– Ах! – вдруг вскрикнула мадам Милица. – Я как-то подавлена всем случившимся. Мне нужен кофе, и сию же минуту.
– Там осталось в кофейнике, – с радостной готовностью откликнулась Бабушка. – Сейчас подогрею.
– Нет, – гордо возразила мадам Милица, – в такой момент мы не станем пить подогретого кофе. Заварим свежий, – и с благородным великодушием добавила: – Поставьте на стол четыре чашки.
В шестом часу вечера были привезены вещи миссис Парриш. Сундуки, чемоданы, ящики – все было наилучшего английского вида, солидное, богатое, прочное.
В семь часов, когда уже наступили сумерки, большой, роскошный автомобиль остановился у калитки пансиона №11. Дверца автомобиля быстро раскрылась. Первым появился огромный бульдог. Он вышел спокойно, с достоинством, не торопясь отошел в сторону и остановился у стены. Взгляд его был мрачен. Казалось, что он не одобрял происходившего. За ним из автомобиля проследовал господин, утренний посетитель. Затем выпрыгнул, словно выброшенный пружинкой, шофер, – и вдвоем они почти выволокли из автомобиля высокую, грузную даму, которая сопротивлялась, отбивалась от них и кричала по-английски господину звонким, полным энергии голосом:
– Скотина! А-а-а! Куда вы меня тащите! Чудовище! Пустите! Дайте мне выйти самой! – И она легко выпрыгнула из автомобиля. Это была высокая, цветущая женщина с приятным, но несколько отекшим лицом. Прическа ее была сильно растрепана, падали шпильки, платье было помято и в беспорядке – и все же сразу всем было ясно и очевидно, что дама эта, миссис Парриш, была действительно настоящая английская леди. Самым удивительным в ней был голос: здоровый и свежий, он походил на голос хорошего мальчика.
На крыльце дома, в ожидании прибывшей, уже стояла живописная группа. Бабушка и Мать, в лучших своих платьях, приветливо улыбались и кланялись. Дима, только что начисто вымытый, с не просохшей еще мыльной пеной на висках, мячиком выкатился из дома. За ним, как луна, выплывала мадам Милица в ореоле своих черных кудрей.
Встреча и внедрение в пансион вновь прибывшей оказались трудной и сложной церемонией. Все были взаимно удивлены, все нервничали – и каждый по-своему. Мать и Бабушка старались не показать, как они шокированы. Господин старался не встречаться ни с кем глазами, – он смотрел то на небо, то на свои перчатки. Шофер крутился около миссис Парриш с видимым намерением подхватить ее, если она станет падать. От мадам Милицы исходили неясные восклицания и жаркие лучи любопытства. Красота собаки поразила Диму. Собака была мечтой его жизни. Одна только миссис Парриш, по-видимому, не испытывала никакого смущения. Покачиваясь, в туфлях с очень высокими каблуками, из которых один был наполовину оторван, она подошла к крыльцу, с удивлением посмотрела на незнакомые лица – и вдруг широко и мило всем улыбнулась. Господин мигнул шоферу, чтобы воспользоваться благоприятным психологическим моментом и втащить даму на крыльцо. Но едва он коснулся ее руки, как миссис Парриш встрепенулась и закричала:
– Прочь, чудовище! Видали? – И широким жестом она указала на господина. – Он – мне угрожает! Пугает лечебницей, где в окнах решетки, если я не останусь здесь. Ха! Слыхали вы подобную дерзость?!
Она стояла перед крыльцом, высокая, почти величественная, полная благородного негодования.
– А что он говорит! Я качаюсь. Я не тверда на ногах! Смотрите – качаюсь я? – кричала она с вызовом. – Посмотрите сначала на меня, а потом на этого негодяя. Кто – пьян? Кому нужна лечебница? Кто из нас почти ненормален? Он меня тащит, он меня пугает, толкает – и это я почти… Тут я стою… так хорошо, твердо стою… – Она тряхнула головой, и ветерок легко взметнул вверх ее пушистые светлые волосы. – Вот я стою перед вами… а посмотрите на него – чего он боится? Несчастный облезлый болван. Ха! Лечебница – вот именно!
