Измайлов приказал убрать паруса. В клюзе загремела якорная цепь. Судно остановилось.
Шелихов поднял подзорную трубу. Михаил Голиков горячо зашептал:
— Вот уж зверя-то. Давай к берегу, Григорий Иванович.
Глаза у него горели жадно.
Шелихов прикинул: «Спустить сейчас ватагу на берег за зверем, потом шкуры мочить надо, мять, выделывать, сушить — времени пройдет много. А «Симеон и Анна» у Уналашки ждет. Нет, не до охоты сейчас. Зверь еще впереди будет».
— Ну, знаешь, Григорий Иванович, — изумился Михаил. — Мимо такого богатства еще никто не проходил!
— Люди нас ждут.
На том разговор и кончился.
К Уналашке подошли через несколько дней.
Шли в мороси дождевой, в реденьком тумане, но с ветерком. Поставили брамсели. Туман разлетался под бушпритом.
Остров показался слева по борту, выступил из моря крутой гривой сопок. Прибойная волна толкалась в прибрежные камни, одевала их пеной. Надо было искать подходящую гавань. Пошли вокруг острова.
Шелихов беспокойно шарил глазами: где паруса «Симеона и Анны»? Парусов не было видно.
За скалой открылась бухта, защищенная от ветра. Измайлов повеселел, хотя губы у него были синие: с ночи стоял на вахте.
В бухте открылись взору мачты. Галиот «Симеон и Анна» спокойненько стоял на якоре, в глубине бухты укрывшись от ветра. Паруса убраны, флаг полощется на корме.
Шелихов, сорвав шляпу, закрутил над головой.
Через полчаса суда ошвартовались борт о борт, а вся ватага высыпала на берег. Шелихов велел разводить костры, вешать котлы. Сказал: «Съестного припаса не жалеть!»
Бочаров рассказал, как они заблудились в тумане и обошли острова не с севера, как «Три святителя», а с юга. Зверя по южному берегу Уналашки приметили гораздо много.
В разговор встрял Голиков:
— Надо бы байдары на воду поставить и за зверем пойти.
Измайлов его поддержал.
— Да, зверя взять можно хорошо.
— Набьем трюмы доброй рухлядишкой!
Но Шелихов рта не открывал. Самойлов понял, что у него на уме свое, и замолчал.
Вечером Константин Алексеевич снова завел разговор о походе за зверем.
Григорий Иванович сидел в каюте при свече, упорно вглядывался в карту.
— Эх, Константин Алексеевич, в поход этот собираясь, я не мошну набить хотел, а державы Российской для тщась. Вот, видишь, земля? — Очертил пальцем острова Алеутские и прибрежные земли Америки. — Все это русскими людьми открыто и описано. Великим трудом это сотворено и жизней здесь положено зело много, но ни поселений здесь российских, ни городков, даже флага или знака державы не поставлено! Вот и решил я, не щадя себя, закрепить их за державой, а для того основать здесь поселения, городки поднять, землепашество завести. Где мужик зерно бросил, та земля уже навек его.
Самойлов с удивлением поглядел на Шелихова.
— Ну замахнулся ты, Григорий Иванович… Да такое свершить — одной жизни не хватит.
— Хватит, — с уверенностью ответил Шелихов. — Мы начало положим, а там уж тот, кто за нами пойдет, довершит.
— Да, — протянул Самойлов, череп лысый потер. — Да… Большое дело. Трудов немалых стоить будет.
— А ты-то как? Пойдешь со мной?
— Я-то пойду, — просто сказал Самойлов.
Не знал тогда Шелихов, что будут у него здесь и покровители могущественные, и противники всесильные.
Генерал-губернатор Иван Варфоломеевич Якоби призвал к себе иркутских купцов. Собрались в зале. Генерал вышел, как все генералы выходят: грудь вперед, в лице значительность, глаз не видно.
Откашлялся и говорить начал о благотворном влиянии торговли на процветание государства. Купцы млели. Ничего более приятного сказать генерал не мог. Прямо масло лил на души. Генерал перевел разговор с торговли внутренней на торговлю внешнюю. И тут Иван Ларионович Голиков, а с ним и другие купцы, посылающие суда за моря, насторожились.
