На лице Сулакикан появляется беспокойство: вспомнила, что у нее еще много хлопот на стоянке. Мальчишка, улучив момент, отрывается от юбки, подбегает к учагу, ловко вскакивает в седло, торопливо набирает на руку свободный конец поводного ремня, один-два толчка пятками в бок оленя — и он уже в десяти метрах от нас. Битык вдруг резко поворачивается, показывает мне язык, и быстроногий учаг уносит его размашистой рысью за перелесок. На олене он чувствует себя неуязвимым; скрываясь с глаз, обернувшись кричит:
— Лючи!.. Лючи!..
— Ишь ты, шельмец, и не упадет! — восторгается Павел.
Сулакикан ведет нас к себе на табор. Представляю, как удивятся пастухи! Не часто в такой глубокой тайге встречаются люди, и нигде гость не бывает таким желанным, как в этих пустынных местах.
О встрече с пастухами здесь мы не могли даже и мечтать. Они кочуют с колхозными оленями в самой глуши тайги и гор и давно не встречались на нашем пути. И вдруг такая удача. Наконец-то я вновь услышу их неторопливый певуче-грустный говор.
Эвенки — народ древний, некогда заселявший огромную территорию от реки Оби до берегов Охотского моря. Их предки еще с каменного века были коренными обитателями Прибайкалья. Отсюда они позже расселились по Сибири. С незапамятных времен эти люди были охотниками. Постоянная борьба за жизнь, лишения, нечеловеческие трудности сделали эвенков наиболее приспособленными к жизни в лесах.
Отделенные от внешнего мира огромным пространством малодоступной тайги, они в течение очень длительного времени развивались вне влияния со стороны, сохранив самобытность древней культуры. Революция застала их в самых отдаленных и глухих районах тайги, вдали от цивилизации и уже малочисленной народностью. И хотя к этому времени эвенки считались православными, они продолжали верить в злых и добрых духов, в бессмертие, почитали медведя.
Наши современные пастухи, кочующие с колхозными стадами оленей по безбрежным пустырям нагорья, ведут свою династию от тех древних эвенков, что некогда пришли сюда из Забайкалья. Эти эвенки-пастухи не знают оседлости и после революции продолжают вести кочевой образ жизни.
Вот почему я и обрадовался встрече с ними. С радостью шагаю на их стоянку, надеясь открыть для себя что-то новое.
БИТЫК ВЫЗЫВАЕТ НА ПОЕДИНОК
Темень быстро заполняет просветы в лесу. Густой безбрежный туман расстилается по падям, цепляясь за лысые бугры и норовя подняться над ельником. Но тяжелый сумрак давит его к земле, к сырой болотной колыбели.
Шагаем молча, гуськом. В темноте какие разговоры! Долго шлепаем по черной маристой воде, густо утыканной кочками, пробираемся сквозь стланиковые заросли. Небо равнодушно и низко над притихшей тайгой. Какая-то неподвижность царит в темно-лиловой долине.
Вдруг живой огонек продырявил густой, настывший мрак. Доносится людской говор. Ноги теряют усталость. Олени, почуяв дым, прибавляют шаг. Наконец-то окончен сегодняшний путь! Наградой нам будут вечерний костер, кружка чаю с горячей лепешкой да встреча с пастухами.
Выходим на поляну… «Вот они, лесные люди, прошлое этой земли», — подумал я, увидев остроконечные жилища кочевников, лес рогов отдыхающих оленей и вокруг большого костра плосколицых загорелых людей, освещенных бликами яркого пламени.
У огня и наш новый знакомец Битык. Он с жаром рассказывает взрослым, все время показывая руками в нашу сторону, видимо, о встрече с нами — со странными для него «лючи». Все так захвачены рассказом, что не замечают, как мы подошли к стоянке.
Тишину разрывает дружный лай всполошившихся собак. Они высыпали нам навстречу из темных закоулков стойбища. Все люди поворачиваются в нашу сторону, и, пока мы подходим ближе к костру, я успеваю бегло оглядеть стоянку.