Миссис Парриш была совершенно пьяна. В этом не могло быть никакого сомнения. Спасая приличия, Бабушка выступила вперед и заговорила вежливо и мягко:
– ' Рада вас видеть, миссис Парриш. Войдите, пожалуйста, в дом. Ваша комната готова. Мы ждали вас. Я вас проведу. Будете жить с нами… в простом семейном кругу. -Она взяла миссис Парриш под руку и, маленькая, хрупкая, осторожно повела ее вверх по ступенькам. Леди повиновалась. Господин замыкал шествие.
Дверь закрылась.
– Видали? – кратко спросила мадам Милица. Татьяна Алексеевна с минуту стояла неподвижно.
«Деньги уже истрачены, – думала она. – За два месяца! Теперь уже нельзя ничем помочь. Когда будет очень трудно, надо помнить, что, благодаря ей, мы сразу заплатили почти все долги».
И она, вздохнув, пошла на кухню.
Наверху миссис Парриш уже бушевала. Падали вещи, хлопали двери. Ее голос покрывал все звуки. Он звонко разносился по всему дому, и ему отвечало радостное эхо, как будто веселая летняя буря, с громом и молнией, бушевала, запершись в ее комнате. Звонок непрерывно звонил, и китаец-слуга, как соломинка, гонимая ветром, летал вверх и вниз по лестнице. У калитки собралась кучка любопытных нищих. Бабушка появилась в окне, опуская штору. Японцы появлялись то тут, то там, как пузыри на воде, – и так же исчезали, спросив, как здоровье. Один мистер Сун не проявил никаких знаков интереса к происходящему.
Наконец все стихло. Слышен был лишь умиротворяющий голос Бабушки и громкие вздохи миссис Парриш. Господин, улучив минутку, покинул дом, ни с кем не простившись. Мадам Милица проводила его горящим взглядом и почувствовала, что она опять хочет кофе. Петя и Лида вернулись со службы и с изумлением слушали рассказ матери о событии дня.
4
Улеглись волнения. Семья готовилась ко сну.
Только в те дни, когда не все комнаты пансиона были сданы – и такие дни уже сами по себе являлись несчастьем, – каждый член семьи спал в постели. Обычно они оставляли только одну комнату для себя, самую худшую, имевшую мало шансов привлечь жильца. Она именовалась «столовой», так как случались и жильцы «со столом». В ней всегда стоял странный деревянный диван, несколько похожий на корабль, – тут спала Бабушка. Это была единственная постоянная постель Семьи. Все остальные должны были явиться как плод изобретения и воображения. Они всецело зависели от обстоятельств текущего момента. Иногда стулья связывались вместе: четыре – кровать для Димы; шесть – для Лиды. Петя, к сожалению, был довольно высок, и постель для него представляла трудную проблему. Летом он спал в гамаке, подвешенном к двум деревьям сада. Мать спала на полу в коридоре, и мало кто знал об этом, так как она ложилась всегда после всех и утром просыпалась первой. Если у жильцов были гости и недоставало стульев, Димин матрасик расстилался под столом в кухне, на стол постилалась длинная скатерть, и Дима спал, как ангел, никому не мешая. Нет конца возможностям устроить себе постель, но все же это всегда легче сделать летом, чем зимой: летом они раздевались перед отходом ко сну, зимой же надо было одеваться – и потеплее. Еще пара носков, старая вязаная кофта, шарф на голову – все собиралось и распределялось между членами Семьи. Нужно ли говорить, что все эти детали жизни тщательно скрывались, поскольку возможно, от постороннего глаза – и утром жильцов встречало радостное: «Доброе утро! Какой прекрасный начинается день».
Теперь был май, теплое время года, и была еще одна, не занятая жильцами комната, так что все постели готовы были в полчаса. Семья собралась за столом для «самой последней» – перед отходом ко сну – чашечки чаю. Это всегда была лучшая минута дня. Свет погашен, и только лампадка мерцает перед иконой Владычицы, Взыскание погибающих. Ее лицо печально и строго. Она казалась утомленной от своей тяжкой задачи, которой не предвиделось конца.
