— По идее, должны, — ответил Рори.
Пересмотрев весь утренний мусор, конверт за конвертом, рукопись за рукописью, по колено в словах и чернилах, Эдвин признал свое поражение.
— Пересмотрел все проклятые пакеты, — сообщил он. — Ничего. Ни черта. Пропал.
— А пакет важный, да?
— Да.
— Очень?
— Да, да, — раздраженно ответил Эдвин. — Очень, очень важный. Я же ясно сказал. Его нужно найти, Рори. От него зависит вся моя карьера.
— Не знаю, смогу ли помочь. Я через час ухожу — у меня утренняя смена. Может, Дейв или Марти помогут. Их смена с двенадцати.
— Черт возьми! У меня нет времени. И тут вдруг Рори тихо спросил:
— Погоди-ка… Пакет — такой толстый, да? А на первой странице маргаритки?
— Да! — Глаза Эдвина загорелись. — Маргаритки! Где он?
— Ушел. В первом баке. Там оставалось место, и я его туда бросил.
— И?..
— Он уже небось на барже. Эдвину стало дурно:
— На барже? На барже? Какой еще барже? — Воистину, стигийская перспектива. Так и оказалось.
— Да на мусоровозке. Отходит каждый день, примерно в… — Рори взглянул на часы: — Да вот прямо сейчас.
Так Эдвин де Вальв оказался на острове Белфрай посреди гор мусора: он карабкался по нагромождениям мусорных мешков, спотыкался о кучи пластмассы, в тщетных поисках одного-единственного конверта с макулатурой среди бескрайнего макулатурного моря. Бульдозеры сгребали отсыревший мусор в овраги, выравнивая и формируя изменчивый пейзаж. В кучах копались чайки, пронзительно кричали, кружили в небе, а под жарким солнцем поднимались в воздух и подрагивали простыни тепла и влаги. Смрад стоял трансцендентный.
Мрачный до изумления Эдвин с головы до ног был покрыт яичной скорлупой, кофейной гущей, чернилами для принтеров, а теперь еще и сранью чаек. Белыми, похожими на йогурт фекалиями. «А я-то думал, что хуже не бывает. Что я уже на самом дне…»
Он позвонил Мэй из автомата в доке. Вокруг рев буксиров, визгливые крики чаек.
— Я на помойке.
— В переносном смысле?
— В обоих.
— Приезжай, бога ради. Мид тебя ищет целый день. Хотел обсудить твое «четкое» предложение.
— Скажи ему, что я заболел. Бубонная чума. Фекалии чаек. Упадок духа. В общем, не знаю, придумай что-нибудь.
— Эдвин, я не могу до такой степени выгораживать тебя.
— Знаю, знаю. — На него вдруг навалилась усталость просто невероятная. Еще утром он был счастливым человеком. Раздраженным, язвительным, измотанным, но, в общем-то, счастливым. Все шло своим чередом, или, по крайней мере, по удобной колее. Жизнь его вполне устраивала. Но с сегодняшнего утра, с того момента, как эта рукопись легла на его стол, все словно пошло наперекосяк. А тут — конец пирса, манящая глубина…
— Эдвин! Слышишь меня?
— Ну?
— Что случилось?
— Поеду домой. — Его голос был слабым и далеким. — Передай Миду, что у нее все хорошо.
— У кого?
— У моей тети. Все хорошо. Оказалось, легкая простуда.
Глава пятая
Эдвин жил на бульваре Аппер-Саут-Сентрал — посреди ряда бурых городских домов, выстроенных вдоль чахлой полоски кустарника и деревьев, покрытых наростами и облюбованных белками-курильщицами и бронхитными птицами неведомой породы. И даже здесь, даже так Эдвину с женой еле хватало средств. Они с трудом платили по закладным, с трудом цеплялись за этот адрес, одновременно элегантный и элегический.
Великий Калиевый Бум, снабдивший Гранд-авеню красивыми эдвардианскими зданиями, породил и этот район: величественные особняки, впоследствии раздробленные на доходные дома. Словно живешь в замке, владелец которого давным-давно скончался.
