Один-единственный раз видел Федька капитан-лейтенанта Шестакова, командира торпедного катера. В самом начале июня, недели за три до войны, — кто же мог подумать, что она вот-вот начнётся? — тот неожиданно приехал в Москву, почему-то очень торопился, пробыл дома всего два дня и уехал назад, в Севастополь. Он так и не взял с собой Витьку, хотя в письмах заверял, что этим летом обязательно увезёт его на Чёрное море. Только сказал на прощание: «Ничего, сынок, ещё увидишь и море, и корабли. Придёт время — покажу. А сейчас нельзя: обстановка не та...» Что означали его слова «обстановка не та...», ребята так и не смогли понять, лишь почувствовали, что таится за ними какая-то невысказанная тревога, связанная, должно быть, с военной тайной.
Витька тогда расстроился: так дожидаться приезда отца, так мечтать о Чёрном море, о боевых кораблях — и вот тебе на! «Обстановка не та...» Федька же, завидовавший ему тайком, даже обрадовался: значит, дружок останется на всё лето в Москве и они будут вместе... Правда, была у Федьки одна неприятность, о которой и вспоминать не хотелось: не совсем ладно вышло у него со школой — завалил весной экзамен по геометрии, и на осень назначили переэкзаменовку. Тогда, в конце мая, эта будущая осень представлялась ему настолько далёкой, что в её приход и не верилось... Но как же скоро прокатилось лето, военное лето, полное тревог, перемен, важных событий, да таких, что за ними о своём-то личном и не думалось — некогда было подумать. Свои заботы в сравнении с тем, чем жили теперь всё, казались ничтожными. А жили теперь все одним — войной...
Витька рассказывал потом про отца. Он говорил, что отец погиб, когда была атака на вражеский миноносец. Откуда всё это знал Витька? В извещении об этом написать не могли — никому не писали так подробно. Но Федька слушал и верил каждому его слову. Вот и сейчас он лежал с закрытыми глазами на диване и думал о капитан-лейтенанте Шестакове.
Будто наяву, видел Федька бушующее море, взрывы снарядов рядом с мчащимся торпедным катером. И на мостике — Витькиного отца в исхлестанной брызгами штормовой накидке. Взмах руки! Ещё взмах! И две торпеды, одна за другой, выскальзывают из аппаратов, несутся, точно дельфины, оставляя за собой пенный след, в направлении вражеского миноносца, окутанного дымом артиллерийских залпов. Взметнулось ввысь багровое пламя взрыва, раскололось небо, миноносец словно приподняло чудовищной силой, переломило надвое, разворотив нутро. Посыпались с борта в панике уцелевшие фашисты, Но в тот же миг снаряд угодил и в торпедный катер. Объятый пламенем, он прямо на глазах стал уходить под воду. Вот захлестнуло волнами и рубку, только одна мачта пока ещё оставалась над поверхностью. Но и она погружалась в пучину.
Федька видел, как тонул капитан-лейтенант Шестаков. Как он плыл, и волны всё чаще и чаще захлестывали, накрывали его, израненного, совсем обессилевшего. Федька хотел было крикнуть, чтобы он продержался ещё хоть чуточку, — сейчас они с Витькой придут к нему на помощь, спасут его, и тогда не пришлют тете Клаве никакой похоронки, и она не будет убиваться по нему, плакать днями и ночами, и соседки тоже не будут плакать, глядя на её горе. А главное, сам он, капитан-лейтенант Шестаков, останется жив и опять станет сражаться против фашистов...
Дверь в комнату распахнулась, и на пороге появилась Катька.
— А я видел, как Витькин отец погиб, — сказал Федька сестрёнке, даже не пошевелившись. Серьёзно сказал.
— Ты что, не в себе? — остолбенела Катька. — У тебя жар?
— Видел! — повторил он упрямо. И вскочил с дивана, натягивая штаны.
— Про Витькиного отца всё ты выдумал. Признайся: выдумал ведь? — Катька положила ему на плечи руки, легонько толкнув, усадила опять на диван.
От такой вольности Федька едва не опешил: хоть сестрёнка почти на полтора года старше, но позволить ей такое...
