Два-три раза в год, даже в те не слишком спокойные времена, пустынный дом оживал. В сумерках к нему подкатывали кареты, и Моран, фанатичный приверженец постов и молитв, встречал гостей у ворот.
На этих вечерах девочка не появлялась.
Карета въезжала во двор, и ворота тотчас захлопывались. Те, кому все же посчастливилось заглянуть в них, утверждали, что гости всегда были одни и те же: пять-шесть элегантных мужчин, две красавицы-дамы и невероятно древний старичок, который едва передвигался и походил на не вполне воскресшего покойника.
Когда собирались гости, сквозь ставни четырех окон парадной гостиной пробивался яркий свет. Посетители, как правило, не нарушали обычной тишины особняка, но порой слышались и возбужденные голоса. Однако спорящих всегда успокаивал пронзительно дребезжащий старческий тенорок.
В полночь — и никогда ни минутой позже — Моран вновь распахивал ворота, и посетители уезжали. В гостиной гасили свет. Старинный особняк вновь погружался в дремотную тишину.
В ходе следствия по делу Черных Мантий многих жителей квартала Марэ вызвали в качестве свидетелей, но те не опознали ни одного из обвиняемых, из чего представители власти вполне резонно заключили, что на скамью подсудимых попали лишь пешки — главари же этой сумрачной армии зла словно растворились в воздухе.
Всем нам известно, что зачастую бывает именно так.
После смерти полковника Боццо, которого весь Париж провожал на кладбище Пер-Лашез, Моран и девочка исчезли и в доме поселилось семейство Жафрэ. Но вот что интересно: с тех пор, как хозяевами особняка стали супруги Жафрэ (никто доподлинно не знал, купили они его или сняли внаем), — вечерние приемы в гостиной продолжались по-прежнему. Все так же два-три раза в год распахивались скрипучие ворота — вот только в экипажах, въезжавших во двор, сидели теперь совсем другие люди.
И еще одна деталь, которую я мог бы и упустить. Прежде чем уехать с девочкой, Моран, который никогда не переступал порога храма, хотя и обучал ребенка латинским молитвам с помощью рукоприкладства, — так вот, Моран отправился к священнику храма Сен-Поль и долго-долго беседовал с этим человеком. Вернувшись к себе, Моран взял малышку за руку и отвел к дому священника, показал ей дверь и проговорил:
— Запомни, здесь живет священник. Когда придет срок, прочтешь ему молитву, которой я тебя научил.
Многие это видели, многие слышали, и, конечно же, тут крылась какая-то тайна.
Но и это еще не все. Вы только подумайте, пройдет несколько лет, и в особняке вновь поселится повзрослевшая и похорошевшая Тильда — и привезет ее туда господин Жафрэ! За три года ребенок сильно меняется, это ясно каждому. Тильда же стала просто неузнаваемой, и обитатели квартала Марэ поначалу не верили, что перед ними — их прежняя маленькая соседка. Долго убеждала их госпожа Жафрэ, которая не только не била девушку, но всячески ласкала ее и громко называла «голубушкой», стоя возле открытого окна.
Но мне бы еще хотелось, чтобы вы послушали историю, которую рассказывали, когда вернулась Тильда, а уж поверите вы ей или нет, это ваше дело. Откуда взялась эта легенда? Каким образом со всеми деталями и подробностями долетела из Сен-Дени до Марэ? На этот вопрос ответить я не смогу. Однако сообщу все же небезынтересный факт: на улице Пайен есть кабачок; держит его человек по имени Лапьер, бывший кучер фиакра. Так вот, из таверны Лапьера и вышла на свет Божий эта легенда — если не целиком, то на две трети.
Добавлю еще, что добрейший Жафрэ, пока жил по-холостяцки, был одним из вернейших завсегдатаев маленького кафе «Лавочка» на Королевской площади совершенно перестал заглядывать туда, едва госпожа Жафрэ осчастливила своим присутствием их гнездышко.
А когда вы бываете в кафе «Лавочка» каждый день, а потом больше не появляетесь там ни разу, то вместо вас за ваш прежний столик усаживаются слухи. Не забудем, что пищей для вечерних бесед пятидесяти, а то и шестидесяти окрестных семейств служат исключительно сплетни, родившиеся в кафе «Лавочка» на Королевской площади.