От парома до ближайшего метро Эдвин ехал на такси, потом по Серой ветке на север до 47-й улицы, затем пересаживался на Легкую ветку, потом на Скоростную, а дальше на линии АБВ и ЭЮЯ. Его жизнь — ежедневные поездки из пригорода в город и обратно, каждый день алфавит все тот же. Иногда хотелось выйти из круга, полететь вверх и прочь отсюда, прочь от слов, прочь из города, в страну грез. Прочь от мыслей и проблем, что неизбежно приходят с ними.
Дом Эдвина отличался от соседского только номером (668, «сосед зверя», как он сам любил говорить) и ярко-желтыми ставнями на фасаде.
Дженни — моложе, умнее и симпатичнее Эдвина — работает интернет-консультантом в брокерской компании из другого штата и почти не выходит из гостевой спальни (ныне это полностью укомплектованный виртуальный офис), перемещая туда-сюда пакеты электронной информации. Эдвин и Дженни живут в мире слов, однако разница пространств хоть и тонка, но ощутима. Эдвин имеет дело с бумагой, на которой пишут черным по белому, буквы — словно дыры, пробитые в поверхности, они являют тьму на другой стороне. Сквозь такие слова Эдвин ежедневно бредет, увязая. Слова Дженни светятся зеленым. Зловеще сияют, подобно точкам на экране радара, лучатся, мерцают и бегут по экрану монитора, скользят по телефонным проводам, просачиваются в серверы, живут в оптических кабелях.
— Слушай, ведь можно поменять настройки, — сказал как-то Эдвин. — Вместо зеленых будут черные на белом.
Но Дженни только улыбнулась:
— Мне нравится, когда мои слова светятся.
Дженни работает дома, то есть у нее — уйма свободного времени. Поэтому у кота Пуси всегда чистый ящик. Поэтому в туалете холла регулярно обновляются освежители (им никогда не пользуются, он для помета гостей). Поэтому безделушки, все эти хобби, бесконечные диеты и терапевтические курсы мета-витаминов. Жена Эдвина щедро финансирует половину местных врачей-шарлатанов.
Дженни верит. Неважно, во что, — просто верит. Любая случайность для нее — знак свыше, обычное совпадение — предзнаменование великих событий. Когда они покупали китайскую еду, она водила рукой над печеньями с предсказанием, ловя вибрации, прощупывая течение вселенной. «Да это просто печенье! — хотелось крикнуть Эдвину. — Их штампуют в Ньюарке. И пакуют в пластик, черт возьми». Но он молчал. Эдвин в глубине глубин души боялся Дженни. Она одурачила всех, но только не его. Он-то знал, что у нее внутри стальной клинок. Она — то засахаренное яблоко, о котором городские легенды и байки на Хэллоуин гласят, будто у него внутри спрятана бритва. Эдвин понимал, что напороться на лезвие — лишь вопрос времени.
И вот он опять дома. Четыре ступеньки, ключ в замочную скважину, плечи поникли. Эдвин напоминал Вилли Ломана, только помоложе и не такой представительный. (Ломан обычно не выходил на сцену в птичьем помете и яичной скорлупе. По крайней мере, не в той постановке, что видели Эдвин и Дженни. «Да это же я, — сказал потом Эдвин, — я через двадцать лет». «Ерунда, — ответила жена. — Он гораздо ниже ростом».)
Эдвин снял пальто. Потом галстук. Посмотрелся в зеркало: лицо осунулось, глаза — словно дырки, прожженные в дешевом линолеуме. «Надо было идти в писатели, — подумал он. — У меня дар к сравнениям».
Он с таким нарциссическим вниманием изучал свои попранные жизнью черты, что не сразу заметил желтую бумажку в нижнем углу зеркала. Это была самоклейка и она гласила: «Улыбнись! Ты лучше, чем думаешь».
Какого ч…
— Привет, милый! Рано ты сегодня! — Жена лилово-розовой вспышкой эластика проскочила из кухни в гостиную. Доносились слабые монотонные звуки, гипнотический напев: «И раз, и два, и три, веселее, веселее!»
Их кот — кот Дженни, — заинтригованный запахом тухлой рыбы и пищевых отходов, потерся о ноги Эдвина, урча и подергивая хвостом.
