И она повернулась к доктору и Саладену, показывая им вишенку между правой грудью и плечом. Вишенка была такой блестящей, что казалась влажной от росы.
— Но это же не родинка, — сказал доктор, — это просто цветная литография!
— Завистник! — с гримасой отозвалась Гит.
— Метка у той, другой, — тихо заметил Саладен, — очень похожа на эту — только она не такая яркая.
— Сколько было лет юной особе, когда вы видели отметину в последний раз? — спросил Лангедок.
— Шесть или семь, — ответил Саладен.
— Ага, малышечка — кисочка… то есть, простите, я хотел сказать, господин маркиз, что такие отметины на теле, как и все остальное в нашем бренном мире, со временем изнашиваются. Вы смотрели тогда, так сказать, на бутон, но когда бутон начинает превращаться в розу… в общем, когда девочки становятся барышнями, то и вишенки у них на груди созревают и меняют цвет, а то и вовсе исчезают. Я видел это на ярмарках раз десять! Работая, я все предусмотрел.
— Как?! — воскликнул доктор. — Да она же красная, словно мак!
— Подайте-ка мне графин с водой, если не возражаете, господин доктор, но только с водой чистой, куда не насыпано никаких снадобий! Нет уж, чтобы быть уверенным полностью, я лучше сам сейчас наберу воды.
Он вышел из комнаты.
— Это его профессия, — сказал. Саладен доктору, будто в утешение.
— Но я-то, — ответил доктор, — я-то предлагал вам нечто несмываемое!
— Хороша бы я была с этим вашим «нечто», — усмехнулась мадемуазель Гит.
Тут возвратился Лангедок с полным графином. Саладен только и успел шепнуть на уход доктору:
— Перемените тон, говорите с ним по-другому, вы должны стать друзьями… Вы же знаете — день настал…
— Ничего в руках, ничего в карманах, — говорил между тем Лангедок, подходя к девушке. — Уголок вашего хорошенького платочка, красавица, если вы не против.
Гит протянула ему свой надушенный носовой платок, и Лангедок с наслаждением его понюхал. Он окунул ткань в воду и немедленно, без всяких предварительных приготовлений, стал смывать краску, которую только что нанес на грудь Гит.
— Вы все смоете! — сказала она.
— Не надо бояться! — ответил Лангедок. — Я знаю, что делаю. Ну-ну, еще чуть-чуть водички… Вот! Смотрите, господа и дама! Пожалуйста!
— Отлично! — воскликнул Саладен.
— Честное слово, — сказал доктор, который, оставив зависть, видимо, усвоил преподанный ему урок. — Это настоящий шедевр!
Лангедок удивленно уставился на него.
— А все-таки вы славный малый, — прошептал он. — Это странно…
— Ну да, — подтвердил со смехом Самюэль, — я славный малый. Вот только, — добавил он, — понимаете ли, я чувствовал себя немного униженным, когда вы говорили о нарыве и пластыре.
— Господин доктор, — искренне заявил Лангедок, — такие невежды, как я, обычно не выбирают выражений, однако же, поскольку вы находите, что моя вишенка хороша, я заявляю вам, что вы наверняка отличный врач.
Все это время Гит-Чего-Изволите, радостно повизгивал, изучала себя в зеркале.
— Да какая же она прелесть, эта маленькая штучка, — говорила девушка. — Вот бы хроникеры пронюхали про наши делишки! То-то бы рады были, что без работы мы их не оставляем… Скажите-ка, господин Лангедок… Вас ведь зовут Лангедок, да? Такое же странное имя, как вы сами… Краска-то хоть у этой вишенки прочная?
— Не такая вечная, как на гравюрах или у настоящих татуировок, — ответил художник, — но прочнее, чем на большей части ситцев и батистов Ее можно тереть пальцами и даже легонечко мочить — пускай себе бледнеет, в моей коробочке найдется, чем ее подновить, — сказал он, постучав по крышке ящичка.
— Вот это здорово! — сказала Гит. — Вы просто чудо какой старичок, папаша. Поцелуйте меня!