Но Иван Варфоломеевич присел в кресло и милостиво ручкой сделал жест правителю дел иркутского и колыванского губернаторства Михаилу Ивановичу Селивонову. Тот выступил вперед. Этот заговорил о беспорядках и неурядицах в портовых делах, о ненадежном оснащении судов, о жадности иных, что на суда потратиться жалеют и от того жизни мореходов подвергают опасностям. В зале кое-кто опустил головы.
Селивонов разгорячился, но, к общей радости, губернатор платочком махнул и правителя своего прервал. Селивонов отошел в сторону.
Спрятав платочек, генерал опять заговорил о благе торговли, и имя назвал Шелихова. Экспедиции такие — дело зело похвальное.
На том аудиенция у губернатора кончилась, и купцы, немного поняв из речей генерала, стали расходиться.
Иван Ларионович сказал своему компаньону Ивану Афанасьевичу Лебедеву-Ласточкину:
— В толк не возьму: и вроде бы говорил дельно генерал, а ничего не сказал.
Иван Афанасьевич тоже был в недоумении.
А генерал, собрав купцов, имел свой резон. Помнил он, что говорено было Федором Федоровичем Рябовым у камина. Ни на чью сторону стать он еще не решил, а дабы ни та, ни другая сторона не могла упрекнуть его в бездеятельности, вот и собрал купцов. Теперь все стало на свои места. Ежели сторонники решительных мер зададут вопрос, ответить им будет легко. «Как же, ваше превосходительство, радеем. Купцов вот призывали, говорено было о торговле и о дальних плаваниях».
А спросят иные, тоже можно сказать с уверенностью: «Никаких, мол, действий, а тем более затрат на занятия эти — как-то: торговля и мореплаванье — нами не допущено».
Одним словом, Иван Варфоломеевич поступил истинно по-генеральски.
Шелихов торопил ватагу. И все же на острове Уналашка случилась задержка.
За зверем, как ни шумели многие, не пошли. Шелихов настоял на своем. Задержались по причине неожиданной. На второй день после встречи галиота «Симеон и Анна» Григорий Иванович послал Степана с товарищами осмотреть остров. Думал так: «Пока мы здесь на галиотах кое-что починим да подделаем для дороги, пускай посмотрят берега, проведают, какой зверь имеется и птица». Степан ушел, но к вечеру неожиданно вернулся. Уходили мужики на байдаре, а возвращались берегом. Байдару тянули бечевой, брели вдоль прибойной волны.
Добежали к Шелихову, Григорий Иванович поспешил на палубу, глянул и увидел: Степан ведет с собой местных жителей. Лица у них смуглые, с блестящей кожей. Глаза раскосые.
Григорий Иванович сошел с галиота. Степан доложил:
— Григорий Иванович, к тебе здесь вот два их старших.
Григорий Иванович посмотрел на алеутов. Были они одеты в глухие одежды из птичьих шкурок, в длинные камлейки из кишок морского зверя. Похожие одежды Шелихов видел у эскимосов и у ительменов. На головах у алеутов деревянные шапки с козырьками.
Впереди гостей стоял высокий алеут, с рыбьей костью в носу и с цветными рисунками на щеках и лбу. Он смело шагнул навстречу Шелихову и, глядя черными, необыкновенно подвижными и живыми глазами, быстро заговорил.
Кильсей перевел Шелихову:
— Говорит — как и с прежними русами, на острове этом бывавшими, хотели бы они обменять меха на ножи и топоры. Обнищали с железным припасом.
Шелихов спросил Кильсея:
— А на языке-то каком они лопочут?
— Язык у них на эскимосский смахивает.
Старейшина алеутский взглядывал на Григория Ивановича острыми глазами. И вдруг шагнул вперед и сунулся к нему лицом, носом коснулся носа. Ватажники засмеялись.
— Это он с тобой, Григорий Иванович, — сказал Степан, — побрататься хочет. Обычай у них такой.
Шелихов обхватил алеута за плечи. Почувствовал — крепкий мужик, как литой. Сказал своим:
— Что стоите? Котлы вешайте. Гостей по-русски встречать будем.