Туда, в этот угол, к этой иконе и к этой лампаде приносила Семья все свое горе. Каждый вечер, помолясь перед ней на коленях, Бабушка сама зажигала лампадку. Серебряная риза, отражая мерцающий свет, наполняла весь угол таинственным и мягким сиянием. От движения света и тени казалось, что лицо на иконе оживало, выражение менялось, как будто бы Владычица, следуя за молитвами Семьи, повторяла слова и давала ответы.
Эта старинная фамильная икона и была та «одна-единственная вещь», которую Семья вывезла из России. Она была звеном, связывающим Семью со многими поколениями коленопреклоненных предков, точно так же молившихся перед ней каждый вечер всю их длинную или короткую земную жизнь.
И сегодня горела лампада, своим мерцанием успокаивая волнения дня. Мир наполнял сердца. Чай был налит – и только тут заметили, что в комнате не было Димы.
А Дима был все там же, где он впервые увидел Собаку.
Собака, собственная собака, была мечтою Диминой маленькой жизни. Он не смел и думать приобрести ее, так как собаку нужно кормить. И вот самая отличная в мире собака стояла у стены во дворе! Постояв с полчаса, Собака медленно и с достоинством прошла к крыльцу и села на ступеньке. Она не обращала совершенно никакого внимания на окружающих. Она была выше того, чтобы, например, заметить присутствие Димы. А Дима стоял неподалеку и восторженными глазами созерцал Собаку. Он осмелился подойти ближе, даже сесть на другую ступеньку, подальше, чтобы движением своим или дыханием не обеспокоить Собаку. Как Дима жаждал, как ждал знаков взаимного интереса! Напрасно. Это была самодовольная, самодовлеющая собака. Что она знала о человеческом мире, о человеческих чувствах и отношениях? Неизвестно. Но то, что было ее опытом, раз навсегда уронило человека в ее глазах. Она совсем не нуждалась в человеческой ласке. Пусть она позволяла Диме восторгаться собою, но сама ничем-ничем, даже малейшим движением кончика хвостика, не дала знать, что видит его и понимает. О чем думала Собака, конечно, трудно сказать, но в глазах ее угадывалось, что она презирает все, что не есть исключительно собачий мир, все нежные чувства, непостоянство человеческого характера, поведения, изменчивость и шаткость его дружбы. Но, странно, Собака чем-то сама походила на человека. Ближе всего она походила на банкира, какого-нибудь президента каких-нибудь банковских компаний, на дельца, который давным-давно понял, в чем дело, давно не имеет никаких иллюзий и совершенно презирает идею о возможности улучшения мира. Если бы только дать Собаке сигару, это сходство сделалось бы вполне законченным и совершенным.
Мать нашла Диму на крыльце в позе молчаливого восторженного созерцания. И только тут она сообразила, что и Собака будет жить в пансионе.
– Боже мой! – воскликнула Мать. – Какой это будет расход!
5
Уже в шесть часов утра загремели звонки из комнаты миссис Парриш, и так как Кан, слуга-китаец, еще не пришел, Мать побежала наверх. Она нашла миссис Парриш за столом перед бутылкой и двумя пустыми стаканами.
– Выпьем вместе! – сказала жилица, осветив комнату веселой, чудной улыбкой.
– О, еще очень рано! – поспешила отговориться Мать. – Мы не пьем алкоголя в такое раннее время.
– Не хотите виски – я налью вам пива!
Мать из вежливости взяла свой стакан, поблагодарила, выпила глоток и ушла. Через несколько минут опять раздался оглушительный звонок. Японцы появлялись с вопросами о здоровье. Мать опять побежала наверх.
– Ну вот, теперь уже не так рано, выпьем вместе виски-сода, – сказала миссис Парриш с очаровательной улыбкой.