Так что легенда могла вылететь и из этого славного заведения. А я пересказываю ее в том виде, в каком она существует в приходе Сен-Поль, и не выдаю за большее, чем она есть. Ну так слушайте.
Зимним утром по дороге, которая ведет из Шапель-Сен-Дени в Сент-Уэн, огибая кладбище Клиньянкур, тащились нищие погребальные дроги: жалкая полудохлая лошаденка, простой сосновый гроб.
Вы ведь помните чудесную гравюру «Похороны бедняка»? Так здесь эта картина предстала перед случайными зрителями въяве. По безобразной пустынной местности, которую нельзя было признать ни городом, ни деревней, по дороге, покрытой густой грязью, кое-где присыпанной беловатым нерастаявшим снегом, тащилась убогая повозка, похожая на сундук. Она ехала в печальном и грустном одиночестве.
За дрогами не плелась даже собачка, как плетется она на картине, уныло понурив голову и вызывая щемящую жалость…
Вместо песика за гробом брела девочка, жалкая худышка в скверной одежонке — и все же прехорошенькая, с раскрасневшимися на морозе щечками и густыми растрепанными волосами.
Она провожала покойника в последний путь одна-одинешенька, точь-в-точь как собачка на картине, и шла, тоже опустив голову и дрожа от холода, но не плакала.
Кладбище было совсем новым, рабочие только-только заканчивали обносить его оградой, однако тут уже был свой мастер, изготовляющий могильные плиты; он расположился со своими инструментами в небольшой хибарке на обочине дороги, а на противоположной стороне уже строился другой сарайчик — свидетельство ежесекундно возрастающей конкуренции. Перед мастерской камнереза с вывеской «Кадэ, надгробия» хорошенький мальчик лет десяти играл с ошметками траурного венка. Парнишка взглянул на дроги — таких жалких он еще не видел — и весело рассмеялся: дети бедняков охотно потешаются над нищетой.
— А это уж и вовсе какое-то чучело, — заявил он, рассматривая девочку, — со всех сторон волосы, а лица нет.
Густые кудри упали бедняжке на лоб, и она их не убирала.
— До чего же ей холодно в холщовой-то юбке! Ой-е-ей! — поежился мальчик.
Он уже не играл и не смеялся, невольно провожая взглядом дроги, которые удаляясь, казались все меньше. Сам не зная почему, парнишка вдруг посерьезнел и помрачнел.
— Лоботряс! Иди забери завтрак и марш в школу! — послышался из домика глухой надтреснутьш голос. — А то смотри, заработаешь хорошую трепку! Папаша Кадэ ведь тут, поблизости!
Мальчуган подхватил корзинку с завтраком и бегом помчался в сторону Монмартра: где-то там и находилась его школа. На повороте дороги он оглянулся, посмотрел на движущееся черное пятнышко, вздохнул и пробормотал:
— Вот бедняга!
Люди, приехавшие хоронить усопшего, недолго задержались на кладбище: они помолились, опустили сосновый гроб в яму, бросили горсть земли — и священник с кучером ушли. Не знаю уж почему, но только девочка спряталась за одним из надгробий. Когда взрослые удалились, она вернулась и уселась на краю незасыпанной могилы, свесив вниз ноги.
Малышку нашел здесь все тот же паренек. Она замерла, опустив голову на грудь и сложив на коленях руки. Можно было подумать, что эта крошка спит, если бы не мелкая дрожь, сотрясавшая все ее хрупкое тельце. Мальчуган долго не решался приблизиться к девочке.
Он стоял, удивленно глядя на худенькую фигурку у могилы, — и из глаз у него вдруг хлынули непрошеные слезы.
Вздохнув, он снял с головы фуражку, словно пришел в Божий храм. Но почему этот мальчик оказался здесь, хотя должен был быть в школе?
Этого мы не знаем… Он помедлил еще немного и наконец тихо подошел к яме и встал рядом с девочкой, а та стремительно вскочила на ноги и удивленно посмотрела на него из-под копны спутанных волос.
