нет, надо подождать еще день. На следующий день почта доставила ей пакет. Это был большой пакет, и Кэтэ пришлось два раза расписываться на какой-то бумажке. Она решила, что это посылка от Оскара или от фрау Тиршенройт. Но посылка оказалась из секретариата полиции. В ней было несколько свертков, а сверху лежало письмо. Кэтэ извещали о том, что заключенный Пауль Крамер умер в тюрьме. Ей, как самой близкой его родственнице и, вероятно, наследнице, посылаются: во-первых, сосуд, содержащий пепел умершего заключенного, во-вторых, вещи, бывшие на нем в момент ареста. Список вещей прилагается. Сумму расходов, связанных с их пересылкой, полиция сообщит соответствующим властям, которые учтут ее при исчислении налога на наследство. Кэтэ сидела не шевелясь. Комната казалась пустой, все, что придавало ей личный отпечаток, было уже уложено. Одиноко стоял громадный рояль, на нем лежали искусно запакованные и завязанные "вещи". Письмо она уронила на колени, конверт лежал на полу. Так она просидела некоторое время. Судорожно глотала слюну. Она должна с кем-то поговорить о случившемся. Она не может переживать это в одиночестве. Она должна поговорить об этом с Паулем. И только теперь Кэтэ до конца осознает, что Пауля больше нет на свете. У нее вырывается короткое рыдание. И опять она сидит съежившись, потерянная, оцепеневшая. Несколько раз с какой-то странной машинальностью поднимает руку и снова роняет ее, поднимает и роняет. Вдруг она почувствовала давящую боль. Ее вырвало. Через какое-то время она снова сидела перед увязанными "вещами". "Это надо скрыть, - пробилась мысль. - Это пепел умершего заключенного и одежда, которая была на нем". Она хотела встать, взять ножницы, нож. Но не смогла. Она страшно устала. Не в силах была шевельнуться. Вдруг ее охватил невыносимый страх. Она была вообще не боязлива, но сейчас не могла оставаться в одной комнате с "вещами". И вдруг она услышала голос Пауля. "Это не интересно", - совершенно ясно сказал голос. "Бедная Кэтэ", - сказал еще голос, и это доконало ее. Во всем виновата она. Кэтэ не могла больше выносить такое состояние. Она не могла оставаться в этой комнате, наедине с "вещами", не могла здесь сидеть, не могла жить в этой квартире, да и ждать ей теперь было нечего. Она покинула квартиру, дом, это было как бегство, это и было бегством. Она бежала по улицам так стремительно, что прохожие с удивлением смотрели ей вслед. Она виновата во всем, а теперь схватят и ее, надо бежать. Внезапно она почувствовала, что мучительно голодна, выбилась из сил. Вошла в большую кондитерскую. Здесь было много люден, и это было хорошо. Она не нашла свободного столика, пришлось подсесть к другим. Надо заказать еду, и она услышала, как заказывает что-то чужим голосом. Зал был полон дыма и громкой пошлой музыки. Это ее не очень беспокоило. Она ела, ела торопливо, не знала, что ест, но ела много. Ей ведь надо что-то сделать, что-то неотложное. Известить Марианну. Нет, не то. Известить человека на Гроссфранкфуртерштрассе. И опять не то. Вдруг она вспомнила: необходимо позвонить в Мюнхен, поговорить с фрау Тиршенройт, сейчас же, не откладывая. Она заказала срочный разговор. Кабина, в которую она вошла, была какая-то неудобная. Дверь не закрывалась, во всяком случае, она не могла ее закрыть. Сюда проникал шум, пошлая музыка. Кэтэ держала трубку, из аппарата доносился низкий, хриплый голос фрау Тиршенройт, она спрашивала с интересом, но это был спокойный интерес. - Как дела? Есть у вас известия? Вы едете наконец? Куда же вы едете? - Да, теперь я еду, - произнесла Кэтэ чужим голосом. - Что случилось? - спросила Тиршенройт, на