Так началась жизнь миссис Парриш в пансионе № 11. Она оказалась запойной пьяницей. Пока с ней был стакан и бутылка, ей ни до чего больше не было дела. Она весело бушевала половину дня, а затем спала беспробудно. Трудность заключалась в том, что она не разбирала ни дня, ни ночи, и ее звонкий голос часто в полночь пробуждал всю окрестность от сна. Приходили жаловаться. Соседи то смеялись, то ругались. Матери было трудно охранять достоинство пансиона.
Все заботы направлялись на то, чтоб помешать миссис Парриш покупать виски и, таким образом, вытрезвить ее. Но у нее было много денег, она хорошо давала на чай, и Кан немедленно стал ее рабом и послушным орудием. Уволить Кана было невозможно, так как Семья была должна ему жалованье уже за полгода. К тому же миссис Парриш распорядилась поставить телефон в ее комнате и просто заказывала ящик виски доставить на дом. Итак, несмотря на все уловки Семьи и на коварную помощь мадам Милицы, миссис Парриш пила как хотела.
Но и Семья привыкла бороться с трудностями жизни. И Семья не сдавала позиций, и, в некотором смысле, миссис Парриш не было никакой пощады. Ее почти не оставляли одну, отвлекая от бутылки. Миссис Парриш любила разговор и общество, и кое-что Семье удавалось. Каждый из них подходил к жилице индивидуально, пробуя на ней свои таланты.
Однажды – это была очередь Лиды – глубокой ночью забушевали звонки из комнаты миссис Парриш и зазвучал ее голос, приглашая всех в гости.
Лида робко вошла в ее комнату. Но, посмотрев на нее, набралась храбрости и предложила:
– Давайте споем что-нибудь дуэтом.
Эта идея сразу понравилась миссис Парриш.
– Вы лягте в постель, я сяду около вас на этом стуле, – предложила Лида.
– Давно я не пела, – заволновалась миссис Парриш, – кажется, с самого детства. Давайте споем из «Травиаты»? А? «Налейте, налейте бокалы полнее…» Я – за Альфреда, вы – Виолетта.
И они пели полчаса одно и то же, все тише, все реже. У Лиды был прекрасный голос, и она старалась изо всех сил. Миссис Парриш стала засыпать и вскоре сладко заснула. Лида тихонько и заботливо укрыла ее одеялом, перекрестила с молитвой и на цыпочках ушла из комнаты.
В другой раз, днем, мадам Милица пришла успокаивать миссис Парриш. Она подошла к столу, за которым пила миссис Парриш, вынула из колоды три карты наугад, бросила их на стол и сказала:
– Эта комбинация карт означает пожар.
Но ее английский был плох. Вместо «firе» – пожар, она сказала «wirе» – проволока.
Миссис Парриш вдруг страшно рассердилась.
– Проволока? Какая проволока? – Она огляделась, помахала рукой вокруг себя. – Какая проволока? Что вы меня дурачите? Вон отсюда!
Мадам Милица с достоинством направилась к выходу:
– Я имела в виду комбинацию карт. Гадание. Моя профессия – узнавать чужую судьбу.
Что– то дошло до сознания миссис Парриш.
– У вас есть карты? Сыграем в покер.
Мадам Милица вздрогнула от негодования.
– Это – другие карты. Это – символы, по происхождению из Вавилона. Чтобы найти их, человечество жило тысячелетия. Видите – это Луна, или Нина, покровительница Ниневии. И вы хотите ею играть в покер.
– Ну, не надо, – легко согласилась миссис Парриш. – Но что мы с ней будем делать?
День был жаркий. Растрепанная, потная, грузная, миссис Парриш имела жалкий вид. Милица посмотрела на нее критическим оком и предложила:
– Мы сядем здесь, в тени, у окна. Как появится какой пешеход, бросим на его судьбу карты – и узнаем, что его ждет.
Миссис Парриш пришла в восторг от этой идеи.
Мадам Милица раскинула карты на рикшу, стоявшего на углу.
– Этот рикша беден и болен. У него нет друзей. Интриги, донос. Я даже вижу тюрьму и голодную смерть…
– Боже, как страшно! – закричала миссис Парриш и, наклонившись низко из окна, позвала: – Рикша! Рикша!