— А знаешь, Федюня, — доверительно сказала Катька, присаживаясь рядом. — Знаешь, я скоро на наш завод устроюсь. Мама уже с начальником цеха говорила.
Федька ревниво возразил:
— Ты же ничего не умеешь. На заводе теперь снаряды, мины делают. Никто тебя не возьмёт.
— Сначала укладчицей буду, а потом и на станок перейду. Рабочую карточку получу: и хлеба восемьсот, и мяса, и круп — всё как надо. Во!
— Мя-ясо, кру-уп, эх ты! Немцы к Москве идут, а ты как на рынке...
— Немцев не подпустят к Москве, — сказала Катька. — Л работать — значит помогать фронту. Все теперь работают, кто не на фронте.
— И без тебя знаю, что не подпустят: моряки как встанут, сибиряки ещё скоро подойдут... — Федька с хитринкой покосился на неё: — А на заводе надо ещё и другое уметь.
— Что же?
— На крыше дежурить ночью, во время тревоги. Зажигалки тушить. Ты же трусиха!
— Герой какой нашёлся! — с обидой сказала Катька. — А будешь задаваться, так придётся самому по магазинам бегать. Я нынче с шести утра по очередям. И всё из-за тебя. А ты дрыхнешь, как царь какой.
— Это почему же из-за меня? Едим-то поровну все: мама, я, ты.
Катька всплеснула руками:
— Совсем сдурел! У тебя же сегодня день рождения! Федька растерялся: сегодня действительно двадцать седьмое сентября. Как же он позабыл?
— Уж и хлеб получила, чёрный и белый — свежий-пресвежий, корочка так и хрустит! — и сахар на все карточки выкупила, целых четыреста грамм, — оживившись, говорила Катька. — Только сахар колотый, хуже пиленого — его колешь, так крошки просыпаются.
Федька виновато посмотрел на неё: «Хорошая всё же у меня сестрёнка...»
— Одевайся живо, мама сейчас с ночной придёт. — Катька стала прибирать его постель. — И как ты будешь один, когда работать пойду...
Вскоре пришла мать. После двенадцатичасовой ночной смены глаза её, добрые, лучистые, казались запавшими.
— Ну вот, сегодня у нас праздник, — сказала Мария Алексеевна, устало присаживаясь на диван. — Катя, погладь ему белую рубашку и чёрные штаны, пускай наденет. Картошки вот немножко достала, наварим и сядем за стол.
Федька умылся, надел праздничное. В этой белой рубашке и чёрных штанах он ещё до войны ходил с отцом на первомайскую демонстрацию. Катька сама причесала его и, чуть отступив, прищурилась:
— Повернись-ка, жених! Мам, смотри, а он у нас, оказывается, ничего. А?
Мария Алексеевна трижды поцеловала Федьку.
— Вот, сынок, тебе уже и тринадцать. Ну, с днём рождения... — Улыбнулась печально, промакнула платком повлажневшие глаза: — Глава семьи теперь ты у нас, Федюня. Мужчина... Посмотрел бы на тебя отец. Воюет где-то... Ну а теперь зови дружка своего Витьку. И обязательно пригласи тетю Клаву: трудно ей в одиночку, ой как трудно...
До чего же хорошо вот так солнечным тихим утром сидеть за празднично накрытым столом и уписывать за обе щеки разваристую, аппетитную картошку! Хорошо, когда не надо заботиться, сколько можно съесть картофелин — две ли, три, а просто бери и ешь сколько захочется. И уж совсем здорово, если в запасе ещё целых три кусочка колотого сахара, две хрустящие горбушки — одна белого, другая чёрного хлеба.
— А вы пейте чай-то, Клавдия Ивановна, пейте, — потчевала Мария Алексеевна соседку. — Понимаю, голубушка, всё понимаю. Одно слово: война... Надо крепиться. Нам, женщинам, надо крепиться...
— Ах, горе-горе, — вздыхала Клавдия Ивановна, утирая потихоньку слёзы. Казалось, с той поры, как получила похоронку, она плакала не переставая. — Даже ведь не знаю, где, как погиб Михаил. Похоронка — и всё...
