Иные от нашего вида в этой комнате так прямо на пороге и умирали. Вот он, например… — показал на толстого юнца в древнем наряде, с любопытством рассматривающего реторты и колбы лаборатории. — И этот… — показал на сухонького и печальнолицего юношу в костюме времен короля Франциска Первого, о котором я вспоминала по дороге сюда. — Все чистокровные Аламанти, все были обучены настоящим наукам в настоящей лаборатории, — продолжил дядюшка Николо, — а как явились сюда — так все их знания, все то, чему учили их отцы и деды, — все коту под хвост!
— Потому как истинно мудрых и истинно глубоких людей на свете не много. Даже среди Аламанти, — добавил старый, длиннобородый седой человек в белом балахоне, которого я никогда не видела среди привидений, даже в лесу, где их было видимо-невидимо. — Учится человек, пополняет голову знаниями, а все равно они лежат у него на поверхности мозга. Окажись он в незнакомом месте, испугай его сказкой — и всех знаний словно и нет, улетучиваются. Испытание этой комнатой — последнее, через что должен пройти настоящий Аламанти.
— Я уже здесь была, — призналась я. — Только в Зазеркалье. Мне было легче, чем этим двоим.
— Редко кто из Аламанти признался бы в этом. Гордыня, обуревающая нашими чувствами, слишком сильна для того, чтобы мы не стеснялись в том, что нашли более легкий путь для преодоления испытания. Ты одна из всех нас побывала в той лаборатории за зеркалом. Осмотри же эту комнату и скажи: чем она отличается от той, что ты видела в Зазеркалье.
Пришлось зажигать все свечи, что остались стоять здесь со времен, когда последний раз посетил алхимическую лабораторию мой отец, и осматривать все вещи, все книги, которые находились тут. Через добрых три часа, в течение которых привидения не только не мешали мне, но и помогали, подсказывая где, что и как можно открыть и увидеть, я призналась:
— Здесь все точно такое же и столько же, как и в комнате в Зазеркалье.
— И при этом лаборатория эта находится на месте нашей научной лаборатории, а не в этом углу? — спросил меня старец.
— Да. Алхимическая комната в Зазеркалье находится точно в той же самой комнате, в которой находится лаборатория отца… — и тут же исправилась, — то есть где находится научная лаборатория Аламанти.
— И отец твой знал об этом? — спросил старец.
— Отражение отца знало, — ответила я, — а сам отец мог и не знать.
— Но мог и знать, — возразил старец и задумался.
Сидеть в окружении сотен привидений в молчании и в ожидании рождения старческой мысли, до которой мне никакого нет дела, когда на улице вовсю светит солнце, подданные готовят в дорогу свиные окорока и бочонки с вином, сплетничают обо мне, было невыносимо. Ничего нового я в алхимической лаборатории не обнаружила, потому находиться здесь мне не хотелось. И я сказал:
Старец молча кивнул, оставшись в глубокой задумчивости, а привидения растеклись по щелям. Только проказник Август остался. Он дождался, пока я затушу оставшиеся недогоревшими свечи, пролетел впереди сквозь дверной проем, показал, как закрыть за собою дверь, дернув за ухо совсем другого демона, торчащего из двери едва ли не по пояс, а потом понесся к выходу, который привел меня на этот раз не в трапезную, откуда мы вошли сюда, а в фехтовальный зал. Здесь он нырнул мне за лиф — и оттуда сообщил:
— Плюнь на место, где вышла и скажи три раза: «София».
Я так и сделала.