Потом, повернувшись к Саладену, она прибавила:
— Господин маркиз, развяжите-ка ваш кошелек!
— Минутку! — засмеялся Саладен. — Мы с Лангедоком еще не закончили. Вот уже лет четырнадцать, как я должен ему изысканный обед…
— Да, это правда, — также смеясь, отвечал художник. — Четырнадцать лет минуло с последней пряничной ярмарки. В тот раз повезло тебе, ничего не скажешь, а, господин маркиз?
— Ах, так? — удивилась мадемуазель Гит. — Значит, вы на «ты»? Неужто вдвоем гусей пасли?
— Не обращайте на меня внимания, — поспешил ответить Лангедок. — На ярмарках мы привыкли тыкать всем без разбору, но господин маркиз знает, как я его уважаю.
Саладен отвел доктора Самюэля к столу.
— Мне надо сегодня повидать вас и прочих членов нашего клуба, — тихо сказал он. — Сейчас все пойдет очень быстро. Полагаю, вы уже догадались о механике дела? Теперь предстоит привести это потерянное дитя в объятия нежной матери, поудобнее устроить ее в особняке… ну, и так далее. Это все пустяки. Через несколько часов я окончательно продумаю детали. Вам предстоит предупредить наших друзей и находиться здесь неотлучно с двух часов.
— Отлично, — ответил доктор, не требуя других объяснений.
— Это еще не все, — продолжал Саладен, еще больше понижая голос. — Этот человек знает нашу тайну.
Доктор тревожно посмотрел на своего собеседника.
— Никогда я не занимался ничем подобным, — прошептал он.
— Вы меня не поняли, — продолжал Саладен. — Речь идет просто-напросто о том, чтобы угостить его обедом, хорошим обедом… таким хорошим, чтобы к концу его он крепко заснул.
— Это возможно, но только не требуйте от меня большего.
— Погодите. Поскольку он оказал нам услугу, было бы невеликодушно бросить его пьяным или оставить спать на тротуаре. У вас наверняка есть какая-то нора, чулан, вот туда и поместите его проспаться, а завтра…
— Завтра мы будем ужасно заняты, — перебил его доктор.
— Конечно, конечно. А значит, поскольку с похмелья у него будет болеть голова, ему дадут какую-нибудь микстуру, от которой он снова заснет. Послезавтра или самое позднее еще через день я сам займусь им, так что вам не о чем беспокоиться. Ну ладно, договорились, — продолжал он громко, отходя от окна. — Добрый доктор возьмет на себя мой долг. Ах, мэтр Лангедок, может, он и не умеет рисовать, как ты, но зато он понимает толк в еде. Наш доктор — настоящий гурман. Нам с малышкой придется сейчас отлучиться, но к обеду мы обязательно вернемся. Однако вы нас не ждите, смело приступайте к закуске. До свидания! Приятель, нынче я доволен тобой, ты отлично потрудился!
С этими словами маркиз де Розенталь предложил руку мадемуазель Гит, и они вышли из комнаты.
Лангедока, казалось, привел в некоторое замешательство подобный оборот событий, но доктор Самюэль, охотно вошедший в свою роль, предложил ему сигару и попросил кое-каких объяснений по художественной части. В его голосе звучал неподдельный интерес, и Лангедок, счастливый возможностью продемонстрировать свою ученость, совершенно перестал волноваться.
Через полчаса они уже сидели за столом друг против друга, намереваясь «приступить к закуске». Лед окончательно растаял, и вы бы приняли их за лучших друзей.
А мадемуазель Гит и ее спутник тем временем быстро катились в коляске в предместье Сент-Оноре, к особняку де Шав.
Мадемуазель Гит совершенно не представляла себе дальнейшего, того, что ее ожидало, у нее в голове вертелись смутные обрывки каких-то сказок о феях. Молоденькие парижские работницы, особенно в том случае, если они похожи на очаровательную мадемуазель Гит, больше верят в фей, чем в Бога.