Ветер играл ее пушистыми волосами, лица ее не было видно.
– Рикша! Сюда! – И она бросила рикше серебряный доллар, крича: – Рикша, у тебя нет друзей! Какая жалость!
В промежутках, между рикшами и пешеходами, мадам Милица повествовала об историческом развитии и прошлом величии гадальной профессии и горько оплакивала ее угасание. Что из этого поняла миссис Парриш, сказать трудно. Английский язык Милицы был плох, более того – фантастичен, к тому же у ней была склонность к торжественности в слоге. Однако же при известии о скорой погибели профессии миссис Парриш сильно огорчилась:
– Какая жалость, мистер Парриш не дожил, чтобы услыхать об этом. Он бы сейчас же основал какое-нибудь акционерное общество, и все были бы счастливы.
Однажды в праздник миссис Парриш особенно буйствовала. Соседи посылали прислугу с просьбой, чтобы шум прекратили. Японцы стояли кучками в саду, глядя вверх на балкон миссис Парриш и высказывая предположение, что она не очень здорова. Милица не могла даже пить кофе. Мистер Сун не сказал ничего, просто ушел из дома. Бабушка была в церкви. Лида ушла плавать. Это была Петина очередь успокаивать миссис Парриш.
– Миссис Парриш, – обратился он ней, – не поможете ли вы мне с крестословицей?
При слове «крестословица» она встрепенулась, и в глазах ее засверкали слезы.
– Покажите ее мне! Дайте ее сюда! О, милая! – сказала она крестословице, а потом объяснила Пете: – Покойный мистер Парриш, – и слезы потекли из ее глаз, – как бывали неудачи или затруднения в делах, сядет, бывало, за крестословицу и сидит час-два. Успокоится и что-нибудь придумает. Он всегда имел успех во всем, во всех делах. О, мы жили так легко, так весело…
– Не плачьте, миссис Парриш, – сказал Петя тихо. – Мистер Парриш в лучшем мире и…
– И вы верите в это? – удивилась она. – Как же вы наивны! Самое слово «смерть» значит уничтожение. Полное уничтожение. Потому я так легко и перенесла его смерть. Мистера Парриша больше нет. Нет нигде. Да если бы на одну только минуту представить, что он существует где-то и что-то таинственное случается с ним… что он видит меня, как я сейчас здесь сижу… да это просто невыносимо. Уходите отсюда! Вон с вашей крестословицей!… Впрочем, стойте, сначала выпьем, а потом я вас выгоню.
Но все же Петя уговорил ее, и они до обеда сидели над крестословицей.
Даже Дима был призван к участию в усмирении миссис Парриш. Он явился с коробочкой показать ей свою коллекцию марок.
– Это – из Канады.
– Канада! Я была там. Выбрось сейчас же эту марку. Канада мне не понравилась.
– Это из Советской России: редкая марка.
– И ты держишь ее? Дай сюда! – И она разорвала Димино сокровище. Скрывая слезы, он ползал по полу, собирая кусочки и закаляя свое сердце для жестокого плана, как расквитаться с миссис Парриш за это ее преступление.
Но главной страдалицей, главной жертвой и самым частым посетителем миссис Парриш была Бабушка. Миссис Парриш, так сказать, всем своим большим и грузным телом оперлась на хрупкое плечико Бабушки и там покоилась.
6
Дима всегда чувствовал себя вполне удовлетворенным жизнью, но с водворением в доме миссис Парриш он потерял душевное равновесие. Из-за Собаки, из-за ее равнодушия, даже пренебрежения к нему.
Дима принимал за должное, что все в Семье нежно его любили, что он нравился всем жильцам и всем соседям. Мир был до некоторой степени обязан относиться к Диме с симпатией и немножко баловать его. Но вот на горизонте его жизни появилось индифферентное к нему существо. Бульдог. Чистейшей породы. Аристократ в мире собак. У него была своя, отдельная и таинственная жизнь. Он стоял выше всех жалких Диминых попыток заинтересовать сноба собой. Между ними уже установились такие унизительные для Димы отношения. Что бы ни делал Дима, Собака не снисходила до того, чтоб Диму заметить. Никто не слышал голоса Собаки. Она не снисходила до того, чтоб в этом доме по-собачьи залаять.