— Теперь никто, кроме тебя, туда не проникнет, — произнес он довольно. — До самой твоей смерти.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
София тоскует о любимом
1
В замке давно привыкли не разыскивать меня, если я вдруг исчезала. Какое объяснение давали слуги моим внезапным отлучкам и появлениям, я не задумывалась. Холоп должен сам находить удобные хозяину объяснения непонятному. Если не сможет, то следует его заставить сообразить именно так, как требуется. Но моих слуг заставлять не надо. Им всем было уже известно о чудесной мази, привезенной мною из таинственного Китая, о котором рассказывали в Италии сказки со времен поездки туда купчишки Марко Поло. Потому никто не удивлялся моей внешней молодости, все смотрели на меня с восторгом, а отлучку могли объяснить только тем, что старой синьоре так понравилось выглядеть моложе себя лет так на тридцать, что она безмерно злоупотребляет мазью и в скором времени истратит ее всю, станет такой же старой, как и была до захвата власти в замке ее служанкой Лючией. Мысли слуг ведь просты, предугадать их несложно.
Когда я появилась в коридоре замка, выйдя из фехтовального зала, все лишь кланялись мне и спрашивали, не изволю ли я откушать? Время обеденное уже давно прошло, а я еще не ела.
Тут я почувствовала страшный голод и отправилась в трапезную. Слуги бросились следом и на кухню. Когда я села за стол, мне уже несли нежнейший куриный бульон с яйцом и петрушкой, заправленный толикой сметаны. Я взяла ложку и принялась есть.
Мажордом тем временем делал доклад о том, как прошли сборы вещей и продовольствия в дорогу, сказал, что при зрелом размышлении надо бы увеличить наш поезд еще на пару возов, ибо придорожные трактиры и постоялые дворы грязные, воды горячей во многих гостиницах нет, в комнатах полно блох и клопов, а графиня к такому не привыкла, То есть лучше всего иметь собственных два шатра — для меня и для едущей во Флоренцию вместе со мной прислуги.
Я согласно кивнула. А почему бы и нет? Этот мажордом мне нравился много больше, чем прежний — остававшийся от отца и уговоривший моего Ивана из Руси отправиться на Родину [9].
При воспоминании об Иване, оставшемся в моей прежней жизни и памяти самым светлым, наверное, пятном, на глазах моих выступили слезы. Какой великий человек был — и какая жалкая постигла его смерть! А все мой мажордом прежний, сволочь иезуитская!
Разгромил армию моего Ивана царь русский Василий, загнал его в крепость Тула, окружил град — а Иван и не сдался. Тогда велел царь перепрудить плотиной реку, текущую через крепость, — и стала вода подниматься. А на дворе вот-вот зима настанет. В городе малые дети и женщины остались. А царь Василий моему Ивану письмо шлет: сжалься над бедными, сам ведь погибнешь и невинные души загубишь, а сдашься — быть и тебе живу, и всем. Кто в войске твоем, прощенье дам, на волю отпущу. Поверил Иван и вышел из крепости [1]0. Армию Ивана разоружили, а самого его отправили на Север дикий, где зима едва ли не круглый год и солнце всего лишь несколько месяцев светит. Там и держали по повелению царя. И потом мажордом замка чешских Мнишеков, что на службе у польского короля Сигизмунда стояли, — ирод иезуитский — послал человека в те студеные земли. С деньгами. Вот за те деньги-то Ивана моего в проруби люди царские и утопили.
От воспоминаний таких стало на душе моей так тяжко, так тяжко, что я едва не разревелась белухой, как говорят на Руси. Только ела я эту белуху. Рыба она. А рыбы безголосы. Совсем дикие люди эти русские. Один Иван среди них и был молодцом. Да таким, что стоило Господу Богу нашему такой бестолковый народ порождать ради одного такого Ивана.
Отодвинула пустую тарелку, стала из другой каплуна есть да вином запивать. Без названия вино — домашнее, из собственных виноградников наших. Иван это вино сильно любил, пил — и не мог нахвалиться. И каплуны ему были по душе. Говорил, что у него на родине до такого люди не додумались: держать кур да перепелов в тесных клетках, кормить их беспрестанно, чтобы жирными они стали и лоснились от сала. Ел он жареных каплунов (предпочитал, впрочем копченых) со смаком, аккуратно, после вытирал тарелку куском хлеба и, сыто отрыгнув по татарскому обычаю, чинно благодарил. Именно чинно, даже если был голым и сидел передо мной, выставив на обозрение все свои мужские причиндалы.