— Уроки не впрок, да? — Эдвин пнул кота по коридору. Тот заорал и исчез, просквозив среди ножек мебели серебристой рябью.
Идя по коридору, Эдвин обнаруживал на пути все больше и больше желтых бумажек — просто фейерверк мотивационных посланий. «Помни: ты настолько хорош, насколько сам считаешь! Даже еще лучше!» «Познать жизнь — первый шаг в познании любви». «Да, ты это сможешь! Да, ты это сделаешь!»
Что за черт?
Он сорвал одну бумажку. На ней бодрым почерком было написано: «Ты не забудешь похвалить себя сегодня?»
— Лю! — позвал он, входя в гостиную. (Дженни считала, что это сокращение от слова «любимая». На самом же деле — от «людоедки».) — Лю, — повторил он, — что это за хрень?
— Я не толстая? — Она качала пресс, высоко подбрасывая колени, но остановилась и посмотрела на него. Однако блестящие темно-рыжие волосы, стянутые резинкой, подпрыгивали еще долго. Какая же она толстая? Дженни стройная. Подтянутая. Ей с трудом удавалось нарастить достаточно целлюлита, чтоб было о чем беспокоиться. За это подруги не слишком ее любили. — Я так растолстела. — Некоторые любят напрашиваться на комплименты. Но Дженни за комплиментами высылала целые флоты либерийских глубоководных тральщиков.
Что же ты не спросишь, почему я весь в птичьем дерьме и от меня воняет помойкой? Тебе неинтересно, почему я так рано вернулся? Как умудрился в одночасье отправить на дно свою карьеру?
— Ты совсем не толстая, — сказал он в 327304-й раз. — Совсем не толстая.
— А как шотландка? Не толстит меня?
— Шотландка?
— Ну да, шотландка. Только честно. Что ты думаешь насчет шотландки?
— Что я думаю? Что я думаю ? Да ни хрена я о ней не думаю. Ты испортила мне жизнь. Зачем я только женился на тебе, на такой мегере, на такой стерве? — На самом деле, конечно, он так не сказал. Эдвин побаивался Дженни, поэтому ответил: — Шотландка тебе очень идет.
— Честно? Ты же не просто от меня отмахиваешься? Сегодня я просто чувствую себя толстой. Даже не знаю почему. Такое ощущение. Значит, не поправилась, точно?
Эдвин вздохнул:
— Писательница Бетти Джейн Уайли однажды сказала: «Многие люди считают, что заживут полной жизнью, стоит им лишь сбросить десяток фунтов».
— Да, — сказала Дженни, — это правда.
— Что правда? — Эдвин ответил раздраженно, хотя не собирался. — У тебя неточный синтаксис. Правда, что люди так считают, или правда, что это действительно правда и жизнь станет полной, стоит сбросить десять фунтов?
— Не знаю. И то, и другое, наверное. Вот, смотри, самоклейки. — И она протянула ему упаковку.
— Я как раз хотел спросить, что…
— Вихрь, — ответила она таким тоном, словно это все объясняло. И в самом деле: на кофейном столике с гордым видом возлежал номер журнала «Вихрь» за этот месяц. И, конечно же, на обложке заголовок: «Лучше жить лучше по самоклейкам!»
— Пишешь себе на бумажках мотивации и развешиваешь их по дому, как записки.
— Зачем?
— Чтобы стать счастливой! Попробуй.
Она протянула бумагу и ручку, но ему в голову пришла только такая мысль: «Постарайся за день никого не убить». Скорее всего, Дженни говорила о чем-то другом.
Эдвин всегда бродил по собственному дому, словно чужак по чьей-то жизни. Часто, сидя в гостиной, оглядывался в поисках чего-нибудь — чего угодно — своего. Но все вокруг отдавало Дженни: начиная с веселеньких тонов и цветочных узоров и заканчивая полированным фортепиано в дальнем углу, к которому никто не притрагивался. От Эдвина нет ничего. Он — просто квартирант.