— Как тебя зовут? — шепотом спросил парнишка. — Меня — Клеман, я из мастерской камнереза.
— А меня — Тильда, — ответила девочка.
— Отца что ли похоронила? — грубовато поинтересовался Клеман.
— Папашу Морана, — кивнула малышка.
— Ты очень его любила? — осведомился паренек.
— Не знаю, — пожала плечами Тильда.
— А кого ждешь? — не отставал от нее Клеман.
— Никого, — тихо проговорила девочка.
— А что тогда тут делаешь? — удивился парнишка.
— Ничего, — так же тихо произнесла Тильда. Она отвела рукой волосы с лица и добавила:
— Идти некуда.
По щекам Клемана опять потекли слезы.
— Ну и дела, — сказала Тильда, — ты ревешь, а я, хоть ужасно замерзла и страшно хочу есть, не плачу.
— Хочешь, возьми мой завтрак! — заторопился Клеман, поспешно открывая свою корзинку.
Тильда молча вонзила белоснежные зубки в кусок хлеба с маслом. На ее худом посиневшем от холода личике появилось слабое подобие улыбки. Девочка была хорошенькой просто до слез!
Увидев, с каким наслаждением она ест, Клеман почувствовал себя счастливым и улыбнулся.
А Тильда заговорила с набитым ртом:
— Папаша Моран был совсем не злой. И если меня поколачивал, то за дело. Я никак не могла выучить молитву.
— Он что, бил тебя? — с негодованием воскликнул мальчик.
— Так это же из-за молитвы, — объяснила Тильда. — Потом-то я ее вызубрила наизусть и теперь знаю всю от начала до конца. А тебя, выходит, не бьют?
— Нет, бьют, конечно, но я же мужчина! — с достоинством заявил Клеман. — А какую ты выучила молитву? — полюбопытствовал он.
— Прочесть? — спросила Тильда.
Она перестала жевать и скороговоркой принялась сыпать латинскими словами, начав с «оремус»[7] и кончив «аминь».
— Я катехтизис знаю, — задумчиво проговорил мальчик. — Ты прочла не «Отче наш», не «Богородицу» и не «Верую»… Странная какая-то у тебя молитва.
Тильда в ответ лишь сдержанно улыбнулась, как улыбаются люди, посвященные в великие тайны, и не скрывающие этого. Улыбнулась и снова принялась за еду.
— Это моя собственная молитва, и я должна повторять ее утром и вечером, чтобы не забыть, — все-таки снизошла девочка до объяснений, но потом вдруг замерла и подозрительно спросила: — А ты знаешь латынь?
— Нет еще, — ответил Клеман.
— Все равно я не должна была тебе ее читать, — вздохнула Тильда. — Больше никогда не буду этого делать! Вот исполнится мне пятнадцать лет, и тогда я пойду к священнику..Улицу я знаю, она прямо возле храма.
— Что за улица? — спросил Клеман, слушая слова Тильды, будто волшебную сказку. — Какой храм?
Тильда упрямо тряхнула головой, и волосы вновь упали ей на лоб.
— Я долго глядела на его дверь и отлично ее запомнила, — прошептала девочка. — Священник послушает мою молитву, поймет все, что нужно, и я стану принцессой. Только никому ни слова, ладно?
II
КЛАДБИЩЕНСКИЙ КАМНЕРЕЗ
Мальчик на миг растерялся: подумать только — «принцесса»! Но оглядев еще раз дрожащую от холода худышку в холщовой юбчонке, Клеман, человек ума живого и решительного, вдруг устыдился своей доверчивости.
— Глупости какие, — заявил он, — да старик над тобой просто-напросто посмеялся. Пошли к нам: папаша Кадэ вечно где-то шляется, а если матушка Кадэ не захочет взять тебя в дом, то мы уйдем оба.
Тильда не сводила с него внимательных глаз.
— Ты сильный, — проговорила она, — и ты мне нравишься. А эти Кадэ, они что — твои родители?
Клеман молча пожал плечами.
— Похоже, ты их не слишком любишь? — продолжала расспрашивать его девочка.