Несколько поодаль от огня, под густым ельником, стоят берестяные чумы. В вечернем сумраке они кажутся далекими снежными вершинами. Рядом с ними мешанина еще не разобранных вьюков: постели, потки, люльки, седла, оленьи шкуры, домашняя утварь. Почти на середине маленькой поляны, у жаркого костра пестрела толпа женщин и детей. Пламя, вырываясь из-под толстых головешек, освещает их спокойные бронзовые лица и бросает мигающий свет на отдыхающее стадо оленей. Животные лежат плотным серым пластом, пережевывая корм.
Здесь, в глуши далеких лесов, пастухи сберегли чистоту эвенкийского типа. Лица взрослых круглые, чуточку плоские, с узким разрезом глаз. Все ребята удивительно похожи друг на друга — явно одного племени.
Мы оказались у пастухов из Омахтинского стойбища, что на речке Учур. Они перегоняют колхозное стадо оленей на новое стойбище. И хотя никто из них не приветствует нас, все стоят, словно припаянные к земле, доброжелательные взгляды говорят, что мы желанные гости.
Больше всех удивлены нашим появлением дети. Они с криком бросились к чумам, но, заметив, что с нами идет Сулакикан, скучились и замерли в какой-то нерешительности. Они рассматривают нас с любопытством, как призраков, пришедших к ним на стоянку из другого мира.
Мимо нас со злобным лаем промчалась огромная стая разношерстных собак. Впереди взрослые, за ними калеки, скачущие на трех ногах, и щенки. Все с ходу навалились на бежавшего сзади каравана Загрю. Закипела свалка. Все смешалось, взвыло и стало отдаляться к лесу и там вдруг оборвалось, смолкло, точно сквозь землю провалилось…
Из мрака появляется Загря. Идет геройски. Медленно ворочает головою и, скаля зубы, показывает смолкшим противникам острые клыки. Вся стая плотным полукругом сопровождает его. Когда Загря, опередив караван, вышел на поляну, какая-то плюгавенькая собачонка схватила его за заднюю ногу и тут же постыдно бежала. Загря даже не оглянулся на нее. Не прибавляя шагу, все так же уверенно, спокойно прошел дальше к чумам. Подошел к свежесрубленному пню, обнюхал его, сделал пометку и, повернувшись, стал сильными лапами разгребать пухлую землю. Внешне он казался спокойным и даже безразличным к притихшей стае, но долго еще у него стояла дыбом шерсть на спине и на загривке: видно, это спокойствие досталось ему нелегко.
— Смелый в драке всегда во много раз сильнее, — слышу голос старухи со шрамом через всю левую щеку. — У-у… проклятущие, сробели! — гневно грозится она на своих собак кривым посохом и, повернув ко мне широкое лицо с крупными чертами, бойко предлагает: — Бери за своего кобеля, по выбору, половину наших… Чего думаешь, хорошо даю.
— Корма на них много надо! — отшучиваюсь я.
— Они в тайге сами себя прокормят!
— Себя-то прокормят, — соглашаюсь я. — А нас?
— Оленя жирного давать будем в придачу. Не отказывайся, потом захочешь меняться — столько не дам.
— Так много Загря не стоит. К тому же он страшно злой кобель, людей кусает, горя с ним наберетесь, — пытаюсь разочаровать эвенку.
— Пошто дурной такой? — И старуха что-то кричит строгим голосом детворе, окружившей Загрю.
Те вмиг рассыпаются кто куда. А Загря важной, львиной походкой направляется к костру. Все собаки покорно уступают ему дорогу, провожают остывшими глазами, а он ложится на притоптанную землю, начинает рыться мордой в своей лохматой шубе.
— Кобель красивый и, видать, сильный, а, вишь, блохи и его кусают, — говорит старуха.
Наконец-то мы здороваемся, приветствуем друг друга пожатием руки. И даже теперь на лицах женщин каменное спокойствие, точно такие, как мы, гости у них бывают каждый день.