Теперь повсюду желтели бумажные квадратики — на кухне, в столовой и наверняка в туалете. На абажуре («Экономь электроэнергию! Думай о нашей голубой планете!»), над посудомоечной машиной («Чистая посуда — ясные мысли!»), на холодильнике («Будь здоровее — станешь еще красивее!» Вот она, суть Дженни — не просто красивой, а еще красивее). Эдвин открыл холодильник и взял банку пива. А на банке — на каждой банке пива — маленькая пометка Дженни: «Точно хочешь пива? Совсем точно? Кое-кто в последнее время слишком много пьет».
С чувством огромного облегчения Эдвин понял, что, наконец, знает ответ. Точно ли он хочет пива? «Абсо-блядь-лютно». Он вскрыл банку и опрокинул ее, более-менее попав в рот. «У меня трудовая хандра», — подумал он с тоской.
Раньше Эдвин предпочитал шведский ликер и коньяк цвета красного дерева — долго смаковал их, массировал язык оттенками вкуса. Но, попав в издательский мир, где все впритирку, решив, что ему нужна «работа», он понял: придется собрать всю волю в железный кулак и спуститься на землю. Поэтому он разумно и мужественно решил пить только отечественное пиво. Прямо из банки. Как пьют настоящие американцы. (Хотя, в общем-то, он любил пиво. Предпочитал его коньяку или мятному шнапсу. Тем более это не просто пиво. Нет, что вы. «Настоящее пиво холодной фильтрации, выдержанное в буковых бочках». Правда, Эдвин не понимал, что это значит. Но этого не понимал никто.)
Дженни прибежала на кухню, когда Эдвин допивал.
— Твой день? — спросила она. — Как он?
— Мой день? Мой день… — Он вскрыл новую банку. — Наобещал с три короба, рылся в человеческих отходах, на меня насрали пернатые летучие крысы и… ах, да… и я погубил свою карьеру.
— Как? Опять? — Эдвин губил свою карьеру уже в третий раз за этот месяц.
— На сей раз точно. Придется продать закладные, поселиться в картонной коробке, отдирать засохший сыр от упаковок из-под пиццы, возить пожитки в магазинных тележках. Вот в таком духе. — Он сделал большой глоток и поморщился: — А у тебя как?
— Чудесно! Узнала про самоклейки.
Эдвин прикончил вторую банку так быстро, что носом чуть не пошла пена.
— А, ну да. Самоклейки. — Он приложил холодную банку к виску и подумал, не сбежать ли.
— Любимый, — сказала Дженни. — Ты столько пива пьешь в последнее время, что я начинаю волноваться. У одной моей подруги есть подруга, у нее знакомый гипнотизер из Виллидж, который…
— Послушай, Лю. Все нормально. Карьера коту под хвост. Меня почти уволили. Я, наверное, подхватил штук пятнадцать разных инфекций. А в остальном все чудненько. Моя жизнь — сплошной парад лимериков и счастливых, попрыгучих летних песенок. Все прекрасно. Пиво прекрасное. У нас все прекрасно. — Он сделал глоток. — Понимаешь, Лю, с одного пива полным дегенератом не станешь. Поверь, для этого нужно переключиться на что-нибудь покрепче. Беспокоиться начнешь, когда увидишь, как я хлещу «Одинокого Чарли» или «Южную отраду» прямо из бутылки. Но не раньше.
— Ну ладно. Раз ты так настаиваешь. Но… — И она сильнее, чем нужно, шлепнула ему на грудь бумажку: «Кого-то нужно обнять».
— Иди ко мне, — сказал он, обнимая ее.
— Фу… Чего мы такие пахучие?
— Это длинная история, — сказал он. — Очень, очень длинная.
Глава шестая
Ночью Эдвину снились маргаритки. Бескрайние поля маргариток до самого горизонта. Но не настоящие, а маргаритки из желтых самоклеек «поскреби-понюхай» — их разбрасывал какой-то громкий смеющийся голос. Эдвин нагнулся, чтобы их понюхать, и проснулся, задыхаясь.
— Маргаритки, — сказал он. Что-то про маргаритки. Что-то важное, и он об этом забыл.
Он лежал без сна, слушая ангельское похрапывание Дженни (она даже храпит трогательно — напоминает мурлыкание, а не вопли чаек), но снова забыться никак не удавалось, он встал, отшвырнул с дороги кота и, голый, потащился на кухню. (Честно говоря, кота на дороге не было. Но Эдвин сделал небольшой крюк, чтобы наподдать Пусе.)