— Мать, пожалуй, люблю… немножко, — ответил паренек.
— И они тебя тоже поколачивают? — уточнила Тильда.
Клеман вспыхнул, глаза у него обиженно блеснули, он снова передернул плечами и сказал с пренебрежительной усмешкой:
— А что им еще делать? Матушка вечно болеет, а папаша бегает от полиции.
Для Клемана подобные взаимоотношения с полицией явно были более чем естественными. Но девочка смотрела на вещи по-другому. Она скорчила гримаску и проговорила:
— Знаешь, мне кажется, они — дурные люди, так что давай лучше уйдем сразу, а когда вырастем, поженимся, если захочешь.
Думаю, что и вы согласитесь: решение это было простым и мудрым. Однако тут на сцене появился новый персонаж и помешал детям немедленно начать новую жизнь.
Клеман и Тильда, крепко взявшись за руки, как раз выходили с кладбища, когда на дороге показался фиакр. Из его оконца выглядывал уже немолодой бледный человек, шея которого была обмотана вылинявшим голубым шарфом.
Этому мужчине было лет под шестьдесят, его толстые щеки обвисли, а маленькие бегающие глазки выцвели еще больше, чем голубой шарф. Сей господин зябко ежился от холода, но все-таки снял перчатку и кинул птичкам горсть хлебных крошек.
— Давай поглядим, — предложил Клеман, — как он поцелует сейчас ручку нашей двери! Папаша называет этого типа старым пустомелей!
Тильда тоже посмотрела на человека в фиакре.
— Да это же господин Жафрэ, воробьиный дед, — пробормотала она. — Он-то и выставил нас из дома. Ну, теперь я пропала!
Клеман покосился на господина Жафрэ.
— Всегда можно смыться, — утешил мальчик Тильду.
Но оказалось, что не всегда. Добрейший господин Жафрэ заметил девочку и послал ей воздушный поцелуй.
— Я приехал за тобой, милочка, — заявил он и обратился к Клеману: — А вы, молодой человек, будьте любезны передать вашему почтеннейшему папеньке, что я хотел бы с ним поговорить.
Из окна второго этажа на улицу смотрела женщина с изможденным лицом.
— Доброго здравия, милейшая госпожа Кадэ, — закричал Жафрэ, не выходя из экипажа, — вы выглядите куда лучше, чем в прошлый раз. Просто расцвели, как роза! Нам-то все нипочем, а вот Моран… Бедняга, я ведь еще на прошлой неделе толковал с ним… Видели, как его хоронили? Не по первому разряду, это уж точно! А девочку мы вырастим. За добро воздастся, так ведь, госпожа Кадэ? И скажите, могу я перекинуться словом с вашим мужем?
С трудом превозмогая приступ мучительного кашля, который явно свидетельствовал о том, что больной недолго осталось жить, несчастная женщина ответила:
— Мой муж в деревне.
Добрейший Жафрэ все же счел нужным открыть дверцу и выйти из фиакра. Этот человек был закутан в три пальто, одно поверх другого, и обут в сапоги на меху.
— Ступай в дом, милочка, поболтай пока со своим приятелем, — сказал Жафрэ дрожавшей на ветру Тильде. — Скоро мы тебя оденем как следует, ты не будешь больше ни голодать, ни холодать.
Дети послушно скрылись в доме.
Внутри это строение больше походило на склад, низенькие комнатки были завалены всевозможными вещами, инструментами и материалами. На второй этаж вела винтовая лестница, чуть в стороне от нее красовалось подобие могилы с готовым надгробием. Оно было огромным и казалось еще больше из-за того, что находилось в тесном помещении.
На черном мраморе сияли золотые буквы:
Здесь покоится полковник Боццо-Корона, родившийся в 1739 году,
умерший в 1841 году,
благодетель всех бедных.
Больше века он творил добро.
Молитесь Господу,
дабы упокоил Он его душу.
Ни в доме, ни во дворе не было видно ни одного работника.
Больная, надсадно кашляя и едва держась на ногах от слабости, спускалась вниз по лестнице.