От воспоминаний этих ощутила вновь прилив желаний женских. Глядеть при этом на старую облезлую обезьяну, какой мне казался теперь мажордом, было тем мучительней, что способности моего Ивана, которого помнила я основательно, бередили душу и спустя двадцать восемь лет…
Да, именно двадцать восемь лет тому назад ломбардский еврей, притворяющийся старым и изможденным, а на деле являющийся рослым и сильным мужчиной, способным голыми руками и одной клюкой расшвырять четырех дюжих молодцов, нанятых мной, чтобы остановить искусителя, сообщил Ивану о том, что на Руси случилась Великая Смута, трон московский занял сын покойного царя Ивана Димитрий, но того народишко московский убил, а на престол воссадил князя Василия. Вот Ивану моему и поручил тот еврей собрать войско, идти на царя московского Василия, скинуть его с престола, а на место его вернуть царя Димитрия, который будто бы оказался жив, избегнув смерти от рук толпы. Ивану бы дураку сообразить, что так просто цари не воскресают, что на доброе дело и на спасение Отечества никакой жид никогда и медной монетки не подаст, не то, что те тысячи золотых дукатов, которые вручил Ивану ломбардец в замке княгини Мнишек, где ему будто бы и представили самого спасшегося царя [1]1. Ушел Иван… на погибель свою ушел…
Мажордомы владетельных домов… Вот смотрю на своего — и знаю, что этот — иезуит. И тот, что в доме у Урсулы Мнишек двадцать восемь лет тому назад жил, был иезуитом. Более того — генералом ордена Игнатия Лойолы. Вместе с моим мажордомом они заморочили голову моему Ивану и послали его на войну с царем Василием, избавив меня от наваждения, именуемого любовью. А теперь уже этот мажордом согласен ехать со мной хоть на край света ради того, чтобы дьявольская красота моя и неожиданное омоложение не взбаламутили бы наше герцогство и всю Италию. Знаю я его, вижу насквозь. Тем и хорош мне такой римский шпион, что и мысли, и поступки его для меня ясны, как первый снег. Избавишься от такого — подошлют другого. Пусть даже тот второй будет глупее нынешнего подглядчика, а все ж времени на то, чтобы найти его да вычислить, придется потратить. А этот — свой. Его предки моим предкам не одну сотню лет служили. И следили за Аламанти, конечно, доносили святой римской церкви и самому папе римскому. Пусть и этот следит.
Особенно в дороге. Ибо теперь в охрану моего поезда он наберет людей самых верных себе, а значит и святому Ордену иезуитов — силе могучей, сворачивающей троны. Пусть хоть раз займутся добрым делом — защитят меня от разбойников, например.
Я улыбнулась мажордому, сказала как можно теплее:
— Хорошо, дорогой. В дорогу ты собрался основательно. Теперь простись с семьей и предупреди всех участников поездки: выезд завтра рано утром.
С тем и отпустила его. Допила вино, и отправилась спать.
2
У Ивана было странное и длинное родовое имя — Болотников. Я всегда выговаривала его с трудом и долго. А он говорил, что в его варварской стране оно произносится людьми легко и означает нечто похожее на « человек с болота», как если бы по-итальянски говорили обо мне, как о «женщине из замка Аламанти». Иван даже сказал мне, как бы называли меня в Московитии… Аламантиха. Мы с ним так смеялись над этим словом, так смеялись! Я, помню, даже не выдержала и пустила «шептуна» от смеха. Но Иван и бровью не повел, сделал вид, что не заметил дурного запаха. Настоящий рыцарь. Таких в Италии и во Франции теперь не найдешь. Здешние дворяне только кичатся родовитостью своей и доблестями предков, сами же только и ждут момента, чтобы унизить рядом стоящего. От болезни той, что зовется «сладкая моча», случившейся у меня в сорок с небольшим лет, живот все время газами распирало, я норовила отойти в сторонку и спустить их, а дворяне да вельможи, твари эдакие, все бегали за мной и делали вид, что задыхаются, рожи морщили и хихикали. Весело было им, сволочам, над больной бабой изгаляться.