Мы находим место для палатки, недалеко от чумов, развьючиваем оленей и начинаем разбирать багаж. Нас окружают все жители стоянки. Дети, немного осмелев, подступают поближе, усаживаются на землю и, сгорая от любопытства, следят за нами. Одна девочка лет пяти, с беличьими раскосыми глазенками и черной косичкой, приблизилась ко мне у всех на виду и, боязливо протягивая ручонку, дотронулась до моей одежды.
Среди детворы раздался взрыв одобрения и восторга.
Женщины помогают Павлу ставить палатку. Долбачи привязывает на шею оленям чанхай — длинные поленья, чтобы они далеко не уходили, и отпускает на корм. На огне два больших котла с варевом. От них доносится запах отварного оленьего мяса. Этим запахом пропитан весь воздух. Я беспрерывно глотаю слюну, так чертовски проголодался!
Смотрю на вороха еще не разобранных пастухами вьюков. Чего только они не возят с собою, и — ничего лишнего.
Много ли нужно для существования жителю тропических стран? Набедренная повязка, горсть риса и несколько плодов, почти ничего не стоящих. Постель, кров, тепло дарит природа. Жители северного края, где больше холода, чем на юге тепла, должны всегда иметь при себе летнюю и зимнюю одежду и обувь, меховые спальные мешки, палатку, печь, большой запас продуктов. Это не только обременительно, но и очень дорого, средства же к жизни эвенк добывает великим трудом, промышляя пушного зверя в снегах глухих лесов, в тундре. Когда об этом думаешь, невольно хочется сказать, как несправедливо распределены богатства на земле.
Старуха со шрамом продолжает стоять около меня. Ее зовут Лангара. Ей много лет. Она молча осматривает наши вьюки, но на ее морщинистом лице ничего не отражается. Я тоже поглядываю на нее. Уж очень сухощавая и длинная. В ее взгляде житейская мудрость. Ее лицо казалось удивительно светлым, будто Лангара никогда не знала горя, унижения, слез. Оно было спокойно и неподвижно. Глаза смотрели так же спокойно, точно все они видели уже много-много раз, все пережили, со всем примирились. И теперь ничто уже в них не возбуждает любопытства. Годы трудной жизни, видимо, научили эту женщину ничему не удивляться, и сделали ее сердце добрым. Может быть, именно в этой доброте и есть человеческое счастье, его богатство!
— Куда тропу мнете? — спросила она, вызывая меня на разговор.
— Идем к гольцу Ямбуй. Знаешь такой?
— Ямбуй? — удивилась старуха и, отступив на шаг, еще раз оглядела меня с головы до ног, будто перед ней стоял лючи, спятивший с ума.
— Случайно, вы не к Ямбую гоните стадо?
— Оборони бог! — Она протестующе замахала руками.
— К Ямбую у эвенков давно тропы нет.
— Почему?
— Ты что, не знаешь? Ямбуй — место шибко плохой! — Лицо ее, будто от боли, стянулось бесчисленными морщинками. — Люди пропали там!
— Люди пропали? — невольно удивился я. Откуда бы им знать о пропавших геодезистах? — Кто тебе говорил об этом?
— Сама знаю. Три листопада или больше назад близко голец девка потерялась. Пошла от стоянки на озеро уток стрелять и не вернулась. Долго искали — не нашли. Без следа потерялась. Потом, две зимы, что ли, назад, мужик, шибко хороший охотник, пошел на Ямбуй сокжой (*Сокжой — дикий северный олень) промышлять и тоже пропал.
— Куда же они девались, как ты думаешь?
— Мой старик Карарбах говорит, будто там, на гольце Ямбуя живет злой дух. Он не любит, когда близко к горе приходят люди, беспокоят его своими делами.
— А ты веришь в духов? — спросил я. Она посмотрела на меня долгим, чуть насмешливым взглядом.
— На свете много чего есть, даже самый мудрый не все знает… Я, может, не стану верить в духов, если ты скажешь, куда могут деваться люди, пропасть без следа… Не знаешь?.. А я знаю — только к Харги! — закончила она убежденно, и у нее нервно задергались уголки рта.
— У нас на Ямбуе в этом году тоже пропали два человека: один весною, а второй недавно.
— Лючи? — удивилась она.
— Да, русские.