— Не беспокойтесь, я сам к вам поднимусь! — крикнул Жафрэ и устремился к госпоже Кадэ.
На середине лестницы они встретились, и хозяйка шепнула гостю:
— Его нет. Предупредили с Иерусалимской улицы… Воскресают давно забытые истории, кругом так все подозрительно!
Вдруг послышался тихий свист. И на первом, и на втором этажах царила тишина. Кто и где свистел — было совершенно непонятно.
Услышав этот резкий звук, больная вздрогнула и спросила:
— А девочка с вами?
Получив утвердительный ответ, госпожа Кадэ крикнула:
— Дети, идите поиграйте в саду. Нам нужно поговорить о делах.
Лишь только за Клеманом и Тильдой закрылась дверь со множеством щелей, ведшая в так называемый сад, женщина шепнула:
— Похоже, он хочет вас видеть. Это он вам свистел. Идемте.
— А где же его рабочий кабинет? — осведомился Добряк Жафрэ, озираясь по сторонам.
Они спустились на первый этаж, и госпожа Кадэ двинулась прямиком к надгробию; подойдя к могильному камню, она постучала по нему ключом, который держала в руке.
— Экие церемонии! — проговорил сердитый голос. — Давай пускай его ко мне, дурища!
Госпожа Кадэ слабыми исхудавшими руками нажала на камень, и он сдвинулся, открыв что-то вроде подпола.
Там, внизу, в полутьме лежал на охапке соломы человек и с недовольным видом попыхивал трубкой.
Его костистое лицо с орлиным носом было гладко выбрито, круглые глаза, похожие на глазки хищной птицы, глядели мрачно и недобро.
— Вот оно как, воробьиный дед! — сказал мужчина с трубкой хрипловатым и вместе с тем странно пронзительным, почти старушечьим голосом. — Обложили меня со всех сторон, задурили голову, да вдобавок я еще и приболел, а тут старуха того и гляди отдаст Богу душу. Смешно, по-твоему? По-моему, нет.
Старуха, словно желая подтвердить, что может в любой момент покинуть сей бренный мир, зашлась в надсадном кашле, прижимая руки к груди.
— А что все-таки случилось, Любимчик? — спросил Жафрэ, дрожа в трех пальто — и, похоже, не от холода.
— Да вот, делал я тут вывеску для могилки нашего полковника — недурное будет произведение, так мне кажется… — ухмыльнулся человек с трубкой. — Работал, стало быть, тихо-мирно, и вдруг заявляется Маргарита с доктором Самюэлем, а тот держит под мышкой какой-то сверток. Еще не зная, в чем дело, я сразу говорю: «Маргарита! Мне лишние неприятности ни к чему!» Но Самюэль разворачивает бумагу, а в ней — сутана, и мне, конечно, становится весело. Ты меня знаешь, я люблю хорошие шутки!..
От улыбки Любимчика кровь стыла в жилах.
— Знаю я ваши шутки… Вам — смех, а кому-то — слезы, — вздохнула больная.
— Нет людей веселее могильщиков, — засмеялся Любимчик. — Озоруем, как воробышки на кладбище. В общем, речь шла о том, чтобы исповедовать старика Морана. Он ведь словно язык проглотил, затаившись у себя в норке на улице Маркаде. Вот я и согласился отправиться к нему в сутане, тем более что Моран, похоже, много чего знал. Полковник ушел в могилу застегнутым на все пуговицы, но пуговицы-то и у него порой терялись, не так ли? Вдобавок он умел завоевывать доверие честных людей. Сколько лет Моран был сторожевым псом господина Боццо на улице Культюр! И я частенько думал: «Судя по всему, Моран мог бы много чего порассказать о том, где лежит добро нашего старичка, и голову даю на отсечение, что этого обнищавшего аристократа придется долго щекотать, прежде чем он объяснит, куда полковник запрятал шкатулку… Ну, ты знаешь, ту самую, с двумя листочками бумаги… А эти документики дорогого стоят, так ведь, воробьиный дед, если знать, как ими распорядиться?
Жафрэ закивал.