А Иван был не такой…
Ивана впервые я встретила в Генуе. Слонялся по молу высокий, крепкоплечии мужчина с выпуклым лбом и замечательно светлыми волосами — такими, каких в Италии не встретишь и в самых глубинных деревеньках, где, говорят, еще остались чистокровные потомки тех самых германцев, что пришли сюда с северных равнин и разрушили Рим. Мужчина то и дело останавливался и начинал пристально вглядываться в даль, не обращая внимания ни на кого вокруг, хотя все, кто еще был на молу, пялились на меня во все глаза: как же сама графиня Аламанти приперлась на берег моря, чтобы полюбоваться на прибытие очередного корабля из Англии.
Меня невнимание этого моряка (судя по одежде) если не оскорбило, то позабавило. Я не привыкла к тому, чтобы какое-то деревянное корыто с грязными тряпками-парусами значило в глазах мужчины больше, чем моя персона. Мужчины должны пялиться в мою сторону, смотреть во все глаза, вожделеть меня даже в присутствии жен. А уж мне следует выбирать из них себе по вкусу и либо награждать его моей любовью, либо наказывать невниманием. Можно слегка и пофлиртовать обоим в удовольствие и без раздачи милости. Этот же либо смотрел себе под ноги, либо пялился в сторону холодных темно-серых волн столь пристально, что задери я подол посреди мола и оголи свои сокровенные места на обозрение всем зевакам, он один не заметил бы этого. Поэтому я подошла к нему и решительно произнесла:
— Сударь, вы весьма невнимательны. Перед вами дама.
Было мне в тот год едва за двадцать лет, приехала я в Геную по своим делам, о которых расскажу как-нибудь попозже, и на мол в такую ветреную и холодную погоду пришла только потому, что мне чертовски нужно было письмо, которое, как мне сообщили парижские друзья, должно прибыть в Геную на одном из следующих через Альбион ганзейских кораблей — то ли гамбургском, то ли любечском. За два дня до этого пришел корабль из Ростока, но письма капитан не привез. Обманул собака, сказав, что в каюте забыл его, пригласил на корабль, а там и оборол под гогот пялющихся в окошко матросов. Да я и не сопротивлялась. Капитан на корабле — Господь Бог. Удовольствия только не получила никакого — не люблю, когда берут силой то, что можно получить полюбовно. Лежала под этим толстым сопящим немцем и думала, что как только выйдет капитан на берег, мои сорвиголовы не просто намнут ему бока, но и подстригут ему его сокровенное место садовыми ножницами. А он, сволочь толстая, сходить на берег не стал, отпустил меня на берег без письма и почти тотчас поднял якорь.
Много лет спустя нашла я эту гадину с его потрепанным суденышком. Мои доблестные пиратики взяли корыто на абордаж, пограбили и утопили, а капитана я велела обмазать свиным жиром и сунуть в большую дубовую бочку. Потом запустила туда пару крыс. Вопль стоял на корабле два дня. А когда крик затих, мы сбросили бочку с ее содержимым в море. Поплыла она по волнам Адриатики на радость и удивление тем, кто ее выловит — хорошая бочка, просмоленная, в такой можно два столетия вымачивать селедку, бочка только крепче сделается. Но это уже было потом, а тогда я еще была молода и ярко красива, как свежий цветок на полянке в окружении лишь травы и каких-то листьев.
— Сударь, вы весьма невнимательны, — сказала я. — Перед вами дама.
— А? — вскинул голову невнимательный к женским прелестям мужчина, посмотрел мне прямо в глаза. — Вы что-то сказали?