Саладен, когда они только что познакомились, сблизился с ней под предлогом ухаживания, но это продолжалось недолго, и вскоре он дал мадемуазель Гит понять, что ей предлагается роль в грандиозном спектакле — роль, которая принесет ей счастье и богатство.
Саладен был недурен собой, и мадемуазель Гит, давно мечтавшая сыграть в пьесе — все равно какой, — охотно согласилась бы сделаться его любовницей.
Но это вовсе не входило в намерения Саладена. Он как мог сдерживал порывы девушки, повторяя ей, что обстоятельства слишком серьезны и не следует размениваться на пустяки.
Мадемуазель Гит ничего не понимала. Она была достаточно образована, чтобы знать: все интриганы в комических операх занимаются одновременно и любовью, и делами, но, поскольку Париж никогда не был необитаемым островом и там хватало ухажеров и без Саладена, она в конце концов оставила его в покое и набралась терпения.
Но тем не менее белокожий безбородый красавчик маркиз де Розенталь оставался для нее живой загадкой, возбуждавшей в ней любопытство и даже легкое презрение.
В тот самый момент, когда они садились в карету у дома доктора, Саладен с улыбкой сказал ей:
— Дорогое мое дитя, теперь мы подходим к самому важному: вы делаете первый шаг навстречу своей матери.
Гит сразу стала серьезной.
— Уже! — прошептала она. Потом, помолчав, добавила:
— Вот так — без всяких приготовлений, ничего не зная?
— Нужно, чтобы все было правдоподобно, — холодно ответил Саладен. — Чем более растерянной, смущенной, взволнованной вы будете выглядеть, тем лучше, детка; я так решил.
— Но ведь… — хотела что-то возразить девушка.
— Не спорьте, а попробуйте запомнить мои слова: вы кое-что подозреваете о смысле нашей драмы, хоть я и старался держать вас в необходимом и полезном неведении, которое и обеспечит вам успех во время первого представления. Вас, ребенка благородного происхождения, похитили четырнадцать лет назад, сейчас вам шестнадцать — чуть меньше или чуть больше. Вчера вы даже не догадывались об этом похищении, еще вчера вы знали только… Слушайте меня внимательно, потому что сейчас я объясню вам вашу роль. Итак, вы знали только, что великодушный человек, то есть я, маркиз де Розенталь, великодушие которого вы оплатили самой нежной любовью, подобрал вас на большой дороге, где вас потеряли ваши похитители, бродячие акробаты. Вам тогда могло быть лет шесть или семь. Вы получили неплохое образование. Маркиз был небогат, но вы все-таки не сомневались, что он небо и землю переворачивает вверх дном — лишь бы найти ваших настоящих родителей.
— А потом? — спросила Гит, видя, что он умолк.
— Вот и все, — ответил Саладен. — Он не нашел ваших родителей и женился на вас, чтобы вы заняли положение в свете.
— Значит, я замужем? — развеселившись, воскликнула Гит. — Замужем за вами?
Саладен утвердительно кивнул.
— Забавно, — сказала Гит.
А затем, вспомнив о грядущих трудностях, воскликнула:
— Но мы ведь уже у Тюильри! Через десять минут я окажусь перед этой дамой, которая считает себя моей матерью! Что ей сказать?
— Все, что захотите, — ответил Саладен.
— Но…
— Расскажите ей свою собственную историю, если ее можно рассказать, или еще чью-нибудь — это совершенно безразлично. Скажите, что я поместил вас в пансион, потом отдал в учение, сочините, если угодно, роман о нашей взаимной любви… или просто молчите, будьте застенчивы до онемения… Поймите же наконец, что здесь все варианты хороши. Наихудшее, что вы могли бы сделать, это выучить роль заранее и продекламировать ее уверенным тоном.
Они пересекли улицу Рояль, и Гит задрожала при виде фасада церкви Мадлен.
— У меня осталось не больше трех минут! — прошептала она.
— Меня восхищает ваш испуг, — заявил Саладен. — Вы именно такая, как надо… Кстати, найдите случай ввернуть, что мы с вами побывали в Америке. Это совершенно необходимо.