— Можно было поставить десять против одного, — продолжал могильщик, — что Моран пожелает исповедаться, как-никак он из благородных и девчонку свою колотил, чтобы она «Отче наш» на латыни вызубрила, так что вряд ли ему хотелось сойти в могилу, не облегчив душу и не покаявшись в грехах. Ну вот, надел я сутану и все остальное, что положено. Неплохой из меня получился священник, а, старуха? Нет, она отвечать не будет, она у нас прямо-таки святоша. Ну, значит, вырядился я и пошел. Что Моран жил хорошо — не скажу, но лекарства у него были и даже врач сидел у постели. Догадайся, кто? Доктор Абель Ленуар!..
Добрейший господин Жафрэ никогда не сквернословил, но при имени «доктор Ленуар» у него вырвалось весьма крепкое выражение.
— Меня могли расколоть в ту же секунду, — продолжал Любимчик, — но, к счастью, доктор был при деле. Я держался как ни в чем не бывало, и он, я уверен, ничего не заподозрил. Зато Моран, крепкий орешек, послал меня подальше, стоило мне заикнуться об исповеди. Но вот что интересно: даже в агонии он повторял одно и то же… Кстати, как зовут его малышку?
— Тильда, — ответил Жафрэ.
— Вот-вот, Тильда, — закивал Любимчик. — Ну так он твердил, как попугай: «Не забудь свою молитву, не забудь свою молитву, не забудь свою молитву…» По-моему, стоит потолковать с малышкой, как считаешь?
— Она здесь, — заметил Жафрэ, — я как раз за ней и приехал.
Любимчик вскочил с соломы.
— По собственному почину? — заинтересовался он.
— Нет, по поручению графини Маргариты, — ответил Жафрэ.
— Вполне может быть, — вступила в разговор госпожа Кадэ, — что господин Моран не захотел тебе исповедаться, поскольку узнал тебя, и доктор Ленуар тоже. А иначе с чего бы к нам на следующий день нагрянула полиция?
Любимчик подмигнул Жафрэ.
— Нет у нас привычки откровенничать со старухами, — проворчал хозяин мастерской. — Я ведь дождался доктора Ленуара и проводил его немного. Думаю, он уже никогда ни на кого не донесет!..
Жест Любимчика не оставлял ни малейшего сомнения в том, какая судьба постигла несчастного Ленуара.
— Вот, значит, почему девчушка прибрела на кладбище одна? — мирно осведомился добрейший Жафрэ.
— Именно, именно, — отозвался камнерез. — Доктору было бы довольно затруднительно присутствовать на чужих похоронах.
И, повернувшись к жене, Любимчик распорядился:
— Малышку сюда! Живо!
Не прошло и минуты, как девочка стояла перед Кадэ.
— Я дам тебе новенькую монетку в десять су, — ласково сказал ей Любимчик, — если ты прочтешь мне свою молитву. Ну начинай, будь умницей!
Тильда бегала во дворе с Клеманом и влетела в дом улыбающаяся и раскрасневшаяся. Но стоило заговорить с ней о молитве, как девочка сразу помрачнела и насупилась.
— Я ее так и не выучила! — жалобно пролепетала она. — Вы меня тоже будете колотить, как папаша Моран?
Ничего другого от Тильды добиться не удалось.
— Жена! — скомандовал раздосадованный Любимчик. — Уведи ее и отправляйся к себе на второй этаж. Я останусь тут со своим добрым приятелем Жафрэ. А ты запри дверь.
Добрый приятель Жафрэ не слишком обрадовался оказанной ему чести, но делать было нечего, и он остался.
Примерно через час он снова вышел на крыльцо — однако в полном одиночестве. Усевшись в фиакр, Жафрэ поехал в сторону Парижа. Тильда осталась у кладбищенского камнереза вместе со своим новым приятелем Клеманом, который уже раз десять спросил ее, почему она не прочитала молитву папаше Кадэ? Он же тоже не знает латыни…
В тот вечер в кафе «Лавочка» на Королевской площади добрейший Жафрэ, которого все считали холостяком или, в крайнем случае, вдовцом, впервые заговорил о своей жене, сообщив, что та намерена вернуться к семейному очагу.