Лангара поражена не меньше меня. Задумывается. Потом шепчет:
— Видишь, духи шибко гневаются: сколько людей брали — и все мало. Ты искать будешь?
— Да. Мы должны найти их хотя бы даже мертвыми.
— Скажи, какой дурной проводник таскал твой люди на Ямбуй, в это худое место?!
— Маймаканские каюры.
— А-а, маймаканские могли не знать, что на Ямбуе стоит чум Харги. От них эта гора далеко.
— А вы хорошо искали пропавших?
— Как искать будешь, если нет следа?
— Вот уж зря свалили на злого духа. Надо было узнать, почему погибли люди.
— И ты не ходи к Ямбую — пропадешь! — говорит она, пронизывая меня умными глазами.
Ну и дела! Я, кажется, готов поверить, что на этом далеком гольце, у границы Алданского нагорья, действительно властвует злой дух Харги. Но в образе кого? На двух или на четырех ногах?
Лангара, вплотную приблизившись ко мне, пытается отговорить меня.
— Послушай, кто пропал на Ямбуе, ты даже следа их не найдешь, да и зачем тебе мертвый? Не ходи. Зачем напрасно тропу топтать? Лучше пойдем с нами вершину Худоркана, дикий баран добудем, мясо жирное кушать будем. Э-э, какой это мясо! — Она сладко причмокнула пустым ртом. — Ел?
— Много раз ел, Лангара. Хорошее мясо. Но спасибо за приглашение. Ты мне сейчас такую задачу задала — не до баранов. Скоро к Ямбую еще наши люди придут, как бы и с ними чего не случилось. Надо торопиться туда.
— Не хочешь?.. Подумай, атыркан (*Атыркан — старуха) хорошо тебе толмачит. Когда в потках нет мяса, невесело кочевать по тайге. — И она, видимо вспомнив о вечерних своих обязанностях на стоянке, отошла от костра, но вдруг вернулась, ткнула мне в грудь разлохмаченным концом посоха.
— Думаешь, ты сильнее Харги?
— Человек сильнее всего.
— Пустая думка! — бросила она с досадой и торопливыми шагами ушла к чуму.
Кто-то осторожно подкрадывается ко мне сзади. Это Биты.к, окруженный детворою всего стойбища. Он не сводит с меня глаз, шагает неслышно, поднимая высоко ноги. В руках у него небольшой, красиво изогнутый лук из тяжелого лиственничного дерева. Тонкая жильная тетива одним концом наглухо прикреплена к луку, другой же конец свободен, чтобы не держать дерево в постоянной напряженности.
У одного, видимо, самого старшего из ребят, дочерна смуглого парнишки, я увидел в руках стрелы, довольно-таки длинные, тоже из лиственничного, прямослойного дерева, с железными наконечниками. Они тщательно отделаны и гладко отполированы — от этого, должно быть, зависела их меткость.
На виду у затаившейся детворы Битык высовывается вперед, но колеблется. Черные глазенки лукаво искрятся, подбородок дрожит, он явно не в силах преодолеть страх. Не знаю, что ему надо, ободряю его улыбкой. Парнишка как будто смелеет, пытается тоже улыбнуться. Его взгляд опять приковывает рукоятка моего ножа. Заглядевшись на нее, он шагнул вперед, неожиданно ногою зацепился за кочку и, смешно подпрыгнув, падает на землю вместе с луком. Раздается взрыв детского смеха. Я тоже смеюсь.
А Битык уже на ногах. Плотно сжав губы, мальчишка подходит ко мне твердой походкой, но не ближе чем на два шага, протягивает лук, а головой кивает в сторону, где лежат наши вьюки.
Я смотрю туда и ничего не понимаю. Зову проводника.
— Долбачи, спроси у Битыка, что он хочет?
На лице старика появляется многозначительная улыбка.
— Ему нравится твой карабин, — говорит Долбачи. — Он хочет менять его на свой лук.
Смотрю на парнишку в недоумении: шутит он или серьезно хочет обменять свой лук на мой карабин? Битык тоже не сводит с меня взгляда, ждет ответа, стоит убежденный, что этим обменом делает мне одолжение. А я не знаю, как отказать ему, чтобы не обидеть и не унизить себя в глазах детворы.