Вчера, после того как Эдвин принял душ и побрился, Дженни предложила ему (а) предаться любви, (б) заняться сексом, (в) исполнить супружеские обязанности. Все было как обычно — предсказуемо, без вдохновения и несколько разочаровывало. То есть правильный вариант — (в). Где-то посреди процесса, на вершине прокисшей страсти (супружеские пары нередко могут предаваться любви, даже не замечая этого), ткнувшись носом между ног Дженни, на внутренней стороне ее бедра Эдвин обнаружил записку: «Помни — небольшие круги, и не слишком дави напрямую!»
Это еще что за хрень? Уроки куннилингуса?
И он, совершая небольшие круги языком, избегая прямого воздействия, думал о чем-то другом… о ком-то другом.
А теперь, прилипнув голой задницей с остатками любовного лоска и пота к кухонному стулу, Эдвин листал кипу «Вихрей». Особенно не вглядывался — просто изумлялся неиссякаемости «советов» и «рекомендаций». И тут его осенило: «Так! Погоди-ка… Да я и сам смогу. Это же чепуха». Он пролистал еще несколько журналов, ликование в душе росло. Тесты, похоже, обязательны для каждого номера («Насколько вы сексуальны?», «Подходит ли вам спутник жизни?», «Не тот муж?», «Не слишком ли серьезно вы относитесь к журнальным тестам? Откройте „Вихрь“, и узнаете!»). Несколько полезных статей о том, «как свести мужчин с ума», одна — «как стать неотразимой для мужчин», а еще одна — «как быть счастливой без мужчин» (журналы вообще зациклены на мужчинах и на том, почему женщинам они не нужны).
Эдвин несказанно обрадовался низкому уровню статей, примитивным идеям, болтливому стилю школьных сочинений. «Ха! Легче легкого. Пишется само собой. К черту Тупака Суаре. Сам напишу книгу по этому самосовершенствованию».
Он сгреб журналы в кучу, схватил блокнот и карандаши. Решительно сел. Было два часа ночи, город спал, Эдвин улыбался. Потянулся, хрустнул суставами и взялся за работу.
«Значит, так. Эдвин, давай подумаем. Обычно в романе девяносто тысяч слов или больше. Для самосовершенствования сойдет и шестьдесят. В крайнем случае, даже пятьдесят тысяч — широкие поля, большие межстрочные пробелы, крупный шрифт». Например, книги мистера Этика с каждым годом становились все тоньше, поэтому «Сутениру» пришлось настолько увеличить поля в последней книге, что текста оказалось едва ли не меньше, чем пустого пространства («Четкий и наглядный», — так рекламировали книготорговцам внешний вид книжки сотрудники рекламного отдела). И правильно делали. Обычных читателей никогда не смущает, что читать придется меньше. Это неизменно доказывал успех «Мостов округа Мэдисон» и «Записной книжки». Тот же принцип действует и для книг по самосовершенствованию: обещай своим читателям побольше, а спрашивай с них меньше. Для книгоиздания — почти аксиома.
— Значит, так… — проговорил Эдвин. — Что я там наобещал? Бросить курить, похудеть, улучшить секс, обрести счастье, смысл жизни, цель…
Он составил список тем, затронутых на собрании. Двадцать четыре. Отлично. По главе на каждую (хотя «счастье» можно раскрыть и во введении). Если «счастье» во введении, получается двадцать три главы. Если в целом шестьдесят тысяч слов, значит… в каждой около двух тысяч шестисот. Нормально. (Если он не напишет две тысячи шестьсот слов о том, «как обрести душевный покой» или «как узнать свое предназначение», значит, он не достоин звания наймита пера.)
— Начнем с простого: как бросить курить.