— Как же не знает? — Федька тихонько толкнул Витьку в бок. Витька здорово сдал за эти дни — один нос торчит. — Он же при атаке на вражеский миноносец погиб...
— Я знаю, а мама не знает, — шепнул Витька. — Понимаешь, когда погибаешь на земле, хоть мёртвый, а остаешься. А папа на море погиб. Вот потому она так и говорит.
— А ты не выдумал всё?
— Сам не знаю...
— А ты чего сегодня ночью во время тревоги стрекача задала из подъезда в траншею? — Федька лукаво покосился на Катьку: — Свиста напугалась?
— А сам не напугался? — смутившись, парировала Катька.
— Это ведь осколок свистел, а не бомба.
— А я почём знала, бомба или осколок.
— И не осколок даже, — рассмеялся Федька.
— Что же, по-твоему, соловей?
— Да это я свистел. Подражал, понимаешь? А ты уж и напугалась...
Федька учился в шестом, как и Витька, но он ходил в школьный радиокружок, знал азбуку Морзе, гонял голубей. В глазах дворовых ребят это значило многое, и они безоговорочно признавали его вожаком во всех своих ребячьих делах.
— Это вы здесь герои! — вспыхнула Катька, не зная, что ответить Федьке. — А на фронте небось штаны со страху бы лопнули!
Федька даже подскочил от такой её дерзости:
— Да у нас знаешь! Знаешь, что у нас?! — Он стиснул кулаки, но тут же умолк, спохватившись, что чуть было не выпалил лишнее.
— Вот шельмецы, — грустно улыбнулась Мария Алексеевна, — поговорить и то не дадут. Всё у них какие-то свои дела. А ну-ка, идите погуляйте.
Ребятам только того и нужно. Прихватив оставшийся сахар, они выбежали во двор. Самое укромное место — крыша Федькиного сарая. Сколько раз собирались здесь, чтобы обсудить тайные планы о побеге на фронт! Отсюда уходили незаметно на окружную дорогу, где формируются воинские эшелоны. Знали, бывали случаи, когда бойцы брали с собой какого-нибудь мальчишку-счастливчика. Но им пока не везло. Теперь же, когда пришла похоронка на Витькиного отца, военного моряка, ребятам казалось, что не взять их на фронт просто не могут.
Сразу же за сараем — заводской забор, а ещё дальше — высокая заводская труба отвесно дымит в тихое, безоблачное небо. Теперь на заводе кроме проводов и кабелей делают снаряды и мины. Здесь Федькина мать работает смазчицей, отсюда ушёл на фронт и его отец — от него уже два месяца нет писем. А Витькина мать, Клавдия Ивановна, — детский врач в районной поликлинике.
Солнце горячо раскалило толь, лопатки обжигает даже через рубашку. Федька лежит, зажмурив глаза от нестерпимо яркого солнечного света, и опять думает о капитан-лейтенанте Шестакове, о его гибели. И о своём отце думает — рядовом артиллеристе Реброве Павле Максимовиче. Почему от него так долго нет письма? Жив ли он? И видится Федьке: где-то сейчас, в эти минуты, кипят жестокие, жаркие бои, грохочут пушки, горячо строчат «максимы», полыхают пожары и идут в штыковую бойцы под осаждённым Севастополем. Оттуда, из-под Севастополя, и была последняя весточка от отца. Что теперь с ним?
Ребята ещё некоторое время лежали молча. Федька боялся сказать, что теперь, после того как погиб капитан-лейтенант Шестаков, Витьку могут запросто взять на фронт. Пойдёт и заявит: «У меня фашисты убили отца, я должен отомстить». «А если Витька сам об этом догадается? — подумал он. — Пойдёт в военкомат и потребует. Не откажут же ему. С кем же я тогда останусь? Всё ребята и девчонки со двора ещё в июле со школой на Урал эвакуировались. Только двое нас и осталось. А если ещё и Витька на фронт уйдёт, что же тогда?..»