— Женщинам улыбаться надо, — ответила я, любуясь его простым, только чересчур уж квадратным славянским лицом и густой вьющейся бородой под небесно-голубыми глазами, — делать комплименты и одаривать подарками.
— Разве вы — нищая? — удивился славянин. — Я, конечно, подаю, — и развел руками, — когда деньги есть.
Говорил он с таким ужасным акцентом, что я тут только сообразила, что он понял мою изысканную фразу не совсем точно, уловив лишь несколько знакомых слов в ней, потому решила не обижаться на столь откровенное хамство и спросила прямо:
— Я нравлюсь тебе?
Он пожал плечами и ответил:
— Вы нравитесь многим, разумеется. Зачем вам я? На такой вопрос можно отвечать только прямо:
— Я хочу тебя, чужеземец.
Он опять глянул в сторону моря, потом на меня, и лишь после этого ответил:
— Нам придется подождать. Я жду корабль.
Такого откровенного пренебрежения к себе я вынести не могла. Топнув ножкой и дернув плечиком, резко отвернулась от него и пошла от мола в сторону города, ловя на себе похотливые взгляды находящихся здесь мужчин и ожидая, что этот странный славянин окликнет меня, догонит, возьмет за локоть и извинится. Но, чем дальше я уходила от моря, тем более явно становилось, что этот странный человек, которого я уже хотела всей душой и каждой клеточкой тела, меня догонять не собирается, а по-прежнему пялится в сторону дурацкого моря, на горизонт, откуда должен появиться очередной дурацкий корабль, в капитанской каюте которого может оказаться предназначенное мне письмо и еще что-то, что нужно этому славянину. Когда же я ступила на камни улицы и оглянулась, то увидела, что иноземец по-прежнему пялится на море и не замечал никого вокруг.
Это была моя первая встреча с моим Иваном. И она мне приснилась в последнюю мою ночь перед отъездом во Флоренцию. И снилась, наверное, раз пять. Потому что я несколько раз просыпалась от чувства растерянности и обиды, охватывающих меня при всяком расставании с незнакомцем на берегу моря, ощупывала себя, свое молодое и крепкое тело, печально вздыхала, что теперь уж мне не встретить Ивана, и опять засыпала, чтобы через какое-то время проснуться и, ощупав себя, поверить в то, что я вновь молода, что болезней, мучавших мое некогда старое тело, во мне нет, что я способна еще любить и быть по-настоящему любимой, как была когда-то любима этим не вылезающим из сна светловолосым красавцем-славянином, тоскующим в тот день по родине своей и столь нетерпеливо ожидающим корабля всего лишь из-за того, что кто-то сказал ему, что судно это отправится куда-то на север, в страну гипербореев с их вечными снегами и непроглядной ночью.
Ото сна этого я устала так сильно, что когда проснулась в очередной раз и увидела, что утренняя зорька окрасила небо в розовый цвет, соскочила с постели и принялась быстро одеваться, не ожидая прихода той временной служанки, что заменила мне на время последнюю Лючию. Потом подняла деревянную колотушку, лежащую на столике возле кровати, и ударила ею в гонг. Раз, другой, третий…
Звон был громкий, гул разнесся по всем комнатам замка — и там неслышно мне все зашевелились, принялись одеваться, умываться, спешить выполнить то, что велено им хозяйкой совершить до ее отбытия из замка.
После этого я почувствовала непреодолимую потребность соснуть еще минутку-другую — и рухнула на постель…
3
Разбудил меня печальный голос дядюшки Николо.
— Вставай, синьора Аламанти, — сказал он, склонившись над моим ухом. — Негоже дважды откладывать выезд по одной лишь прихоти своей. Слуги должны доверять мудрости синьоры.
Я тут же распахнула глаза — и увидела сквозь тело дядюшки Николо, что свет в окне спальни моей достаточно яркий, чтобы быть уже утром не ранним, а поздним. Значит, слуги решили не будить меня, если служанка заходила сюда и увидела меня спящей.