Похоже было, что сам Жафрэ от этого не в восторге.
На следующий день полиция устроила обыск в мастерской камнереза Кадэ. Перевернули вверх дном все — даже надгробия, простучали пол, но так никого и не нашли, только чахоточная лежала у себя в каморке на втором этаже и надсадно кашляла.
Папаша Кадэ, Тильда и Клеман исчезли.
С полицейскими был красивый и очень бледный молодой человек; кажется, он был ранен и страдал от мучительной боли.
Появление этого господина взволновало чахоточную, на лице ее отразились и стыд, и страх. С трудрм заговорив с раненым, она назвала его по имени: доктор Абель Ленуар.
После обыска, не принесшего никаких результатов, доктор Ленуар отвел в сторону начальника полиции и пообещал, что стражи порядка получат солидное вознаграждение, если разыщут обоих детей.
Но вознаграждение осталось невостребованным. Все поиски оказались напрасными.
Такова была легенда…
III
МАДЕМУАЗЕЛЬ КЛОТИЛЬДА
В этом волнующем предании наибольшее любопытство вызывала одна деталь — самая загадочная и таинственная. Мы, конечно же, имеем в виду латинскую молитву, которую в буквальном смысле слова вколачивал в ребенка изверг отец.
Все остальное не кажется таким уж захватывающим, напоминая множество подобных историй, происходящих в тех же парижских низах.
И, безусловно, именно молитва является ключом ко всем другим загадочным обстоятельствам этого дела. И не успели мы задуматься о нем, как у нас уже забрезжили какие-то давние смутные воспоминания…
Например, о тех днях, когда просторный дом стоял пустым, или о том зимнем утре, когда из ворот его вдруг выехал траурный катафалк — хоронили герцога де Клара, принца де Сузея, хотя ни окна, ни двери особняка Фиц-Роев не открывались добрый десяток лет.
Поэтому-то редкие соседи, которые заговаривали теперь с мадемуазель Клотильдой, едва удерживались, чтобы не спросить ее шепотом: «А молитва? Вы не позабыли свою молитву?»
Ведь мадемуазель Клотильда, как мы уже говорили, в один прекрасный день вернулась в старинный особняк, где жили когда-то папаша Моран и его маленькая дочка.
Но вернулась она через несколько лет после того, как разыгрались уже известные нам события на кладбище.
Тильду помнили в квартале милой несчастной крошкой, застенчивым диковатым заморышем.
Вернулась же она поздоровевшей и окрепшей, обещая скоро вырасти в настоящую красавицу. Глядя на эту цветущую девочку, одни соседи признавали в ней Тильду, другие — нет.
Неужели это и впрямь та самая Тильда, которая плакала в угрюмом доме за закрытыми ставнями? Бедная Тильда, героиня волнующей легенды?
Разумеется, мадемуазель Клотильду никто больше не бил, и она пела, как иволга, с утра до ночи.
Госпожа Жафрэ — на улице Культюр ее не без ехидства называли Аделью, больно уж не подходило мужиковатой старухе это нежное девичье имя — ласкала и баловала свою воспитанницу, а добрейший Жафрэ любил даже больше своих воробьев.
Особой набожностью семейство Жафрэ не отличалось, но к мессе эти люди ходили, и бывало, что кюре из храма Сен-Поль, человек в высшей степени достойный, тоже заглядывал к ним в гости. Особое расположение он питал к мадемуазель Клотильде, и когда ей должно было исполниться шестнадцать, девушке вдруг почудилось, что господин кюре хотел бы поговорить с ней наедине.
В день рождения священник подарил Клотильде чудесные четки.
Вручая их, он поцеловал девушку и тихо-тихо задал тот вопрос, который мучил всех обитателей квартала Марэ.
— Готов поспорить, — шепнул священник с несколько нарочитой веселостью, — что вы давно забыли свою молитву?
— Какую молитву? — удивилась мадемуазель Клотильда.
— Вы что же, и папашу Морана не помните? — шепотом продолжил разговор кюре, внимательно глядя девушке в глаза.
— Конечно, помню, — улыбнулась юная красавица.
И все-таки чуточку покраснела, отвечая на этот вопрос.