— Налёт сегодня был сильный, — сказал Витька. — На трамвайном кругу два вагона взрывом перевернуло. Должно, не меньше чем на полтонны бомба упала.
— Завод наш большой, оборонного значения, — заметил Федька, — вот они, гады, и метят в него. Говорили, недавно какой-то шпик фонарём самолёты наводил.
— Схватили?
— Раз засекли, не уйдёт.
— Ас окружной бронепоезд бьет по самолётам. Аж земля качается. Одного фрица сегодняшней ночью сбили, я видел. Прожектора скрестились на нём — и пошло. Потом пламя по небу...
— Вот что, — поднимаясь, сказал решительно Федька. — Мы должны мстить за твоего отца. Понятно?
— Понятно, — тут же согласился Витька. — А как мстить-то?
Федька серьёзно, даже сурово посмотрел на него:
— Руки!
Они скрестили руки. У Федьки у самого всё похолодело внутри: вот она, самая настоящая клятва, о каких пишут в книжках, от которой стягивает кожу на затылке... Он глядел на Витьку и мысленно говорил: «Клянусь! Вместе, на всю жизнь, до самого конца!»
Крепко, по-мужски сцепив руки, они поклялись пробраться на фронт и мстить за Витькиного отца. Чего бы это ни стоило...
А вечером, собираясь опять на работу в ночную смену, Мария Алексеевна сказала Федьке:
— В школу завтра сходи, узнай, как быть с осенним экзаменом. У тебя ведь по геометрии «хвост»?
— По геометрии, — вздохнул Федька. — Но ведь школа ещё в июле на Урал уехала. Куда ж я пойду?
— Мало ли, может, из учителей кто и остался. Попроси, чтобы приняли. Шестой-то класс надо закончить, как думаешь?
«Легко сказать — закончить...» Промелькнули перед глазами какие-то треугольники, трапеции, параллелограммы, начерченные мелом на классной доске. «Бог знает какая путаница!..» Федьку передернуло похлеще, чем от кислого. Он нерешительно произнёс:
— Война ведь, никому и не нужны эти экзамены. Стыдно даже.
— А весной не стыдно было заваливать? — с мягким укором возразила Мария. Алексеевна. — Учёба — на всю жизнь дорога. Сходи, сходи, сынок. И отец, как узнает, порадуется...
Федька знал: в школе давно никого нет — все ещё в июле эвакуировались. А потом в ней призывной пункт был — мобилизованные прямо отсюда отправлялись на фронт... С тех пор, примечал он, школа постоянно была заперта. Федьке не хотелось огорчать мать. Но не ехать же на Урал сдавать геометрию! А в школу заглянуть можно. Чтобы всё было по совести. Почему бы и не заглянуть? Всё равно дверь на замке...
На другой день, рано утром, в дверь сарая простучали условным сигналом: семёрка ( — — . . .). Появился Витька.
— Ты готов? — бросил он с порога. — Идём!
— Куда? — не понял Федька.
— В военкомат! — горячо сказал Витька. — Ждать больше нельзя!
— А экзамен? — Федька слегка даже растерялся. — У меня ведь по геометрии экзамен на осень. Мама велела сдать...
— Экзамен? — Витька презрительно прищурил глаза. Никогда не было у него такого решительного взгляда. — А как же на фронт пойдёшь? У мамы отпрашиваться будешь? А наша клятва?! — ещё жёстче напирал Витька.
Федьку вдруг осенило:
— Экзамен — ерунда. Надо только в школу сходить. Там всё равно никого нет. А маме сказать: так и так, чтобы всё честно. Понял? Аида вместе, а потом хоть сразу на фронт!
— Здорово! — обрадовался Витька. — Пошли!
Они тайком вышли со двора и пустились рысцой вдоль заводского забора. На повороте догнали возчика Семена Ивановича Фокина. Он вёз на своём ломовике широкие листы фанеры. Женщины, когда собирались во дворе посудачить, всегда его бранили, звали за глаза выпивохой. Ребята же, напротив, любили его: он часто катал их на телеге, иногда угощал леденцами. Откуда брались у него леденцы в карманах заплатанных старых штанов, никто не знал. А как весело было ехать с ним и слушать звонкий цокот лошадиных копыт по булыжной мостовой! Свою грузную ломовую лошадь он почему-то называл Лентяем, хотя никто ни разу не видел, чтобы она ленилась и её приходилось понукать.