— Спасибо, — сказала я привидению. — Если бы могла, я бы поцеловала тебя.
— Если бы я мог, я бы тебя не только поцеловал, — рассмеялся дядюшка Николо в ответ. — Спеши на двор. Поешь в дороге. Впереди долгий путь.
— А где Август? — спросила я. — Почему не разбудил он?
— Он боится разгневать тебя. Разбудит — а ты его за это не возьмешь с собой. Мальчишка.
— Тебя-то он старше на тысячу лет.
— Он умер мальчишкой — им и остался, — возразил дядюшка Николо. — А я был мужчиной зрелым, — но тут же перебил себя. — Давай что ли прощаться, София. Не знаю уж, увидимся ли еще. Но ты вспоминай меня. И знай… — шмыгнул по-стариковски носом, — я всегда любил тебя, всегда верил в тебя, всегда стремился тебе помочь. Только вот, когда пришло это облако… Сам не понимаю, как случилось… Сбежал в лес. Прости меня, София…
С этими словами привидение опустилось передо мной на одно колено и склонило голову — точно так, как я видела эту позу у одной из скульптур великого Микеланджело на одном из саркофагов какого-то из римских пап.
Со всех сторон раздались аплодисменты. Это хлопали многочисленные привидения, оказавшиеся в моей спальне в Девичьей башне и заполнившие собой не освещенные углы комнаты так густо, что большинство оказались словно вдетыми друг в друга, торча руками и ногами из чужих лиц и животов.
— Ах, проказники! — рассмеялась я. — Но все равно, спасибо, что пришли попрощаться. Я буду вспоминать о вас. Верьте мне.
— А куда ты денешься? — ухмыльнулся вставший на ноги дядюшка Николо.
И в тот же момент все привидения словно испарились, исчезли из моей комнаты.
Дверь тихонько растворилась — и в проем заглянула новая служанка.
— С кем это вы, синьора? — спросила она.
— Что — с кем?
— Я слышала, вы разговаривали с кем-то.
— Уши промой, — посоветовала я. — Видишь же — никого тут нет.
— Ага, — кивнула она. — Нет никого, — вошла в спальню и, по-хозяйски осмотрев мое бюро, достала из ящичка расческу. — А то я думала это привидения балуются. Что-то их много стало в замке. Раньше одно-другое в месяц появятся — и уже ужас берет. А сейчас… — сделала пробор у меня ото лба к затылку. — Вас как сегодня причесать, синьора? Все-таки в дорогу.
— Попроще, — кивнула я. — Так что ты про привидения?
— Много что-то стало их, синьора. — ответила она. — Боюсь, не к добру это. Вот и вы опять уезжаете. Что они без вас здесь натворят!
— Творят не умершие — творят живые, — ответила я. — Вернусь — если что случится, с живых и спрошу. Так и передай.
— Кому? — спросила служанка испуганным голосом.
— Тому, кто тебе велел ту глупость мне передать, — ответила я жестким голосом. — Ишь, придумали: на привидения все валить. Приеду — чтобы порядок был в замке. Оброки все заплачены, и амбары полны.
— Так ведь, кто будет оброк собирать? — удивилась она. — Мажордома вы увозите. А это он делал.
— Пусть оставит вместо себя управляющего. Причешешь меня, найдешь мажордома — и передай. Отвечать будете все трое: и ты, и мажордом, и тот, кого он назначит управлять хозяйством. Поняла?
— Поняла… — тихим голосом ответила служанка.