— Так вот, милая моя дочь, я имело в виду молитву, которой учил вас господин Моран, — негромко пояснил священник.
— Молитва со шлепками? — рассмеялась Клотильда. — Как же, отлично помню!
— Неужели отлично? — вскинул брови кюре.
— От зубов отскакивает! — грубо заверила его девушка.
На лице кюре отразилось глубочайшее волнение.
— Дитя мое, — сказал он необыкновенно серьезно, — я прошу вас прочесть мне эту молитву, но так, чтобы нас никто не слышал.
Тильда охотно согласилась и очень бегло прочитала «Отче наш».
Кюре нашел, что «Отче наш» она знает превосходно, и больше никогда не заговаривал о господине Моране.
В 1853 году мадемуазель Клотильде исполнилось восемнадцать лет, пора было выдавать ее замуж. Вы, наверное, догадались, что таинственные сборища в большой гостиной с четырьмя окнами и были семейными советами по поводу брака мадемуазель Клотильды. Что же до гостей господина Морана, приезжавших в своих экипажах, — столетнего старца, суетившихся вокруг него молодых людей и двух дам, похожих на герцогинь, — то вы можете думать о них все, что угодно.
Однако семейные советы собирались все реже по мере того, как мадемуазель Клотильда росла, а Жафрэ все больше сближался с многими известными и уважаемыми людьми. В круг его друзей входил доктор Самюэль, любимец обитателей Сен-Жерменского предместья[8], мэтр Изидор Суэф, нотариус, помогавший вести дела обладателям крупных состояний, граф де Комейроль, который, несмотря на свой титул, вкладывал немалые средства в промышленность, и несколько дам, в том числе — красавица графиня Маргарита дю Бреу де Клар; приятельствовал Жафрэ и с аббатом, а еще — с господином Бюэном, начальником тюрьмы де ла Форс, одним из самых честных и самых уважаемых людей Марэ.
Конечно, новость о предстоящем замужестве мадемуазель Клотильды в приходе узнали не от кухарки Мишель и не от лакея из «Птичьего дома», и тем не менее все горячо обсуждали эту животрепещущую проблему, можно сказать, с того самого дня, как о ней зашла речь в особняке; нам известно совершенно достоверно: в квартале между Ратушей и площадью Бастилии вопрос о замужестве Клотильды весьма взволновал две-три сотни молодых девиц и взбудоражил их почтеннейших матушек.
Разговоры продолжались не менее полугода, как вдруг распространился слух, что господин граф де Комейроль и мэтр Суэф выловили для питомицы Жафрэ преогромного кита. Конечно, когда за дело берутся такой нотариус и такой аристократ, подобной добыче удивляться не приходится. Все окрестные девицы поначалу понадеялись, что это какой-нибудь Жан-Дурачок из страны Дырляндии, но вот принц приехал с первым визитом — и обитательницы квартала Марэ прикусили язычки. А что поделаешь? Глядя на солнце, не скажешь, что это — кастрюля!
К Клотильде явился принц, причем самый настоящий.
И что еще обиднее, он был очарователен; возможно — немного слишком серьезен, но очень, очень мил!
И прикатил этот принц не откуда-нибудь из Валахии или России, где всяких князей хоть пруд пруди; он происходил из дома де Клар и носил чисто французское имя — Жорж де Сузей — плюс титул, плюс двадцать пять лет от роду, плюс не знаю уж сколько сотен тысяч ливров ренты.
Все девицы на выданье просто заболели от зависти.
Прошло три месяца, и ослепительный блеск жениха несколько потускнел в унылых потемках Марэ; теперь соседи обсуждали свадебные подарки, которые получила мадемуазель Клотильда.
А вам ведь и самим отлично известно, что значит обсуждать чужие свадебные подарки: тема животрепещущая, зудит, как комариный укус, — что кладут в корзинку, что из нее вынимают? Ах, это чудесное, болезненно мучительное перечисление всех вещей, предназначенных для другого человека, — ошибки, оговорки, преувеличения, преуменьшения… Ревнивые преуменьшали размер корзины, завистливые преувеличивали.