Семен Иванович, если был выпивши, домой шёл на сразу — говорили, что боится жены, — а садился на крыльцо, не торопясь закуривал и долго откашливался. Ребята терпеливо стояли рядом. Потом слушали его рассказы о том, как в гражданскую войну он со своими боевыми товарищами моряками топил чёрноморскую эскадру по приказу товарища Ленина. Ребята и верили, и не верили: неужели вот такие простые люди, как дядя Семен Фокин, совершали революцию, бились на фронтах за Советскую власть?
Иногда Семен Иванович выносил из дому старенькую, обшарпанную гармошку, играл для женщин какие-то старинные песни, но сам любил одну-единственную. Оканчивал он её, припадая щекой к мехам и закрыв глаза, точно норовил слиться с ней:
Напрасно старушка ждёт сына домой,
Ей скажут — она зарыдает.
А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает…
Когда приезжал домой капитан-лейтенант Шестаков, Витькин отец, они подолгу просиживали на скамейке под окном и Семен Иванович гордился тем, что говорит с ним на равных о флотских делах, о кораблях и морской службе.
...Семен Иванович увидел ребят, заулыбался небритыми щеками, постучал по фанере:
— А ну, хлопчики, в седло!
— Некогда, дядя Семен! — крикнул в ответ Федька.
Тот бросил вожжи, порылся по привычке в карманах, виновато покачал головой:
— Время не то. Не то время, будь оно неладно... А ну, Лентяй, подтянись! Ио-о-о!
Телега проскочила между противотанковыми рогатками, тарахтя, свернула за бревенчатый дот на углу улицы. Ребята перемахнули через невысокий школьный забор, посмотрели, как по дороге девчата в военной форме несут, придерживая за верёвки, огромную «колбасу» — аэростат, воздушное заграждение.
— Девок и то в армию берут, — сплюнул с досады Федька. — Будто мы хуже их. Порядки тоже...
Когда наконец миновали школьный сад, Федька почувствовал, как у него похолодела спина — дверь в школу была приоткрыта. Почему-то он сразу же стал перебирать в памяти позабытые формулы по геометрии, мелькнуло перед глазами строгое, сухое лицо математички.
— Кто-то там есть, — сказал он, невольно убавляя шаг. — Может, просто сторож?
— Вперёд, чего там! — воскликнул Витька. — Кто же ещё: факт, сторож!
На цыпочках юркнули внутрь. Налево, в конце коридора, учительская. Подошли не дыша, замерли. Дверь была закрыта, и у Федьки радостно заколотилось сердце: «Учителей никого нет, а открыть школу мало ли кто мог. Может, сторож, может, истопник». Он ухватился за ручку, что есть силы дернул на себя... и отлетел назад вместе с распахнувшейся дверью. «Всё пропало!» — только и успела мелькнуть страшная мысль. А в дверях уже появилась знакомая тощая фигура Чичи. Федька побледнел, отступив. Витька тоже невольно попятился.
Чича — завуч школы. Ребята прозвали его так за мальчишеский бобрик на голове и за маленькие круглые очки в железной оправе на остром носу. Он и впрямь был похож на задиристого воробья: бобрик всегда торчал вихром, и Чича часто, по привычке, накручивал его длинными нервными пальцами, повторяя при этом своё знаменитое «Ясно?».
— А-а-а! — удивлённо протянул завуч, увидев ребят и словно бы обрадовавшись их появлению. — Ну-ну, чего же вы встали? Милости прошу, заходите. Ясно?
Был он в стоптанных подшитых валенках, худая длинная шея замотана пёстрым шарфом, хотя стояло ещё тепло — сентябрь выдался солнечным, тихим. Небритое лицо казалось больным и очень усталым. Он выглядел очень старым.