этот раз с тревогой. Говорите же, - продолжала она, и это звучало как приказание; и Кэтэ было приятно, что кто-то приказывает ей. - Пауля здесь нет, - сообщила она. - Уже уехал? - спросила Тиршенройт. - Нет, - ответила Кэтэ, - он не уезжал, но его нет. Его уже нет, пояснила она. Наступило долгое молчание. - Вы еще говорите? - спросила телефонистка. - Да, мы еще говорим, - ответила Кэтэ. - Понимаю, - сказала наконец фрау Тиршенройт. Голос ее был более низким и хриплым, чем обычно. - Я правильно поняла? - спросила она. - Да, вы правильно поняли, - ответила Кэтэ. - Хотите приехать ко мне? - спросила фрау Тиршенройт. - Или мне приехать к вам? - Я теперь уезжаю, - ответила Кэтэ. - Вы ведь понимаете, что я теперь уеду. - Сообщите мне адрес, - почти робко попросила Тиршенройт. - Да, - ответила Кэтэ. - И еще раз большое спасибо. Она пошла домой, она спешила домой, точно ее кто-то гнал. До дома было недалеко, но она взяла такси. Она уже не боялась "вещей". Войдя в комнату, она тут же, с какой-то злой решимостью принялась распаковывать свертки. В первом были бумаги, записки, заметки, трубка Пауля, бумажник, который она подарила ему. Во втором - аккуратно вычищенный темно-серый костюм, брюки отутюжены. В третьем был четырехугольный сосуд. Вероятно, пепел. Как он мал, этот сосуд с пеплом. Даже странно, что от человека остается так мало пепла. "Пепел, - думает она, - пепел, странное слово". Значит, это и есть Пауль. Значит, он все-таки пришел, правда, в виде пепла. А Оскар до конца остался обманщиком. Может быть, он обманывал, сам того не ведая. "Фюрер распорядился освободить". Вероятно, его самого обманули. Ведь все ложь. Они лгут друг другу. Постоянно. Но это не интересно. Вдруг для нее становится невыносимой мысль, что "вещи" лежат на рояле. Она перекладывает их на стол, но стол слишком мал... Она оставляет сосуд с пеплом на столе, остальное относит в соседнюю комнату и кладет на свою постель. На следующее утро Кэтэ покинула Германию, взяв с собой только самое необходимое и ни разу не вспомнив об Оскаре. В то же утро Оскар вылетел в Берлин, довольный и счастливый. Его пребывание в Гейдельберге было вереницей волшебных дней. Докторский берет, латинская речь ректора, его собственный ответ на латинском языке, факельное шествие студентов и в конце - торжественно воздвигнутый костер, на котором были сожжены книги противников. Одна церемония прекраснее другой. В Темпельхофе, на аэродроме, его встретили только Петерман и Али. - А фрейлейн Зеверин здесь нет? - спросил Оскар; он ей телеграфировал. Ее не было. Как она бестактна! Он из-за нее отнял столько времени у величайшего из людей, а она не может даже встретить его на аэродроме. Когда она станет его женой, ей придется научиться себя вести. Приехав в Зофиенбург, он тотчас же позвонил Кэтэ. Никто не отвечал. - Пошлите фрейлейн Зеверин городскую телеграмму, - приказал он Петерману. - Или нет, пошлите кого-нибудь к ней узнать, что случилось. Я хотел бы как можно скорее видеть ее. И все же ему нравится, что она именно такая. Это лучше, чем то благоговение, которое выказывают ему другие женщины. Он рад, что увидит ее, будет с ней спорить, вновь и вновь укрощать ее. Но прежде чем ему удалось повидаться с Кэтэ, явился Гансйорг. Он с горечью ожидал приезда брата. Фрау фон Третнов жадно глотала сообщения о пребывании Оскара в Гейдельберге. Она сожалела, что сама туда не поехала. Очевидно, ценила "деятельность" Оскара в Гейдельберге выше, чем работу Гансйорга в Париже. Снова пришлось Гансйоргу убедиться, что уже одно имя Оскара затмевает его.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|