Неужели это так трудно? Сам Эдвин бросал курить раз десять, не меньше. Наверху страницы он записал название главы и жирно его подчеркнул: «Как бросить курить: первый шаг». Откинулся на спинку стула. Поразмыслил. Задумчиво почесал яйца. Понюхал пальцы. Постучал карандашом по столу. Подумал еще, пожевал карандашный ластик, перечеркнул «Как бросить курить» и сверху написал: «Как легко и быстро похудеть: современный эффективный прорыв!» Лучше начать с похудания. О том, как бросить курить, он расскажет после. С диетами проще; к тому же за все время совместной жизни с Дженни он неоднократно наблюдал ее мимолетные увлечения с первого ряда. Если бы он только смотрел внимательнее…
Спустя несколько бесплодных минут, в которые Эдвин хмурился, чесался и нюхал пальцы, было решено, что творческому процессу не повредит некоторая «помощь». «Отличить плагиат от пересказа практически невозможно, — напомнил себе он. — На мысли нет авторских прав».
Это две первые заповеди Деривативной Школы Книгоиздания, и Эдвин принялся наугад листать журналы Дженни, высматривая, что бы такое присвоить. Или, лучше сказать, «перепаковать». После десятка набегов он совсем запутался. Холестерин, похоже, — важная тема большинства статей, но Эдвин точно не знал, что это такое. Таким же важным оказалось высчитать соотношение своего роста и веса, но он не блистал в математике. (Поэтому основным предметом и выбрал литературу. В английской литературе нет фактов — одни интерпретации.) Нет. Эта сухая, насыщенная цифрами информация подождет. Эдвин начнет с чего-то более абстрактного. Более эфемерного, более сложного, где лучше всего раскроется его подлинный талант.
Ага! Статья в давнем номере «Вихря» называется «Мотивации: ключ к похуданию». Отлично. Мотивации — вещь туманная и абстрактная, их можно обсуждать, не боясь, что у тебя потребуют эмпирических доказательств. Совсем как на уроках литературы.
— Ну, Эдвин, приступим. «Похудание: первый шаг».
И он размашисто написал: «Ключ к похуданию — мотивация. Если у вас имеется мотивация сбросить вес, значит, в ваших руках ключ к решению. И действительно, мотивация — один из важнейших (если не самый важный) ключей к решению проблемы. Но как нам себя мотивировать?» Эдвин остановился, перевел взгляд на потолок. Еще немного похмурился. «Очень хороший вопрос, — написал он. — В самом деле, многие считают, что этот вопрос — самый важный ключ, который существует на свете (касательно мотивации)». И тут в ослепительной вспышке вдохновения, такой яркой, что он чуть не загоготал во весь голос, ему открылось: «Записки-самоклейки! Это прекрасный способ создания мотивации для похудания. Например, вы можете прикрепить записку к дверце холодильника. Что-нибудь вроде: „Жрать меньше надо, большая жирная свинья“».
Эдвин остановился. Перечитал последнюю фразу, понял, что за подобные эмоциональные выражения его могут посчитать бесчувственным, и вычеркнул слово «большая».
Затем встал, потянулся и решил было сварить себе кофе. Но кофеварка-латте разбудит Людоедку и половину соседей. Поэтому он быстро подсчитал количество написанных слов. Получилось около четырехсот пяти. Тогда он вернул слово «большая» — стало четыреста шесть. Из шестидесяти тысяч он отнял в столбик четыреста шесть. Осталось еще 59 594 слова. Мид вернется через неделю. Получилось, что за вчерашний день он должен был написать восемь тысяч пятьсот слов. Эдвин трижды пересчитал результат, цифры каждый раз получались разные, поэтому он взял среднее значение. Но как ни считай, перспектива безрадостная. Пока что — он взглянул на кухонные часы — за два часа написано четыреста шесть слов. Двести три слова в час. Значит (он подсчитал в блокноте), на следующей неделе писать придется сорок два часа в день, каждый день, что научно невозможно, согласно теории относительности Эйнштейна.
Эдвин отодвинул блокнот и аккуратно положил ручку.
— Я обречен, — сказал он.
Глава седьмая
— У выпускающего редактора поехала крыша, — сообщила Мэй.
Они сидели в баре О'Мэйли на Донован-стрит, среди полированного дерева и меди, наслаждаясь черным как смоль пивом и промышленно-произведенным ирландским настроением. Эдвин не пошел в редакцию — позвонил и соврал, что «сегодня поработает дома». Работать дома — значит, провести день с Дженни, а это, согласно постоянно обновляемому списку «Опасно для жизни», на пункт хуже, чем в кресле у дантиста с икотой. Поэтому он отправился в обход по барам: начал с О'Келлигана, потом был О'Тул, О'Рейли, О'Фельдман и, наконец, — как бишь его? — О'Мэйли. На Донован-стрит. Набравшийся Эдвин позвонил Мэй.