— Садитесь вот сюда. — Чича захлопнул дверь, указав на диван, снял очки и стал протирать их кончиком шарфа. Он словно бы застеснялся своего необычного, несколько запущенного, не учительского вида, застегнул пиджак, одернул слегка. — Не забываете, значит, школу? Даже в такое время? Похвально, очень похвально! Я вот тоже захожу иногда. Привычка. Ясно?
Ребята уселись на кожаный учительский диван, с опаской косясь на грозного завуча.
— Ну-с, Ребров Федор. Из шестого «А», если не ошибаюсь? — Чича положил руку на плечо Федьке: — Хорошо тебя помню: с шумным характером парень. Что же будем делать, Ребров? — И стал медленными шагами ходить по кабинету, от двери до окна с наклеенными на стёкла бумажными крестовинами. — Что будем делать, ребята, я вас обоих спрашиваю, ясно? Школа наша на Урале, а мы вот здесь сидим сложа руки. Немец-то к Москве идёт.
— Не пустят фрицев к Москве, — осторожно вставил Федька, — разобьют.
— Разобьют, Сидор Матвеевич, — подтвердил и Витька.
— Сложное положение, — произнёс Чича, словно не слыша их. — Я слишком стар для войны, вы слишком молоды. Что же нам делать — вот вопрос.
У Федьки посветлело на душе. «Какая уж тут геометрия», — подумал он. Чича ему даже нравился сейчас, казался куда добрее, чем тогда, когда ещё учились, до войны. Он набрался храбрости и в тон ему бухнул:
— Геометрию пересдать надо, Сидор Матвеевич. «Хвост» остался с весны. — Федька осмелел, решился на такое ещё и потому, что Чича преподавал географию. Ох, как же он рассказывал про моря, океаны, путешествия — заслушаешься. «Не станет же он, — подумал, — чужой предмет принимать. Зачем это ему? Да, может, он и не помнит этой самой геометрии — позабыл. Небось с тех пор, как сам учил её, и не помнит ничего...»
— Ха! — удивлённо, даже как-то весело вскрикнул Чича. — Ну и ну!.. Геометрию, значит? М-да... Вы что же, оба будете сдавать?
— Сдавать Федька будет, — пояснил Витька.
— Так, так... А вот тебя почти не помню. Выходит, дисциплинированным был, а? Вот Реброва знаю. А тебя... — Чича, напрягая память, не отводил глаз от Витькиного лица. — Из шестого «В»? Софьи Аркадьевны?! — воскликнул он вдруг, обрадовавшись. — Шестаков! Так ведь? Ну что ж, Шестаков, примем у него геометрию, а? — Федька похолодел, сжался под его взглядом. — Примем, примем... — Чича опять зашагал вдоль кабинета. — Пускай немцы идут к Москве, чёрт с ними! Пускай шлют на нас сотни самолётов каждую ночь! Геометрия всегда наукой останется, её не разбомбишь. Где твой табель, Ребров?
— Здесь должен быть, в школе, — промямлил Федька, с отчаянием взглянув на Витьку, потом на дверь. «Драпануть бы из этого плена. Вот влип!»
— Так, так... Медиана, высота равнобедренного треугольника... Бои, жестокие бои на подступах к Москве... Сотни самолётов, подумать только!.. Ребров, Ребров... И все до одного бомбы тащат, проклятые. — Чича перебирал в столе бумаги, согнувшись над ящиком, сильно кашлял в серый платок. — Наверно, со школой все документы уехали, вот беда... Нет, вот он, твой табель. Ребров Федор. Ясно? Правильно: геометрия не сдана. Что же ты, дружок, подкачал весной? Небось что и знал — всё перезабыл? — Федька с трудом сглотнул комок, завороженно следил за руками завуча. — Ого! — вдруг воскликнул Чича. — Да ты, оказывается, не в гордом одиночестве. Ещё двое геометрию не жалуют: Фролов — шестой «А», Никитин — шестой «Б». Так, со школой не эвакуировались, значит, здесь могут быть. Знаешь их, Ребров?
— Знаю, Сидор Матвеевич! — Федька вскочил: мелькнула смутная надежда на спасение.