Они ждут, что будет дальше.
Выручает меня сам Битык. Повернувшись к ребятам, он передает одному из них лук, берет топор и, полный независимости, шагает мимо своих сверстников прямо в темноту.
Кто-то бросает в костер охапку сушняка, и сноп яркого пламени вырывает из мрака стволы белесых пихт. Мальчик подходит к самой толстой из них, топором делает широкий протес и на нем рисует что-то вроде зайца. Затем делает еще один протес, повыше первого, в середине его рисует точку.
Что он затевает?..
Вся детвора повернулась ко мне и замерла в ожидании, еще не зная, что я в ответ предприму. На их бронзовых лицах, в подвижных глазках торжество, смешанное с лукавством. Несомненно, Битык придумал какую-то хитрость, чтобы завладеть моим карабином.
Представляю, сколько будет у них радости, крику и писку, если Битык подстроит мне какую-то ловушку и я попадусь в нее.
Он подходит к Долбачи, осмелевший, сияющий, и что-то торопливо и долго объясняет ему.
— Битык говорит, что ты напрасно не меняешься с ним, — поясняет мне Долбачи. — Мальчишка хочет показать тебе, что его лук стреляет лучше твоего ружья. Ты будешь первым пускать пулю в пятно на дереве, потом он пустит стрелу в зайца. Понял?
Я утвердительно киваю. Беру в руки карабин. Детвора сбивается пестрой стайкой.
Битык просит Долбачи натянуть на лук свободный конец тетивы, это еще не под силу мальчишке. Затем он отбирает из пяти стрел одну. Долго рассматривает ее, проверяет на глаз, выгибает на прочность.
Мне никогда не приходилось участвовать в таком состязании, но я не раз восхищался уменьем детей кочевников пускать стрелы. Что говорить — мастера! Битык уверенно готовится к состязанию — он явно опытный противник. И хотя на моей стороне все преимущества, мальчишка надеется выйти победителем.
Наконец-то все готово. Женщины бросили работу, собрались у костра. Весело переговариваются. Все, конечно, на стороне Битыка. Я же был рад, что таким образом мне удастся сблизиться с этой чумазой детворой и в душе благодарил Битыка за то, что он затеял такую игру. Я действительно был убежден, что это всего лишь игра, рассчитанная не больше как на потеху.
Парнишка заметно волнуется. Глазенки быстрые, как у мыши. Окончательно осмелев, он берет меня за руку, уводит к противоположному краю поляны, примерно на пятьдесят метров от мишени, и предлагает стрелять. Я решаю промазать и этим доставить удовольствие детворе. Прикладываю ложе карабина к плечу, долго целюсь, испытывая терпение присутствующих, затем подвожу мушку повыше пятна на дереве, и хлесткий выстрел лениво расползся по глухим закоулкам уснувшего леса.
Отдыхающие у чумов олени вскочили и, сбивая друг друга, рванулись в темноту. Залаяли собаки. Издалека, как бы в ответ на выстрел, донесся человеческий крик…
Дети бросаются к пихте. Они быстро находят след пули в верхней кромке затеса, и, судя по их ликованию, по их радостным взглядам, мой промах обнадеживает их.
Теперь очередь за моим противником. Он считает, что дистанция для стрельбы из лука должна быть наполовину короче дистанции для стрельбы из ружья.
Я не возражаю. Надо было действительно слишком верить в меткость стрелы, чтобы в сравнении с пулей выговорить столь незначительные уступки.
Битык тяжело вздыхает, глушит волнение. На стойбище стало тихо-тихо. Все — и взрослые и дети — напряженно следят за каждым движением парнишки. Он сбрасывает с себя рубашонку. Приятель помогает ему стянуть ремнем живот и, хитро улыбаясь, что-то заговорщически шепчет ему на ухо.
— Он его учит: когда будешь натягивать ил (*И л — тетива) — не дыши, иначе не туда пустишь стрелу, — говорит мне Долбачи.