— Но, — сказала Гит, страшно покраснев, чего с ней не случалось уже много лет, — вишенка…
— Это кольцо у вас на пальце стоит всех дворянских грамот мира, — объяснил Саладен. — Но вы не должны сами пользоваться вашим козырем: надо будет дождаться подходящего момента. Правда, ничего, кроме правды! Если бы у вас действительно со дня рождения была такая отметина, то как бы вы себя нынче вели?
— Как обычно, — ответила Гит. — Вы правы!
— Вот видите. Ваша роль проще простого. Главное — чтобы не к чему было придраться, ваша мать сама все сделает за вас.
Экипаж остановился перед воротами особняка.
— Итак, — быстро сказал Саладен, — найдена на большой дороге в семь лет, очень смутные воспоминания о жизни с бродячими акробатами и уже совсем туманные — о женщине, склонившейся над вашей колыбелькой… Воспитана мной, изнежена, обожаема. Обожание это с лихвой мне возвратила. Получила кое-какое образование, выучилась ремеслу, путешествие в Бразилию, совершенно потрясена и оглушена известием, что предстоит увидеть мать.
Он выпрыгнул на тротуар и подал руку Гит, которая сказала, ловко соскочив на землю:
— Значит, будем действовать наудачу и сделаем все возможное, чтобы дама полюбила нас как можно сильнее. А если мы не сумеем ей понравиться — что ж поделать, там видно будет, как поступить!
— Восхитительно! — оценил Саладен, взявшись за шнурок звонка.
— Ах, черт! — вспомнил он, когда дверь особняка уже открывалась. — Еще одна деталь, но очень важная! Вы любите деревья, зелень, травку, цветочки, поэтому попросите устроить вас в маленьком домике в саду. Не забудьте об этом! Это совершенно необходимо.
Герцогиня ждала с утра, охваченная лихорадочным нетерпением. Наконец она почувствовала себя на седьмом небе от счастье; предупрежденная заранее горничная объявила:
— Господин маркиз де Розенталь и мадемуазель Жюстина.
— Мадемуазель Жюстина? — повторила за ней герцогиня и поднялась, пошатываясь. — Он же говорил мне…
Ее прервал приход господина маркиза, первые же слова которого стали ответом на ее вопрос:
— Госпожа герцогиня, — прошептал он, почтительно поздоровавшись. — Нынче здесь — только ваша дочь. Я не отказываюсь от прав, которые для меня дороже жизни, но я отступаю в сторону, слышите: отступаю, преклоняясь перед великой материнской радостью и чувствуя, что сегодня я тут лишний. Я вернусь, сударыня, только тогда, когда вы сами меня позовете.
Пока он говорил, герцогиня стояла недвижно, опираясь обеими руками на стол. Она была страшно взволнована, ее душу переполняла огромная благодарность.
Не найдя слов для ответа, она обняла Саладена и, притянув его голову к себе, запечатлела на лбу мошенника поцелуй.
Саладен же бормотал, усиленно смахивая с ресниц воображаемые слезинки:
— Благодарю, мадам, о, благодарю, от всего сердца! Потом он отступил и, взяв мадемуазель Гит за руку, подвел к герцогине со словами:
— Вам никогда не удастся стать до такой степени счастливой, какой я желаю вас видеть!
Мадам де Шав, завладев наконец «Жюстиной», с рыданиями прижала ее к своей груди.
Саладен скрылся. Женщины остались одни.
XIII
МАДЕМУАЗЕЛЬ ГИТ ХРАПИТ
Саладена можно было считать мастером обмана и отличным знатоком психологии: чаще всего его комбинации удавались. Безусловно, неведение стоит всех возможных в мире приготовлений при некоторых обстоятельствах и с некоторыми людьми.
Можно сказать, что самая тщательная подготовка не способна предусмотреть всего, а все непредвиденное может таить в себе опасность. Впрочем, предварительная подготовка вообще хороша лишь для хладнокровных людей.
Иными словами, Саладен не обладал ни широтой ума, ни величием души, но зато владел даром ограниченных людей: изворотливостью.