— Выпей с трупом, — промямлил он в трубку. — Не бросай мертвяка одного.
— Непременно, — сухо сказала Мэй. — Какая девушка устоит перед таким приглашением?
Но все-таки пришла. Эдвин приветствовал ее, как вернувшийся на позиции генерал: «Мэй! Мэй! Сюда!» Он был помят, но выбрит — Мэй сочла это хорошим предзнаменованием. Еще не опустился окончательно, карикатуру пока не сдали в набор. До этого не дошло. Но снова курит, заметила она. И курит не просто, а неистово. Окутан облаком сизого дыма, а перед ним в пепельнице дотлевает груда бычков медленного самоубийства.
И вот они сидели и пили, Эдвин курил, Мэй рассказывала анекдоты, он махал рукой, чтобы принесли еще пива, и над ее шутками смеялся слишком долго и слишком громко.
— Я понимаю, что выпускающим редакторам платят за въедливость, — говорила она, — но этот перегнул палку. Пометил фразу «рукописный манускрипт» как тавтологию. Потому что «манус» по-латыни к есть «рука».
— О! — сказал Эдвин. — Латынь! Е pluribus unum. Carpe diem. Dum spiro, spero![5] Выпускающие редакторы, xa! Все чокнутые. Чокнутые — точно те говорю.
И это правда. Хуже выпускающего редактора, которому слон наступил на ухо и в заднице имеется анально-ретентивный синдром (к вопросу о тавтологиях), — только юристы «Сутенира», что тщательно изучают книги, страницу за страницей, строчку за строчкой, и высасывают из них все соки. Однажды в словах «у теперешних политиков одна дурь в голове» особо анальный юрист усмотрел «намек на употребление наркотиков».
— Дурь в голове! — хохотал Эдвин. — Помнишь, Мэй? Как его там? Писателя. Как его звали?
— Беренсон.
— Точно, Беренсон. Как он взбесился, когда увидел, что фразу вычеркнули! Ворвался в нашу комнату, раскидал стулья, грозился убить юриста и любого… как он сказал?
— Кто «потревожит неприкосновенность его прозы».
— Во-во. Неприкосновенность его прозы. Ха!
Мэй нагнулась к нему:
— Слушай, Эдвин. Возьми себя в руки. Я понимаю, у тебя нервное переутомление, но…
— Я обещал книгу, а потом ее выкинул. Или наоборот. Неважно. И не просто книгу. Это была величайшая книга по самосовершенствованию за всю историю человечества. Ее ниспослали Небеса.
— Тогда нужно сказать мистеру Миду, что сделка не состоялась. Что автор просил немыслимый аванс, или вообразил о себе невесть что, или мы с ним разругались и он отнес рукопись в «Рэндом Хаус». При словах «Рэндом Хаус» у Мида обостряется паранойя, ты же знаешь, он ведь подозревает, что они переманивают наших авторов. А если они все отрицают, это лишь укрепляет его подозрения. И ты окажешься чист. На самом деле, Эдвин, — добавила она, — это всего лишь книжка.
— Нет-нет. Не просто книжка. Это мое все. Очередной провал, очередной… не знаю. — Он опустил голову. Пробормотал что-то себе под нос, затем поднял голову, сфокусировал взгляд на Мэй и произнес вдруг с такой искренней нежностью, что у нее защемило сердце: — Господи, до чего ты красивая.
— Прекрати.
— Это правда.
— Прекрати сейчас же.
— Ты красивая. Очень, очень красивая.
— А ты очень, очень пьяный, — язвительно сказала она. — Пойдем. Я отвезу тебя домой.
— Моя жена, — он качнулся вбок и выдохнул ей в шею: — Моя жена — корова.
Мэй посуровела.
— Знаешь что, Эдвин? Если ты, женатый человек, заигрываешь с одинокой девушкой, не порочь свою жену, хорошо? Это пошло.