«Так что же? – горько размышлял Дима, – залезут воры, станут красть у нас все и нас поубивают, а он даже не гавкнет! Совсем, совсем он нас не любит!»
И все же целые дни они проводили вместе. Дима не решался притронуться к Собаке. Он сидел в двух шагах напротив, не спуская с нее восторженных глаз. Ей варился отдельный обед, так как миссис Парриш выдавала на это» отдельные деньги. Собака каждый день ела мясо, и Дима сам мыл чашку до и после еды. Ничто не помогало. Интерес был односторонний, без проблеска надежды на взаимность. Тогда Дима стал молиться Богу и к вечерним молитвам тайно прибавлял: «Господи, пошли, чтобы Собака сделалась моя и чтобы она меня любила», – и он клал три земных поклона. Но и это не помогало.
Дима старательно собирал сведения о Собаке, и каково было его изумленное негодование, когда он узнал, что у Собаки не было имени. Для миссис Парриш это был просто Дог, то есть Собака. Кто-то из друзей, уезжая за океан, оставил собаку мистеру Парришу. Это было за несколько дней до его смерти, и к Собаке не успели привыкнуть. «Тут она? – спросила миссис Парриш. – Кормите ее» – и она дала денег. Потом добавила: «Не пускайте ее в мою комнату».
Но Собака и не делала никаких попыток войти к миссис Парриш. Если бы и состоялся этот визит, то вопрос, кто и кому сделал бы этим одолжение.
От изобилия мыслей и полноты переживаний по поводу Собаки Дима начал вести дневник. Он умел немножко писать. Он хранил записную книжечку в кармане штанишек, а на ночь клал под подушку. Ежедневно находилось что-нибудь записать о Собаке, и с какой радостью он записал однажды: «Собака не любит своей хозяйки». Это наблюдение – миссис Парриш ходила по саду, а Собака не сделала ни одного движения, чтобы подойти к ней, – сделалось отправным пунктом Диминых планов. Он готовился к решительным действиям. Он замышлял нападение на миссис Парриш.
Но для выполнения замысла нужно было сперва заручиться хотя бы некоторым содействием Собаки. И – о чудо! – медленно-медленно, но все же если и не привязанность, не дружба, то понимание начало устанавливаться между Собакой и Димой. Дрогнула твердыня Собакиной гордости, пошатнулась ее крепость и, под теплотой Диминых глаз, стала тихо таять, капля за каплей. И пришел наконец великий момент: Собака проявила свои настоящие чувства.
Был жаркий полдень. Все, кто мог, отдыхали и спали, потому что в жарком Китае это – обычай. Вокруг царила тяжелая, почти весомая тишина. Изредка только из кухни доносились слабые звуки, это Мать мыла посуду. На углу, неподвижны, как статуи, два-три рикши сидели, ожидая случайного пассажира. Эти часы – жаркие, медленные, беззвучные, душные – символ самого Китая. Жизнь, интенсивная и таинственная, идет где-то, за покровом тишины и бездействия. Но какая она? В чем она? Ее содержание ускальзывает от поверхностного наблюдения. Знать Китай? Понимать его? Для этого надо жить с народом и знать его язык. Не многим приходит эта охота. Чтобы изучить язык, надо потратить лет десять. У кого есть на это время? И иностранец, живя в Китае, остается вполне чуждым элементом. Однако же и он подпадает под влияние Китая. Взять, например, время. Оно движется там плавно и медленно. И дни и ночи куда длиннее, чем где-либо еще на земном шаре. Там кажется, что время – ложный критерий для измерения человеческой жизни. Что он измеряет? Минуты, часы, дни и годы, не жизнь. Прилагаемый к жизни, этот критерий приводит к ложным заключениям. Не важно, как долго жить, важно – как жить. Китай существует под знаком долголетия. Связанный с культом почитания предков и необходимостью иметь потомков, китаец живет, по крайней мере, в трех-четырех поколениях, как бабочка, имеющая, в разных стадиях, четыре жизни. Зачем торопиться, когда принадлежишь вечности? Куда спешить, если ты все равно движешься только с нею? Надо покоиться в ней. Отсюда безмолвные часы китайского отдыха.