Первый встречный не достиг бы подобного результата, уничтожив всякий расчет расчетом же; первый встречный ни за что бы не догадался, что высшая ловкость в данных обстоятельствах — это держаться в тени.
Саладен отошел в сторону после долгих размышлений, взвесив все «за» и «против» и сказав себе: «Здесь нет ни малейшего повода для шпагоглотательства!»
Потому что, по его мнению, когда нельзя с пользой для дела проглотить ни одной шпаги, — пора уходить.
Правота Саладена была подтверждена первыми же словами мадемуазель Гит. Нарушив воцарившееся молчание, она произнесла фразу, выдававшую естественное беспокойство и в сложившихся обстоятельствах оказавшуюся весьма уместной.
— Неужели это правда, — прошептала она, пока герцогиня душила ее в объятиях, — неужели у меня действительно есть мать?
Она не плакала: слезы ей заменяла бледность лица и лихорадочный блеск глаз.
Она страдала. Она не была злой по природе и, ошеломленная трагичностью момента, которой по легкомыслию своему не предполагала, чувствовала, как от вида бедной, обманутой и едва живой женщины у нее сжимается сердце.
Она страдала душой и страдала телом; о причинах ее недомогания мы непременно расскажем вам чуть погодя.
— Эта правда, да, да, это правда! — отвечала мадам де Шав, сама не зная, что говорит. — У тебя есть мать! О! Как она тебя любит, твоя мама, если бы ты знала, если бы ты знала!
Слезы слепили ее, и она смахивала их, чтобы получше рассмотреть свою дочь, которую толком еще не видела.
Но слезы навертывались снова и снова. Несчастная совершенно растерялась и почти в безумии повторяла:
— Ты здесь, а я не могу тебя увидеть! Я не вижу тебя! Разве можно ослепнуть вот так, сразу!
Гит на этот раз промолчала. Движимая инстинктом и жалостью, она приложила свой носовой платок к глазам герцогини и поцеловала ее в лоб.
Мадам де Шав держала дочь в своих объятиях, опьянев от счастья.
— Я чувствую твои губы, — говорила она. — Губы моей дочери! Ты здесь — ты, которую я так оплакивала! Господь сжалился надо мной и подарил мне встречу с тобой! Подойди к свету, подведи меня, чтобы я тебя увидела. Я хочу тебя увидеть!
Гит повиновалась и, почти такая же бледная, как герцогиня, пошатываясь, повела новообретенную мать к окну.
Мадам де Шав разглядела наконец, словно сквозь туман, лицо девушки и судорожно рассмеялась.
— Ах! Ах! Ти красивая! Но ты красива не так, как я себе представляла… Еще красивее… Конечно, я никогда не видела никого красивее тебя! Вот, вот, мои глаза прозревают! Боже, Боже, у тебя глаза были темнее когда-то… Но твои волосы — да, это твои волосы, они такие мягкие, такие шелковистые… Они так часто ласкали мой лоб, когда я спала… И представь себе, Жюстина, моя Жюстина, ты всегда снилась мне с веночком, который мы сплели вместе, гуляя во ржи, венком из васильков, который делал тебя такой красавицей! Но ты ведь не помнишь всего этого, ты не помнишь, да, моя Королева-Малютка?
— Нет, — отвечала Гит, опуская глаза под пылающим взглядом несчастной женщины. — Нет, я не помню…
— Ты все забыла, все, даже свое прозвище «Королева-Малютка»?
— Даже это, — шепнула Гит с усталостью, казалось, вызванной пережитыми волнениями.
— Это странно, — прошептала, в свою очередь, герцогиня. — Ты была совсем маленькой, но тебе должны были сказать… Этот человек… Господин маркиз де Розенталь…
— Мой муж, — сочла необходимым уточнить модистка.
— Твой муж! — произнесла мадам де Шав так, будто эти слова жгли ей губы. — Ты замужем! Я не могу привыкнуть к этому, дорогая!