— Превосходно! — Чича быстро набросал записки на блокноте, вырвал листки, протянул Федьке: — Здесь их адреса и приглашение прибыть на переэкзаменовку. Шестаков, помоги ему справиться с заданием: разыщите ребят и все вместе сюда.
— Сегодня?
— В два часа всем быть здесь. Другого такого дня может и не быть — вот в чём дело, ребята. Я подожду вас, ясно?
— Ясно, Сидор Матвеевич! — Федька первым вылетел за дверь, радуясь, что всё пока так благополучно обошлось, что теперь будет пересдавать не один, а приведёт с собой ещё Фролова и Никитина.
Они шли торопливо по школьному коридору, и на полу, на тонком налёте пыли, печатались их следы. В стене торчали намертво загнанные костыли — когда-то на них висели картины Шишкина и Айвазовского, а теперь всё было голым, запущенным, и оттого школа казалась осиротевшей. Даже не верилось, что не так уж давно коридоры эти, и лестницы, и двор — всё здесь было наполнено звенящими, беззаботными, счастливыми голосами. А теперь вот поселилась мертвая, пыльная тишина, и хочется поскорее пробежать коридором, оставить её за спиной, очутиться на улице.
К двум часам ребята опять пришли в школу. Пришли без Фролова и Никитина. Виновато уставились на завуча.
— Уехали, — не спросил, а сказал Чича. — Теперь все едут. Семьями едут, заводами, в одиночку. Кипит всё! Ну, садитесь.
Для Федьки он стал опять грозным завучем, опять очки его холодно поблескивали на остром носу, и Федька, глядя на него исподтишка, пожалел, что вернулся назад, а не дал тёку. Сдалась она, эта геометрия! Сиди вот теперь, трясись, как заяц.
— Что ж, приступим. — Чича отошёл к окну, глядя на улицу, спросил: — Скажи мне, Ребров Федор, что же такое гипотенуза?
Федька, слегка путаясь, сказал. Витька подмигнул ему: мол, порядок, не дрейфь, помогу в случае чего.
— А скажи мне, что же такое медиана? — строго продолжал Чича, повернувшись и подходя к столу.
Ребята немо смотрели на завуча. Федька, краснея, безнадёжно что-то промямлил.
— Ответь мне, Ребров, как определить высоту равнобедренного треугольника? — ещё строже произнёс Чича и побарабанил по столу нервными пальцами. — Ясно?
Федька стушевался совсем. Казалось, что и знал прежде, сейчас всё вылетело из головы. Он потерянно молчал, разглядывая мыски своих ботинок.
— А скажи мне, Ребров, почему и Никитин, и Фролов уехали из Москвы? — устало опустившись в кресло, после долгого молчания спросил вдруг Чича каким-то странным голосом.
Федька недоуменно пожал плечами, посмотрел на Витьку, словно ждал подсказки. Но тот в ответ лишь пожал плечами.
— Как почему? Потому что война, — чуть слышно ответил Федька, боясь взглянуть на завуча.
— Что же, по-твоему, надо сделать, чтобы они вернулись в школу? — Закашлявшись, Чича поправил на шее шарф. — Чтобы все вернулись...
Немного подумав, Федька сказал, что надо разбить фрицев. Витька горячо его поддержал.
Чича покрутил свой бобрик, опять побарабанил по столу пальцами.
— Эх, дети, дети, — с глубокой грустью заговорил он, вздохнув. — Я же знаю, что вы меня Чичей звали. Может, даже побаивались... Но какое же это было золотое, прекрасное время! Не ценили, казалось, так и быть должно... А теперь вот, с расстояния, ценим. Что ж, так уж все мы устроены. — Взял ручку, обмакнул в запылённую чернильницу перо и вывел в табеле «посредственно». — Держи, Ребров Федор. Ясно?
Федька взял табель, поднялся, попятился к двери. Сейчас, в эти минуты, ему почему-то стало нестерпимо жалко Чичу. Только теперь он понял, что ребята в школе зря подтрунивали над старым завучем. Ах, если бы можно было вернуть всё назад!