Лицо Битыка становится серьезным. Мальчишка внимательно осматривает лук, отходит несколько дальше от костра. Вот он опускается на правое колено, а левую ногу, слегка согнутую, выставляет вперед, упирается ею в землю. В его движениях нет обычной детской торопливости. Он вытягивает на всю длину левую руку с луком, прикладывает стрелу и начинает медленно оттягивать тетиву. Все в нем напряжено: глаза, мышцы, каждый волосок. Лицо багровеет. Но что-то мешает ему. Мальчишка опускает тетиву, вскакивает, быстро подтягивает лосевые штаны и снова опускается на землю. Тверже ставит левую ногу и делает глубокий вдох. Снова напрягается, тянет из всех сил тетиву, и стрела с характерным свистом проносится между освещенных костром стволов, вонзается в «зайца»…
Крик восторга разрывает тишину уснувшего леса. Битык встает, вытирает рукавом потное лицо. Дети подпрыгивают, как мячики. Один падает на мох, но тотчас же вскакивает и в диком экстазе начинает бешеный танец охотника. Девочка с черными косичками ликует. Победа Битыка приносит кочевникам безграничную радость.
Радуемся и мы с Павлом.
Когда прошли первые минуты восторга, к герою подошла Лангара и краем подола своей широченной юбки вытерла ему нос. Затем она что-то назидательно сказала ему по-эвенкийски, показала рукой на «зайца» и неожиданно дала подзатыльник.
— Пусть не гордится! — сказала старуха, обращаясь к нам. — Надо было в голову цу попасть.
— Он еще мал, научится, — ответил я.
— Если сейчас не умеет, потом не научится.
Но Битык, кажется, и не заметил подзатыльника, так велика была его радость. Мальчишка твердой походкой подошел ко мне и с гордостью протянул свой лук.
Я не знал, что делать: только сейчас понял, что это не игра, что парнишка совершенно серьезно рассчитывает получить карабин. Он стоит с протянутым луком и не может понять моего замешательства. Я же действительно ничего не могу придумать и стою как истукан. А все смотрят на меня и ждут.
— Долбачи, — обращаюсь я к проводнику, — скажи Битыку, что карабин не мой, казенный, его нельзя никому дарить или менять, Пусть он скажет, что другое хотел бы получить за свой лук.
У парнишки смыкаются черные брови, виснут плечи. Лицо морщится от обиды, но от волнения он не может раскрыть рта. Вопросительно смотрит на меня детскими доверчивыми глазами и еще надеется. Затем отходит к ребятам, и они все, сбившись в кучу, глядят на меня с явным осуждением.
Мне, признаться, стало жаль их и в то же время неловко перед всеми присутствующими.
И тут я вспомнил про нож. Ведь он при первом знакомстве поразил Битыка своей цветной, наборной ручкой. «Вот и выход!»
Не задумываясь, вынимаю его из ножен, беру за лезвие и протягиваю парнишке.
У него загораются глаза. Он хватает нож, вертит его перед собой, пробует острие большим пальцем, не может налюбоваться. Вся детвора с завистью следит за ним.
Но вдруг Битык как бы спохватывается. На лице снова появляется досада.
— Ачин! (*Ачин — нет) — неожиданно произносит он с детской непосредственностью и, не взглянув на меня, возвращает нож.
Я растерялся.
Мы стоим молча друг против друга. Он с луком в руках, я с ножом. Не знаю, куда девать его. Стою буквально уничтоженный поступком мальчишки.
— Послушай, лючи, у детей долго не живет обида, потом помиришься, — послышался голос старухи. — Ты думал он не попадет в зайца?
— Я не думал, что это серьезно, — неуклюже оправдываюсь я.
Всеми забытый костер почти погас. Долбачи осторожно подсунул в огонь концы поленьев и ушел в палатку. Женщины принялись за работу.
А Битык не сдвинулся с места. Безвольно уронив руку с луком, он продолжал стоять в окружении сочувствующих ему ребят. Его рот был открыт, глаза увяли, погас в них озорной огонек. Как плохо он должен думать о лючи! Стало непростительно стыдно за себя перед этим еще не искушенным ребенком. Обман у эвенков — самый тяжкий грех.