— А я, — воскликнула мадемуазель Гит, счастливая от того, что может хоть что-то сказать, — я не могу привыкнуть к тому, что должна называть вас матерью. Вы так молоды, так прекрасны, мадам!
Герцогиня улыбнулась, она больше не плакала; казалось, она успокоилась после сильнейшего взрыва чувств.
— Поцелуй меня, — попросила она, — поцелуй как следует и поскорее научись любить меня!
— Я уже вас люблю, мадам, — с усилием выговорила мадемуазель Гит.
— Ты говоришь не так… Я не знаю… Конечно, ты удивлена, ты еще не понимаешь ни того, что чувствуешь, ни того, что думаешь… О! Дорогое дитя! Давай будем счастливы!
Она села на диван и притянула к себе дочь.
— Я была чуть старше, чем ты теперь, когда ты родилась, — снова заговорила она. — Смотри! Вот браслетик, который ты носила накануне того дня, когда тебя похитили…
Она показала девушке браслет, принесенный Саладеном.
— Видишь, — продолжала она, ибо только она и говорила, а мадемуазель Гит приходила во все большее и большее замешательство. — Видишь, мы были бедными: только дети бедняков носят такие украшения. Но теперь я богата! И так счастлива, что богата, — из-за тебя! Вчера вечером, надо тебе сказать, я, возможно, заработала для тебя целое состояние! Но ты слушаешь меня?
— О да, мадам, — сказала Гит. — Я вас слушаю.
Брови герцогини нахмурились, лицо выразило настоящий гнев.
— Ты слишком долго учишься называть меня мамой! — почти жестко произнесла она.
Она сама не могла бы объяснить, откуда в ней взялось это раздражительное нетерпение, которое напоминало ярость.
— Я буду называть вас матерью, — машинально ответила Гит.
— Ну вот! — вскричала бедная женщина, впервые заметив бледность дочери. — Значит, я тебя напугала? Можно подумать, тебе плохо…
— Это от радости… — начала было Гит.
— Да! Да! — воскликнула мадам де Шав. — Это от радости! Это, должно быть, от радости! Как же тебе меня не любить! Разве это возможно? Но о чем я говорила? Ах, моя бедная голова так слаба… Да, да, я говорила, что заработала для тебя целое состояние. Представь себе, какой это был печальный дом до того, как ты в нем появились: несчастье сделало меня злой, а человек, которому я, откровенно говоря, должна быть признательна, мой муж, страдал от моей суровости, от моей холодности…
— Мой отец? — спросила мадемуазель Гит.
— Нет-нет, — живо откликнулась мадам де Шав. — Это не твой отец. Как, разве ты этого не знаешь? Господин де Розенталь, значит, не сказал тебе?
— Он ничего мне не сказал, мадам, то есть матушка, — прервала ее модистка. — Он сказал: ты узнаешь обо всем от своей матери.
— Этой ночью, — тихо, словно говоря сама с собой, продолжала герцогиня, — я долго думала о нем. Я полагаю, что могла бы его полюбить, раз ты его любишь. В нем есть многое, чего я не приемлю, но у людей его национальности бывают странные характеры. Не останавливай меня…
Гит, разумеется, и не думала возражать. Она томно раскинулась на подушках и очень напоминала красивую статую.
Герцогиня поглядывала на нее украдкой, и облачко тревоги набегало на ее прекрасное лицо.
— Я говорила тебе, что мы были несчастливы, — снова начала она. — Это из-за меня, наверное, ибо я причинила немало зла моему мужу. Вчера, думая о том, что ты должна прийти и что тебе, помимо моей нежности непременно понадобятся и его привязанность, и богатство, и благородство — в общем, все, я сказала ему… я попросила господина де Шав зайти ко мне. Он уже давно не бывал здесь. Он пришел, правда, удивленный и не такой счастливый, как я ожидала. Мне он показался даже мрачным и очень переменившимся. Но он меня любит, понимаешь, пусть даже помимо своей воли, он меня любит так же сильно, как я обожаю тебя; он не смог сопротивляться мне, и я видела, как в нем возрождается страсть, которая совсем еще недавно меня ужасала… И он на коленях обещал мне, что ты станешь его дочерью, и клялся, что отныне у него не будет радостей вне стен нашего дома…
— Значит, до этого он вас обманывал? — с явным любопытством спросила мадемуазель Гит.