Сидор Матвеевич проводил ребят до дверей и, поправив очки, сказал с болью:
— Пусто стало кругом, так пусто... Ну, идите. И будьте счастливы, насколько это возможно в такое время...
Он отвернулся к окну, поправил шарф на худой шее.
Федька смотрел на его узкую сутулую спину, на подшитые серые валенки, и ему захотелось сказать старому завучу какие-нибудь добрые, тёплые слова.
Но Витька дернул его незаметно за рукав, шепнул:
— Пошли! В военкомат опоздаем.
И Федька успел только произнести:
— До свидания, Сидор Матвеевич!
Федьке немножко не по себе: ведь он даже и не решил, скажет матери или не скажет, что собрался на фронт. И сказать боязно — ни за что ведь не пустит! — и жалко её, если тайком. Витьке проще: у него отец погиб — он идёт мстить. Нет, всё-таки Федька, наверно, ничего не скажет ни матери, ни Катьке. Лучше напишет потом, уже с передовой.
Федька отнёс домой табель. Вышел во двор.
Тихо на улице, солнечно. Федька вспоминает минувшую ночь, и тишина эта, этот ласковый покой чудятся ему обманчивыми, затаившимися. Почти наяву видит он вновь судорожные лучи прожекторов в чёрном ночном небе, слышит оглушающий лай зениток, пронзительный визг осколков, далёкие, глухие разрывы бомб... Так было и этой ночью, и предыдущей, будет, конечно, и следующей — как по расписанию, бомбят Москву немцы, аккуратные, сволочи. К налётам и воздушным тревогам в городе давно привыкли, и потому все ночи кажутся одноликими, словно близнецы.
Радостно Федьке думать пока только об одном — об экзамене. Как он гладко прошёл! Федька понимал, что Чича как пить дать мог его завалить. Но почему он этого не сделал? Грозный Чича! Вчера он был совсем другим. Федька закрывает глаза, и ему хочется ещё раз увидеть кабинет, диван и старого завуча. Но он видит лишь стоптанные подшитые валенки и укутанную шарфом шею. Лица не видит — оно тоже закрыто шарфом...
Федька присел на крыльцо — их три в доме, а он живёт в среднем подъезде — и стал мысленно прощаться со всем, на чём останавливался взгляд. Он был уверен: это последние минуты перед расставанием, и потому легонько поглаживал шершавые тёплые доски, давно знакомые бурые пятна от мальчишеских прожигалок, Витька скоро должен появиться, а пока Федька может побыть наедине со своими мыслями. «Каков он, военком? Как он нас встретит?»
Федька никогда не видел живого военкома, но уверен, что тот должен быть высоким и сильным, непременно бывший конармеец или моряк и обязательно с боевым орденом Красного Знамени. Ещё бы: военный комиссар!
Федька видит: вот они с Витькой подходят к военкомату. Народу — яблоку упасть негде: все хотят на фронт. Как же быть? Но вот комиссар выходит на крыльцо, зовёт их к себе. Народ расступается, они важно и гордо идут по людскому коридору и следуют за ним в кабинет.
Здесь всё чинно и строго. Портреты Чапаева, Щорса, Будённого. На стене висят шашки, наганы, кинжалы. Комиссар расхаживает из угла в угол, затем останавливается у огромной карты, говорит: «Ну вот что, хлопцы. Времени терять не будем, фрицы к Москве подходят, сами видите. Учить мне вас нечему — и так всё знаете. Порубаете гадов — и назад. Назначение — первая кавалерийская бригада. — Снимает со стены две шашки и два нагана. — Коней, шлемы и прочее получите на месте. Действуйте!»
«Но ведь мы в моряки собрались, — чуточку разочарованно пытается сказать Федька, хотя и этому рад без памяти. — Нам надо мстить за Витькиного отца, капитан-лейтенанта Шестакова. Он же погиб на море. У нас клятва...»
«Командованию виднее, где вы нужней, — отвечает военком. — Всё, действуйте!»
От лёгкого толчка в спину Федька вздрогнул — видение исчезло. Перед ним стоял Витька.
— Пошли, как бы не опоздать.