Во время обеда с галиота к ватаге вышла Наталья Алексеевна. Алеуты все, как один, встали, поклонились ей. Кильсей рассказал, что на острове женщину почитают за первую в семье, она пользуется особым уважением. Наталья Алексеевна поднесла алеутам цветные бусы, вызвав у них восторг.
Подкатился Михаил Голиков, заговорил об обмене, показал нож, топоры. Старейшина нож взял в руки и пощелкал языком — хорош, мол.
Костры догорали, потянуло туманом с воды, закричали чайки. Утро было солнечное, теплое. Море дышало свежестью, сильным и острым запахом водорослей.
Шелихов попросил старейшину отпустить с ними в море своих мужиков. И путь среди островов покажут и помогут ватажникам. Старейшина заулыбался: брату он готов помощь во всем оказать!
Сняв свою чудную шапку, он передал ее Григорию Ивановичу, благодаря за подарки. Шапка большая, коробом, обшитая цветными шкурками, была богато украшена ворсинками нерпы, перьями.
На двух спаренных байдарах посылали за мехами к алеутам Степана и Михаила Голикова. Наказали им, чтобы обернулись быстро, но те пришли только через два дня. Байдары с горой были нагружены мехами: шкуры и бобровые, и котовые, и огненной лисы. Выделка самая добрая.
С ватажниками пришло десять алеутов. Их старейшина отрядил с Шелиховым идти в поход.
Флотилии предстоял последний переход — к острову Кадьяк. Благополучно прошли гряду островов Лисьих. До Кадьяка оставалось рукой подать. Но тут выпало еще одно испытание.
В проливе ветер был такой силы, что пену из-под бушприта забрасывало на палубу. Когда вышли из пролива, волны ударили в борт, будто ядра из пушки. Судно задрожало, пошло враскачку, и колокол на носу зазвонил сам по себе.
Измайлов, пряча лицо в тулупчик, погнал ватагу к парусам, но качка не стихала, галиот начал черпать волну.
Вдруг, словно наскочив на камень, галиот клюнул бушпритом и стал заваливаться на бок. Измайлов заорал срывающимся голосом:
— Всем по местам!
Шелихова сбило с ног. Галиот лежал бортом на волне. Трофим, стоявший у рулевого колеса, торопливо крестился.
— Господи! Спаси и помилуй…
— Руль держи! — крикнул капитан.
Галиот все больше ложился на левый борт.
— Право руля! — гаркнул Измайлов и дал команду убрать паруса.
Резко изменив курс, галиот увалился направо, левый борт пошел из воды. Ватажники мотались по реям. Судно выровнялось на киле и встало вразрез волне.
Подошел галиот «Симеон и Анна», с него начали спускать байдару.
Шелихов подумал, что самое опасное позади. Волна уже не захлестывала на палубу.
— В трюме груз завалило на борт, — сказал Измайлов. — Раскачало и завалило.
Он был спокоен.
Капитан оказался прав. Груз при качке сломал переборку и съехал на левый борт. Мешкать нельзя было и часа. Шелихов распорядился подвести с заветренной стороны «Симеон и Анну» и ошвартовать борт о борт.
— Как подпорка для нас будет, — сказал он.
Команду «Трех святителей» вызвали на палубу, расставили с баграми. «Симеон и Анна», убрав паруса, медленно надвигался с заветренной стороны. «Толкнет, — подумал Измайлов, — и опрокинет». Пальцы в ботфортах поджались. Но у рулевого колеса стоял сам Бочаров. Вся его фигура выдавала напряжение. Шелихов застыл рядом с Измайловым. Ждал: сейчас ударит.
Галиот придвинулся ближе, ватажники подняли багры. Обошлось без удара. «Три святителя» и «Симеон и Анна» встали рядом. С палубы «Трех святителей» подали концы, и оба судна оказались в связке.
— Молодцы, братцы, — сказал Измайлов. — Молодцы!
Зажгли фонари. В трюме было все вперемешку: ящики, мешки, бочки, коробья. Груз стали переносить на галиот «Симеон и Анна». Когда трюм освободили, галиот ровно встал на киль.
Измайлов разбудил Шелихова к вечеру.
— Вставай, Григорий Иванович, Кадьяк виден.