В такой торжественной атмосфере покоя и отдыха во дворе бодрствовали только Дима и Собака. Они сидели друг против друга на ступеньках крыльца, Дима – с выражением восторга на лице, Собака – с брезгливой миной, но все же изредка кося внимательный глаз на мальчика. За любующимся Собакой невинным взглядом Димы уже крылся план порабощения Собаки. Наступал момент испытания.
Дима встал, сделал несколько медленных шагов в сторону и свистнул – как обыкновенно свистят собакам, приглашая их следовать. Дима осмелился. Собака вздрогнула от неожиданности и негодования. Но – о чудо! – велика сила атавизма: едва заметные складки, как мелкие волны, пробежали по ее коже. Дима свистнул опять. Как в гипнозе, Собака привстала, поколебалась – один момент, опустила гордую голову и медленно, неохотно, но все же последовала за Димой.
Победа! Победа! Это была открытая декларация новых отношений. От этого шага Собаке уже не было больше возврата. Восторжествовала традиция, и, хотя и гордая и такая высокоаристократическая, такая хорошо упитанная, Собака заняла свое должное, отведенное ей историей место – подчинение человеку.
Теперь был подходящий момент для нападения на миссис Парриш. Надо было узаконить сделку. Перед всем миром объявить Собаку своей.
Дима незаметно проскользнул к комнате наверху и с бьющимся сердцем стоял, прислушиваясь у двери. Она не спала. Слышно было какое-то брюзгливое бормотание. Дима распахнул дверь.
– Мадам! – сказал он. – Вы поступили со мною нечестно!
Миссис Парриш полулежала в кресле. Ее голова была в тумане. Опухшее лицо, красные глаза, дрожащие губы могли бы внушить жалость. Но Дима закалил свое сердце. Он решил переступить через всякое препятствие.
– Стыдно так обижать ребенка, мадам!
Но она его как будто и не слыхала. Она только повернула к нему голову и смотрела на него пустыми глазами. Вся ее голова начала дрожать.
Дима подошел ближе, к самому креслу, и заговорил уже тише, убедительным тоном:
– Так жить больше нельзя! (Он часто слыхал эти слова от взрослых.) Вы разорвали мою лучшую марку. Ее уже нельзя было склеить. Вы обесценили мою коллекцию. И вы ничего мне не дали взамен. Посмотрите, я – маленький мальчик; вы – большая дама. Вы меня мучите и обижаете. Детей надо беречь и любить. Знаете, лучше вознаградите меня за марку, а то я что-нибудь ужасное придумаю и вам сделаю. Вы просто погибнете!
Она смотрела на дитя с далекого-далекого расстояния. Какой славненький мальчик! Он кулачком погрозил ей, а потом этим же кулачком вытер свой носик. Все качалось и плыло перед ее глазами: стены, окна, мебель и мальчик. Мальчик почему-то сердится и наступает на нее.
– Чего ты хочешь? – спросила она наконец.
– Собаку.
– Какую собаку?
– Вашу собаку.
– У меня есть собака?
– Да. У вас есть собака.
– Где она?
Дима побежал вниз, посвистал, и Собака явилась. Они вместе вошли в комнату миссис Парриш. Но пока Дима отсутствовал, она опять впала в свой полусон и плыла в тумане. Сердце Димы билось, он чувствовал, что продвигается к цели. Собака стояла брезгливо и безучастно посередине комнаты.
– Вот Собака, – сказал Дима и тихонько подергал миссис Парриш за рукав.
– Уведи ее вон, – сказала она, не открывая глаз.
Дима потоптался на месте, постучал кулачком о кресло. Нет ответа. Собака хрипнула что-то и легла на пол. Дима взял стакан и стал стучать им о бутылку. На этот звук миссис Парриш открыла глаза. Опять этот мальчик маячил перед нею.