Во взгляде герцогини промелькнуло удивление.
— Ты замужем, это верно, — прошептала она, — но ты слишком молода, чтобы говорить так… Тебе достаточно знать, что я ради тебя пошла на жертву, которая и сегодня кажется мне слишком большой. Отблагодари меня поцелуем, доченька, я это заслужила!
Мадемуазель Гит приблизила к губам герцогини свой лоб.
— А ты? — спросила мадам де Шав. — Ты меня не поцелуешь?
Мадемуазель Гит послушно поцеловала герцогиню.
— Королева-Малютка тоже была такой, — подумала вслух мадам де Шав. — Обожание делает их жесткими…
И снова погрузилась в созерцание своего сокровища, не в силах наглядеться на него.
Но чувства в ней убывали, да так, что несчастная мать ощущала ужас, не находя в своем сердце и остатков блаженства, царившего в нем совсем еще недавно.
Она чувствовала, что холодна как лед, и это вызвало у нее приступ гнева по отношению к себе самой.
— Я люблю тебя! Я люблю тебя! Я люблю тебя! — трижды, как заклинание, повторила она. — Я хочу любить тебя из-за всех слез, которые пролила о тебе, я хочу подарить тебе те ласки, что не могла тебе расточать. Но помоги мне немножко, умоляю: я еще не видела, как увлажнились твои глаза, на твоих губах еще не расцветала улыбка…
— Матушка! — воскликнула Гит с самой натуральной слезой в голосе. — Клянусь вам, вы видите меня не такой, какая я есть!
Герцогиня бросилась к ней и страстным поцелуем осушила эту единственную слезу, прокатившуюся по щеке дочери.
— Мы слишком многого просим у Бога, — сказала она. — Ненасытное сердце становится неблагодарным. Вчера я отдала бы всю свою кровь до последней капли за счастье, которое мне подарили сегодня, — и вот я жалуюсь! Я хочу чего-то еще, я недовольна — и мое счастье становится почти мучительным!
— Так и у меня, матушка, — пробормотала Гит на этот раз вполне естественным тоном. — Не надо бы мне вас пугать, но я плохо себя чувствую… Я больна…
Действительно, она побледнела еще больше, под полузакрытыми глазами обозначились синие круги. Налицо были все признаки болезни, и казалось, что — как говорят в народе — ее сейчас вывернет наизнанку.
Мадам де Шав в ужасе смотрела на нее. Эти симптомы пугали ее и вызывали в ней беспокойство, которое она приняла за прилив нежности.
«Бедное дитя* — подумала она. — Это из-за избытка переживаний она кажется такой бесчувственной!»
Она подбежала к круглому изящному столику на одной ножке и налила стакан холодной воды.
— Ничего, доченька! Большая радость, как и большое горе, причиняет боль.
Она приблизила стакан с водой к губам мадемуазель Гит, и та, едва пригубив, оттолкнула его.
— Да, — сказала она чуть слышно, — радость… Радость причиняет боль…
Жуткая мысль мелькнула в голове мадам де Шав: мысль о смерти.
Она просто не верила своим глазам — так быстро искажались черты ее дочери.
«Ей нужен воздух!» — подумала она, потрясенная, вне себя от тоски и тревоги.
И открыла окно.
Когда она вернулась к кушетке, мадемуазель Гит уже совсем обмякла. Голова ее бессильно клонилась к плечу.
Изнемогающая от ужаса герцогиня встала на колени; она едва дышала и даже не подумала позвать на помощь.
Здесь нужно отметить одно обстоятельство, которое может показаться несерьезным, но которое, однако, имеет большое значение для нашего повествования.
Читатель уже, наверное, винит непредусмотрительного Саладена за то, как ужасно протекает вся эта сцена встречи матери и дочери. Все идет из рук вон плохо, все как-то несуразно. Почему?