— Но это правда, — сказал он. — Она — корова. Ужасная. — Он принялся громко и жалобно мычать — придвинувшись еще ближе, облапав ее колено. Мэй отстранилась, встала.
— Идем. Я отвезу тебя домой.
— Не хочу домой. Жена помешанная. Как в «Степфордских женах», помнишь? Такая помешанная, что будто бы нормальная. Я боюсь ее, Мэй. Боюсь ее нормальности.
— Так почему? — спросила она ледяным тоном. — Почему же ты ее не бросишь?
— Не могу, — скорбно произнес он.
— Почему?
— Я ее очень люблю.
— Надевай пиджак, — сказала Мэй. — Идем.
Когда перед домом затормозило такси, Дженни прыгала под старые шлягеры (Ван Хален и Бон Джови). Вытирая лицо полотенцем, она подошла к двери и повернула ручку замка.
— Вот и ты! — воскликнула она.
Эдвин опирался о косяк, и Мэй придерживала его, чтоб не упал.
— Он перебрал, — зачем-то пояснила Мэй.
— Да, милый? Правда?
Эдвин молчал. Лишь негромко замычал, когда Дженни повела его в дом.
— Спасибо, Мэй. Ты просто чудо.
В отличие от Эдвина, Мэй ненавидела мало кого. Но его жену она ненавидела — холодно и клинически-бесстрастно. «Если настанет конец света, цивилизация рухнет и введут военное положение, — мечтала Мэй, — в первую очередь я выслежу Дженни и убью».
Эдвин с закрытыми глазами пытался скинуть ботинки и задушевно мычал.
— Мы были в баре, — объясняла Мэй. — Вместе. Вдвоем. Он много выпил — со мной, — и я взяла такси.
На улице было темно. Мэй возвращала заблудшего мужа в лоно семьи. Дженни — она развязывала Эдвину шнурки — подняла голову.
— Мы твои должники, — весело сказала она. — А теперь баиньки, да, милый?
— My, — ответил Эдвин. — Му-у-у.
— Не пойму, что неприятнее. — Мэй стояла на крыльце. — То, что я переспала с ее мужем или что она меня совсем не считает за соперницу. Даже на горизонте.
Таксист поджидал ее, ухмыляясь тикающему счетчику.
— Ну, — спросил он, — куда теперь?
Ночь, как и весь город, раскинулась перед ней морем огней и возможностей.
— Домой, — ответила Мэй.
— Так рано? Такой симпатичной барышне? Ладно вам — ночь только началась, жизнь — тоже.
— Нет, — ответила она. — Только не моя.
Глава восьмая
В следующие несколько дней на Эдвина снизошло странное спокойствие. Спокойствие человека, принявшего свою судьбу — будь то расстрел, смертельный укол или пустые извинения и жалкие оправдания перед деспотичным боссом. И в этом глубоком экзистенциальном спокойствии он самоуверенно скользил по бурному морю. Даже грациозно. Самоуверенность и грация — вот те качества, что Эдвин теперь стремился в себе развить.
Когда Найджел упрекнул его за пропавшую рукопись («она могла бы изменить само человечество», по его глумливому определению) и спросил, не тренирует ли автор в хождении по водам, не исцеляет ли слепых и хромых, Эдвин обернулся и достойно парировал:
— Чтоб ты сдох, мудозвон. — Вот именно так — самоуверенно и грациозно: — Чтоб ты сдох, мудозвон.
— Знаешь ведь, Эдвин, как говорится: слово — не обух… — Найджел стоял у его стола, физиономия перекошена так, что это должно означать улыбку.
— Еще какой обух. Тебя когда-нибудь били полным словарем английского языка по голове? Хочешь узнать, как это?
— Да ладно, Эдвин. Нельзя уже порадоваться, что тебе грозит распад личности?
— Schadenfreude, — сказал Эдвин. Одна из «непереводимостей» Мэй: «радость при виде человека в беде». Из немецкого (ессессно). Он повернулся к Найджелу и ласково проговорил: — Очень тебе советую взять schadenfreude и сунуть себе…
— Знаешь, в чем твоя беда, Эдвин?
Тот праведно ткнул пальцем Найджелу в грудь:
— Да. Я не играю в эти игры.