Битык еще раз пристально глянул мне в глаза, задержал свой взгляд на карабине и медленно поплелся к чуму. Не оглянулся, ни у кого не искал сочувствия, уходил тяжелой походкой. А я смотрел парнишке вслед и думал: отдай ему сейчас ружье — он так же гордо скажет: «Ачин!»
Ко мне подошла Сулакикан, успокоительно улыбаясь, и, ничего не сказав, ушла следом за Битыком. Еще горше стало у меня на душе. Кому нужна была эта шутка? Вряд ли мне теперь удастся вернуть расположение к себе малышей.
Разбрелась по чумам и остальная детвора. Они не искали для меня снисхождения, ушли удивленные, с полным сознанием своей правоты.
«Вот эти уже не будут похожи на своих предков, хотя тоже родились в первобытной тайге. Они наследуют новую жизнь, не будут унижаться или выпрашивать у Харги подачки, и прошлое своего народа станет для них дурным сном».
Затихла стоянка.
В прогалине высокоствольных лиственниц появилась полная луна, разливая холодный голубоватый свет на поляне. Посветлели холмы за болотами. Надвинулись черные стены провалов, едва различимые вдали. И тишина глубокая, ничем не нарушаемая, проникла и в мою душу.
К ночи посвежел воздух. Набрасываю на плечи телогрейку, поправляю костер. Снова возвращаются думы о Ямбуе, о бесследно исчезнувших людях. С еще большей силой нахлынуло недоброе предчувствие какой-то беды, поджидающей нас у Ямбуя. Вдруг подумалось, что мы непростительно медленно идем, упускаем время. Хотелось собрать оленей, накинуть на спины вьюки и гнать их день и ночь, день и ночь…
Подошел Долбачи. Он подбросил в огонь дров, воткнул заостренный конец тагана в землю, повесил чайник.
— Ты слышал, Долбачи, что говорила старуха про Ямбуй?
Проводник не отвечал. Ему явно не нравился этот разговор.
— Что же ты молчишь? Тоже боишься Харги?
— Харги мне плохо не делал, — уклончиво заговорил Долбачи. — Наверное, близко Ямбуй есть худой место, зыбун, может, человек там пропади, утонул, и совсем не осталось следа, или ушел далеко, заблудился.
Слова проводника не утешили меня. Я уже думал о том, что люди могли попасть в зыбуны и погибнуть. Но от этого еще тягостнее на душе. Представлялось ровное, точно приутюженное моховое поле и неопытный путник, вступивший на бархатистый покров зыбуна. Один неосторожный шаг — и вот уже нет опоры. Под ногами у человека трясина, жадно всасывающая добычу в свою холодную утробу. Никто не услышит среди безмолвных болот одинокий крик и мольбу о помощи.
Как бы в ответ на эти мысли из ночной глубины леса до слуха доносится приглушенный детский стон. Донесся и не смолк, повис над стоянкой.
Я вскакиваю.
— Не Битык ли плачет? — спрашиваю у Долбачи.
— Девочка, сестра его в чуме пропадает, — отвечает проводник спокойно, точно ничего особенного не происходит.
— Как то есть пропадает?
— Шибко болеет.
— Что с нею?
— Никто не знает.
Забывая обо всем, бегу к чуму. Распахиваю вход, заглядываю внутрь.
Тусклый свет от костерка, разложенного посреди чума, еле освещает его. Внутри никакого убранства, пустые стены из берестяных полотнищ, положенных на конусообразно поставленные шесты. Слева ворох еще не разобранных постелей. В глубине чума сидят, прижавшись друг к другу, молча, как птицы у разоренного гнезда, Лангара и Сулакикан. Рядом, ближе к входу, за бревном, на оленьей шкуре какое-то странное существо, полуприкрытое стареньким одеяльцем. Включив свет карманного фонаря, приподнимаю одеяло.
Передо мною лежит девочка лет трех, совершенно изнуренная болезнью. Ее широкое лицо как бы провалилось внутрь, сморщилось и стало совсем плоским. Вместо губ — синие полоски. Руки и ноги как плети, обтянутые кожей.