Да, нормального обращения холопы не понимают, ими нужно повелевать. Но до чего же тошно бывает кричать на них! Эх, рабы вы все, рабы…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
София в пути
1
Вначале дорога не занимала меня. Пологая равнина с ровными полями и небольшими рощицами были и без того знакомы мне по частым прогулкам верхом и по охотам за зайцами и лисами на этих просторах. Гряда холмов посещалась мною реже, но тамошние перелески и дороги мне были знакомы по походам за земляникой и грибами — занятиям, до которых я всегда была великая охотница. Слуги мои тоже знали до этих пор земли мои хорошо, потому всю дорогу до самой вершины гряды, через которую нам следовало перевалить, никто не оглядывался, все были задумчивы, если кто и переговаривался, то негромко, будто стеснялись чего. И у меня было настроение невеселое. После долгих двухдневных сборов выезд сегодняшний выглядел внезапным и даже поспешным, люди прощались с близкими бестолково, суетно, желая друг другу удачи и здоровья, забывая сказать о главном, совсем забыв обо мне, отчего я рассердилась и громко потребовала выезжать немедленно — и сопровождающие меня слуги, толком не нацеловавшись и не поплакав, бросились на свои места, кучера защелкали кнутами, по длинному тележному поезду с находящейся в середине его каретой, пробежали судороги — и мы, наконец, тронулись.
Дорога была знакомая, люди были взбудоражены недавним расставанием, я, задернув шторы в окнах кареты, размышляла о том, что совершила глупость, не позволив бабам как следует наплакаться при прощании, а мужикам выпросить у благоверных жен лишний медяк на дорогу. Обиды быть на меня у рабов не должно, но кто знает, как повернутся дела в пути. Это возле замка они рабы и покорны мне до скотского состояния. Дорога людей меняет. Ничто не делает дух человека свободным, как долгий путь и смена впечатлений. Сидящий на месте человек погрязает в суете и привычках, разум его засыпает, попадая в подчинение скрытому в человеке механизму: жрать, спать, гадить, совокупляться и находить источник пропитания всегда в одном месте, чаще всего в одно и то же время. В пути человек очень часто оказывается голодным, грязным, невыспавшимся и неудовлетворенным — и именно потому вынужден напрягать свой ум, становиться изворотливым и хитрым, порой жестким, а порой и благородным. Дорога делает человека мудрее и свободней. А свободным человеком управлять трудней, чем рабом. Так что, взяв с собой своих крестьян в дорогу, я рисковала потерять их где-то в пути, и даже хуже того — они могли вернуться к себе домой уже не рабами, а людьми свободными духом, с новыми мыслями, которые могут нарушить многовековой порядок, наряженный во владениях Аламанти. Все это понимала, но решила поступить именно так, как задумала. Только вот не вовремя всколыхнула я их, больно рано. Было бы лучше, если бы обижаться они стали на меня попозже.
Въехав на вершину холмистой гряды, я велела остановиться поезду и подвести мне мою Ласку. Людям разрешила посмотреть назад, полюбоваться стоящим неприступной громадой замком Аламанти и окружающим его селом со старой церквушкой, в которой крестили всех, кто отправлялся со мной, с их домами, крыши которых мог каждый отсюда разглядеть.
— Здесь наш дом, — сказала я во всеобщей тишине главные для всех нас слова. — Здесь нас ждут. Здесь мы нужны. Здесь мы любимы.
И вздох прошелестел над застывшей в благоговейном молчании толпой. Слова мои поразили всех в сердце с большей силой, чем если бы я дала им вдоволь пораспрощаться с близкими в толпе возле замка. Теперь, поняла я, они принадлежат мне больше, чем когда-либо, теперь они надежны, как пара крепких кулаков у хорошего бойца.