В косых лучах заходящего солнца остров был темен. На волнах качались бесчисленные чайки. Остров приближался, заслоняя горизонт.
Глядя на чаек, Измайлов сказал:
— Кончено, конец походу!
Здание Двенадцати коллегий в Петербурге имело столько коридоров, коридорчиков и тупичков, что человеку, впервые попавшему, разобраться в этом лабиринте было трудно. Острословы говорили: «Пройти Двенадцать коллегий все одно, что круги Дантовы». Здание замечательно было еще и тем, что при значительной массивности и толщине стен отличалось промозглой холодностью комнат и залов.
Александр Романович Воронцов особенно сильно мерз в своем президентском кабинете Коммерц-коллегии. Непрестанные ветры с Балтики гнали низкие тяжелые тучи, разверзавшиеся над столицей то снегом, то холодным дождем. На садовых решетках, на колоннах дворцов, на многочисленных статуях Летнего сада снег, пропитанный влагой, намерзал ледяными шубами. Александр Романович приказал топить камин в своем кабинете постоянно. Человек, воспитанный на английский манер и проведший немало лет в стране туманной Альбиона, он распорядился топить камин не березовыми дровами, а углем. И в отличие от помещений, где камины топили березой, не дававшей дыма, в кабинете Александра Романовича стоял чуть горьковатый, миндальный запах угля. Эта изысканная горчинка была приятна английскому вкусу хозяина.
Но сегодня пламя жаркого угля не согревало Александра Романовича, он зябко потирал руки у камина. Изрезанное глубокими морщинами властное и сильное лицо вельможи морщилось. Но не только холод досаждал Александру Романовичу. Были и другие, более веские причины.
Дела в империи внешне складывались благополучно. Турецкая Порта признала завоевания Россией Кубани и Таманского полуострова. Генерал-поручик Ингельстром ввел в Тамань пехоту, и крымскому хану Шагин-Гирею ничего не оставалось, как согласиться выехать в Калугу. По-восточному пестрый караван хана под плач и причитания многочисленных жен двинулся в глубь России, через бесконечные южные степи по дорогам, проложенным меж седых ковылей. По этой равнине не раз и не два ходили, сея ужас, разорение и смерть, татары Крыма, и вот сейчас последний крымский хан поехал по этой же дороге, но уже как пленник.
Александр Романович взял щипцы и пошевелил угли в камине. Со свойственной ему книжностью он подумал: «В Крыму дописана еще одна страница истории, начатая Петром Великим».
Бросив щипцы в угольный ящик, вытер руки белоснежным платком и откинулся на спинку вывезенного из Англии редкой красоты кресла времен королевы Елизаветы: темное дерево, резные морды львов на подлокотниках с загадочными улыбками сфинксов. Воронцов отчетливо представил себе лицо хана Шагин-Гирея, которого везут в плен, и подумал, что колеса кареты в этом случае скрипят по-особенному отвратительно.
Воронцов еще раз улыбнулся, думая о суетности человеческой гордыни.
Но как ни радовали графа успехи на юге, в мыслях его оставалась какая-то неясность. Александр Романович умел видеть на политическом небосклоне не только яркие звезды, но и самые легкие облака. «Победы, победы, — думал граф, — но Порта укрепляет Очаков, подтягивает войска к южным границам империи… Узел здесь еще не разрублен, несмотря на ликующие возгласы петербургских политиков».
Все больше граф обращал свои взоры к востоку. Виделись ему великие торговые пути, лежащие через тайгу, угадывались их продолжения через океан.
Год назад императрица, выпятив нижнюю губу, на вопрос Безбородко об ассигнованиях на развитие торговли и мореплавания на востоке ответила: «Вот еще!» Тогда же граф Александр Романович сказал себе: «Нет, это не каприз. Императрица слишком расчетлива, чтобы позволить себе говорить необдуманно». Экспромты были для нее не свойственны. Свои решения она готовила заранее, с немецкой аккуратностью предусматривая возможные последствия.