Тяжелый запах отсыревшей постели наполняет чум.
Девочка без сознания, бредит. В свете фонаря ее глаза кажутся стеклянными.
Присаживаюсь на бревне возле больной. Беру безвольную ручонку, напрасно пытаюсь нащупать пульс. Худенькое тельце девочки в огне. От чуть заметного дыхания у нее шевелятся крылышки носа. В ней еще теплится жизнь… А смерть как будто рядом, в темном углу чума ждет своего часа, ждет спокойно, терпеливо.
Я смотрю на больную, и меня охватывает отчаяние при мысли, что девочка умирает, а мои познания в медицине слишком скудны, чтобы спасти ей жизнь.
Старуха тяжело поднимает голову.
— Опять худо Аннушке. Днем стало легче, а сейчас опять…
— Чем лечите?
— От этой болезни нет лекарства…
— Опять Харги?
— Не кричи! — перебивает меня шепотом старуха и грозит пальцем. — Зачем зовешь, если услышит, может и в твой чум послать беду. Берегись его в тайге… Они, молодые, — она кивает в сторону Сулакикан, — забыли про него. Вот он и хочет Аннушку брать.
— Повстречайся мы с вами раньше, черта бы я ему дал, а не Аннушку! А теперь слишком далеко болезнь зашла.
Старуха замахала руками на меня.
— Тихо говори!.. Если ты такой сильный, не дай ей нынче умереть, и я поверю… — Она умолкает.
— Что духов нет? Так, что ли?!
Лангара пугливо оглядывается и жестом головы дает мне понять прекратить разговор.
Тихо плачет Сулакикан; и кажется, вот сейчас она разрыдается, и безутешным материнским горем захлебнутся чум, тайга, ночь.
Нет, она затихла, подняла на меня страдальческие глаза; в них боль и безропотная покорность судьбе.
Я не верю в чудеса, но надо немедленно что-то предпринять, хотя бы для того, чтобы не оставаться безучастным к горю этих людей.
Выхожу из чума и натыкаюсь на Битыка. Он стоит у входа, прислонившись к скошенной берестяной стене и прислушиваясь к стону умирающей сестренки. Мальчишка поймал мой взгляд печальными глазами. В них и мольба и надежда. От прежней обиды на меня не осталось и следа.
Я обнял его, прижал к себе. Мне хотелось утешить мальчика, но не нашлось слов, понятных ему, да и не было надежды на спасение Аннушки.
Давно догорела вечерняя заря. Лес вокруг чумов стоит редкий, одинокий, пронизанный полосами лунного света. Тишина полна бодрости. В воздухе ощущение нескончаемой жизни. Так зачем же смерть на земле!
Не знаю, что бы я отдал за спасение девочки, за материнскую улыбку Сулакикан, за радость Битыка. Но как это сделать, как спасти Аннушку всем Харги назло?
— Павел! — кричу я, забираясь в палатку к радисту. — На стойбище умирает девочка. Устанавливай рацию и любыми средствами свяжись со штабом экспедиции, пусть немедленно вызовут к микрофону врача для консультации.
— Штабная рация уже закрыта до утра, — отвечает радист, удивленный моим приказом.
— Выходи на волну Министерства связи, объясни радистам, в чем дело, попроси сообщить нашим, что мы в двадцать три часа ждем для переговора врача.
— Вы же знаете, что работать на чужой волне строго запрещено.
— Еще строже запрещено равнодушие. Не теряй времени!
Неожиданно раскрывается вход в палатку, появляется заплаканная Сулакикан. Она держит что-то спрятанное в подоле юбки, пугливо оглядывается и бесшумно опускается рядом со мной, точно врастая в землю.
— Ты не обижайся, Лангара хороший человек и не ругай ее, что она верит в духов и всякие приметы. Старые люди другого не знали, — и, переводя дыхание, она подает мне аптечку. — Тут много лекарств от всяких разных болезней, но мы не понимаем их язык, что к чему. Ты помоги спасти моего ребенка. — Ее голос обрывается.