Подождав немного, я тронула Ласку каблуками сапог — и поехала вперед — к спуску. Как хорошо, что утром моя временная служанка посоветовала мне одеть в дорогу мужские штаны и кожаную куртку, а не это пышное дурацкое платье, которое все равно бы в карете помялось и выглядело бы изжеванным коровой. В штанах я сидела в седле по-мужски, чувствовала себя уверенной и сильной, способной сразиться с любым негодяем, которых на дороге, знала я по опыту, бродят десятки и тысячи…
2
В 1597 году от Рождества Христова дорога эта была не так наезжена, как сейчас. И добралась я до вершины этой гряды не так быстро. Ибо шла я пешком, а не ехала в карете, как сейчас, шла быстро, боясь оглянуться назад, где ждал меня гнев отца и позор за совершенное преступление, ибо даже Аламанти не позволено было делать то, что совершила я. Меня гнало вперед желание лишь поскорее убежать из этой долины, скрыться от людей, которые знали меня и любили с давних пор. Потому по сторонам я не смотрела, была занята лишь мыслями о своей несчастной пятнадцатилетней судьбе и о том, что в карманах у меня нет ни одной монетки, а уже хочется есть, и нигде, никто не подаст мне куска хлеба, не даст глотка воды за просто так, ибо никому не скажешь теперь, что я — графиня Аламанти, дочь всесильного и могучего владельца замка, земель и лесов, лишь числящегося вассалом герцога Савойского, а на деле не платящего ему ни налогов, ни воинской повинности. Все это — и отец, и фамильное богатство, и замок, и родовое имя — было для меня потерянным, как казалось, навсегда.
Вот тут — на вон том изгибе дороги — рос граб (темный, изъеденный непогодами пень до сих пор торчит на его месте). Из-за него и выскочили два незнакомца и набросились на меня, идущую со слезами на глазах и в великом горе. Я и ойкнуть не успела, как оказалась спиною на траве с задранным на лицо платьем, а на мне уже устраивался один негодяй, второй же его поторапливал:
— Давай побыстрей. У меня мочи нет.
Тогда я поняла, что меня собираются изнасиловать — и гнев переполнил мою душу.
Нет, я не стала брыкаться и бороться с двумя мужиками. Я пошире раздвинула ноги, но движением зада не давала ему попасть в меня.
— Давай, помогу… — сказала, когда он завопил от нетерпения.
Протянула руку к его фаллосу, приласкала его — мужик аж застонал от удовольствия, а потом вонзила ногти свои в фаллос и в мошонку одновременно, разом почувствовав, как жаркая кровь брызнула мне в ладонь, как обмякло его тело. Мужик закричал, а я выскользнула из-под насильника и встретила бросившегося на меня второго негодяя ударом выставленных вперед пальцев прямо в то место, куда меня учил отец бить врага, если у тебя выбили из рук шпагу. В фехтовальном зале он надевал специальный защитный костюм, когда тренировал меня наносить смертельные удары, — и то порой падал без чувств. У насильника же никакой защиты не было — потому он задохнулся, посерел лицом и рухнул мне под ноги мертвым телом. Вторым ударом я добила того, который все еще корчился на траве, держась руками между ног и истекая кровью.
После этого я обыскала трупы и, обнаружив несколько медяков и краюху хлеба, закусила, отправилась дальше. На душе стало спокойней. Я была даже благодарна убитым мною дуракам за науку. Теперь я была виновна в глазах людей еще и в убийствах, то есть в грехе еще большем, чем совершенном накануне, но, по крайней мере, не таком стыдном, какой мучил меня до этого. Теперь меня будут разыскивать, как убийцу, — и я должна подальше уйти из мест, где меня могут опознать. Словом, я успокоилась. Деньги у меня были, и я знала уже, что и остальные медяки, и серебро, и золото я буду добывать именно таким образом: разбоем и убийствами. Судьба подсказала мне выход. И другого пути у меня нет…
3
Я не знала тогда, что отец бросился за мной в погоню. Он отправился по этой дороге в одиночку, потому что должен был поговорить, объясниться со мной, уговорить вернуться назад в замок и заверить в своей любви и преданности ко мне, в том, что вины моей он не видит и желает мне помочь. Словом, он впервые в жизни поступил не как истинный Аламанти, а как любящий отец. И поплатился за свой порыв…
Сначала он обнаружил возле старого бука двух потасканного вида мертвецов, в которых сразу признал разбойников шайки Лепорелло, озорующих на границах владений Аламанти и никогда не заходивших на наши земли так глубоко. Увидел разодранный фаллос в руке одного из них — и гнев его утроился.