– Чего ты хочешь? – крикнула миссис Парриш. – Знаешь, уйди вон!
– Я уйду, если вы подпишете эту бумагу.
И он вынул из кармана давно заготовленный документ, написанный – с большим усердием – заглавными буквами:
«Я, миссис Парриш, отдаю Собаку в вечную собственность Диме (мальчику), навсегда и навеки, потому что он милый мальчик, и еще из-за марки. Я даю перед всем миром самое честное слово – никогда, никогда, никогда не требовать мою Собаку обратно, потому что это его собака. Клянусь. Во веки веков. Аминь».
Брюзжа, не читая документа, миссис Парриш подписала крупным величественным почерком свое имя.
– Теперь пошел вон. Уведи собаку!
Но оставалось еще кое-что. Дима подошел ближе, он приблизил свое личико к уху миссис Парриш и зашептал умоляюще:
– Но это вы будете кормить Собаку? Да?
– Буду, буду! – уже кричала миссис Парриш. – Кто здесь? Где вы? Дайте мне что-нибудь! Помогите мне! Оставьте меня в покое! Вон! Вон!
Но Дима уже шариком катился вниз, только ступеньки трещали. За ним медленно следовала Собака – и глубокое презрение к человеческим махинациям и сделкам исходило от нее. А Бабушка, задыхаясь, уже бежала вверх по ступенькам в комнату миссис Парриш.
7
Наступило лето, и с ним fu-tien, то есть «низкое небо», ужасная мокрая жара. Лето 1937 года было особенно тяжким. Тот, кто мог, давно уехал на север, из оставшегося населения города половина болела. Миссис Парриш пила, бушевала, бранилась, рыдала. Вскоре выяснилось, что она стала опасной.
Как– то раз, проведя несколько часов в ее комнате, Бабушка успокоила миссис Парриш и оставила ее спящей. Едва живая от усталости, она спустилась в сад. Мадам Милица встретила ее с распростертыми объятиями. Кофе был уже на столе. Аромат кофе предвещал монолог Милицы и отдых для Бабушки. Вдруг грянул звонок, и Кан ринулся вверх по лестнице. Через минуту он был внизу, с лицом, перекошенным от испуга. Больше пантомимой, чем словами, он сообщил, что английская леди собралась умирать.
Вся дрожа, спотыкаясь, побежала Бабушка наверх, крича: «Я иду! Я иду! Подождите!»
Мадам Милица бросилась за ней, схватив для чего-то стоявшую поблизости садовую лопату. Все кудри ее дрожали. Она тоже бежала и кричала вслед Бабушке: «Не ходите одна! Подождите меня!»
Когда Бабушка открыла дверь, она увидела такую картину: миссис Парриш дремала на полу, возле опрокинутого» кресла. Большой, блестящий черный револьвер лежал около. Бабушка нагнулась и схватила револьвер. От прикосновения ее дрожащей руки миссис Парриш проснулась. Она открыла свои милые голубые глаза и сказала приветливо:
– Здравствуйте, Бабушка!
Вечером револьвер лежал в столовой на столе, и Семья обсуждала положение. Мадам Милица также пришла на совет. Решено было призвать доктора. Но кто и чем будет платить?
– Раз нет денег, то надо позвать доктора Айзика, – разрешила задачу мадам Милица.
Доктор Айзик был замечательной личностью, фантастический продукт фантастической эпохи. Он родился в России, но родители его были подданными Германии. Во время мировой войны доктор сражался против Германии на стороне России. После революции в России он бежал в Германию и взял германское подданство. Когда Гитлер пришел к власти и стал преследовать евреев, доктор Айзик попал в число преследуемых, ибо не только его отец был евреем, но и его жена Роза была еврейкой. Они бежали в Китай. И вот, ни русский подданный, ни германский, доктор Айзик не имел паспорта. Только Китай, великий в своей терпимости к чуждым народам и расам, мог дать ему возможность жить и работать на свободе без паспорта.