Да потому, говорит себе читатель, что Саладен не дал нужного урока мадемуазель Гит и бедняжке модистке приходится, выбиваясь из сил, выпутываться из сложившегося положения самой при помощи то ли настоящего, то ли притворного обморока.
Вовсе нет! Читатель ошибается! Саладен тут ни при чем. Дело было совсем в другом. Совсем в другом!
Накануне вечером за мадемуазель Гит пришли, чтобы отвезти ее в Аньер, где известнейший английский клуб братался с членами парижского общества парусного спорта. Праздник получился на славу, и дамы, увлекающиеся этим видом спорта, должно быть, долго будут вспоминать о нем.
После праздника все разбились на группки, чтобы пообедать в том или ином месте — в зависимости от желания.
Мадемуазель Гит обедала в «Буа-Коломб» с шестью морскими волками, управлявшими самой быстроходной из яхт — «Мисс Ада».
Это заняло целую ночь, весьма насыщенную, на протяжении которой танцы сменялись пуншем, мороженым и ужином, а потом снова последовали пунш, мороженое и танцы.
Когда Саладен нынче утром постучал в дверь мадемуазель Гит, она едва-едва успела вернуться из «Буа-Коломб».
Что бы ни писали и ни говорили о знаменитом темпераменте парижских модисток, они все же не железные. Мы вовсе не станем утверждать, что события сегодняшнего утра никак не сказались на состоянии нашей гризетки, но на ее здоровье прежде всего отразились события прошлой ночи. Много ли можно требовать от юной особы, которая накануне долго танцевала, непрерывно ела и пила и совсем не спала.
Пусть чистосердечие этого признания послужит извинением его убийственной пошлости: у мадемуазель Гит просто-напросто сильно болел живот, а ее мнимый обморок был всего лишь приступом тяжелого сна, который всегда накатывает после того, что подружки нашей героини называют «гулянкой».
Мадам де Шав была слишком далека от кругов, в которых царили подобные нравы, а возможно, она и не знала, что Париж — морская держава, а главный порт ее — Аньер.
Она стояла, трепеща, перед этой девочкой и с испугом вглядывалась в ее лицо — закрытые глаза, полуоткрытый рот, страдание, исказившее черты; матери казалось, что ее Жюстина вот-вот умрет.
Эта мысль все крепла, но вместе с тем в душе мадам де Шав росло недовольство собой. Она уже забыла о безумной нежности, которая бросала ее то в жар, то в холод в момент первой встречи. Поскольку в ее душе не осталось и следа прежнего восторга, она упрекала себя в том, что была холодна и напугала этой своей холодностью бедное дитя, которое, разумеется, мечтало о совершенно другом приеме, когда узнало, что встретится с матерью.
Она больше не помнила, что готова была рыдать от счастья всего несколько минут назад. Радость была теперь так далеко! В самом деле: первый поцелуй и нынешнюю минуту разделяла целая вечность.
«Я ее мало любила, — думала мадам де Шав. — Да, дочь показалась мне слишком холодной, но ведь и она, наверное, думала: разве таким должно быть сердце матери? Мне следовало всю свою любовь к ней вложить в поцелуй, мне следовало…»
Она остановилась, прижав руки к груди.
— Но что случилось? — спросила она страдальчески. — Разве я не люблю свое дитя? Я! Я! — вскричала она, почувствовав, как закружилась у нее голова. — Я не люблю мою дочь, мою жизнь, все самое для меня дорогое?! Но что я делала долгие четырнадцать лет, если не изливала в слезах свою душу — каплю за каплей?.. Жюстина! — оборвала она сама себя и заговорила нежным и певучим голосом. — Моя малышка Жюстина, приди в себя, я люблю тебя, я прошу: открой глазки! Любовь моя так сильна, что не дает высказать словами то, что таится в моем сердце!
Герцогиня попыталась приподнять девушку, но мадемуазель Гит тяжело рухнула обратно на кушетку и замерла там, приняв более удобную позу.
Мать целовала ее волосы, у корней влажные от пота.