Александр Романович хорошо помнил лицо императрицы. Властный подбородок, слишком пристальный для женщины взгляд, капризные подкрашенные губы. Оно не было ни красивым, ни безобразным, но казалось собранным из многих лиц. В нем были властность и бессилие, воля и изнеженность римской патрицианки. Лицо было полно противоречий, как и сама жизнь Екатерины. И чем больше размышлял Воронцов, тем сильнее убеждался в мысли, что это — «Вот еще!» — было ни больше ни меньше, как страхом немецкой принцессы перед громадностью земель восточных. Она правила величайшей державой в мире, но Сибирь и побережье океана Тихого для Софии Августы-Фредерики Ангальт-Цербской всегда оставались страшной, ледяной, не укладывающейся в ее немецкие представления своей необъятностью, загадкой.
С востока — с астраханских, яицких земель — пришли Разин и Пугачев. В кокетливой переписке с Вольтером императрица игриво называла Пугачева маркизом, но он был для нее кошмаром, нависающим над головой. Когда при императрице говорили: восток — у нее суживались глаза и бледнело лицо.
«Нет, — думал граф, — у императрицы трудно получить поддержку в благих начинаниях на востоке. Но…»
Воронцов не любил Екатерину. Причин к тому было много. Одна из них — неумеренное любострастие венценосной дамы. В середине нынешнего года умер очередной фаворит Екатерины. В Петербурге, не скрываясь, говорили:
— Смерть сия последовала от чрезмерного употребления зелья, амурный пыл побуждающего.
Екатерина была безутешна. О каких делах государственных, о каких прожектах можно было говорить?
Ни понять, ни простить этого Воронцов не мог. И Екатерина, чувствуя его неприязнь, отвечала ему тем же. Но граф Александр Романович был фигурой слишком крупной и нужной империи — это Екатерина понимала.
Воронцов взял с каминной доски колокольчик с тонкой костяной ручкой. В дверях вырос лакей с английскими бакенбардами и выражением почтительности на лице. Воронцов сказал с той неопределенной интонацией в голосе, с какой высказывают пришедшее вдруг, еще не окончательно обдуманное решение:
— Да… да… Пригласи его превосходительство Федора Федоровича Рябова.
Федор Федорович явился незамедлительно.
— Садитесь, — указал ему граф на кресло у камина.
То, о чем говорил граф Воронцов со своим помощником, осталось тайным.
3
В Иркутске расцвела черемуха. В два дня деревья оделись в белый наряд, город окутало острым, горьковатым запахом. Иван Ларионович, оглядев усадьбу, расцветшую под благодатным весенним солнышком, подумал: «Эх, красота-то какая!» Но тут же оборотился в мыслях к делу. «Ну, Гришка скоро объявится».
Однако облетела белой метелью черемуха, а от Шелихова вестей не пришло. Расцвел иван-чай, выкинув розовые богатырские султаны, вспыхнули саранки, закивала яркими головками золотая розга и жарки разгорелись по таежным падям, а вестей о ватажниках, ушедших в море, все не было.
Отгорела, отполыхала весенними красками тайга, кукушка колосом подавилась и смолкла, парни отыграли на гармошках, отпели девки в хороводах, а известий так и не пришло.
Начались дожди.
Голикова беспокоило: шел уже третий год, как в плавание отправились корабли под командой Шелихова, а о них ни слуху ни духу.
— Ухнул капитал, — вздыхал Голиков. — Ухнул…
О людях разговора не было. Дело известное: за море идти — головой рисковать. Знали, на что шли.
Лебедев-Ласточкин в тайне от Ивана Ларионовича снарядил ватагу и послал вслед Шелихову. Если людей и не найдут, то хоть рухлядишку, ими заготовленную, сыщут. Но и лебедевская ватага вернулась ни с чем. Однако случился у Лебедева из-за этой ватаги с Голиковым большой крик.
Поспешили похоронить купцы Григория Ивановича.
На острове Кадьяк Григорий Иванович назвал бухту Трехсвятительской. Летнее утро просыпалось над островом. Из-за сопок выглянуло солнце, море запарило, поползли над тихими волнами клочья утреннего тумана. Над бухтой стояла крепостица, желтея крепкой сосновой стеной в две, а то и в две с половиной сажени. По четырем углам башни с бойницами. На главных воротах, тоже сбитых из сосновых стволов, полоскался флаг Российской империи. Перед крепостицей ров. Одним словом, крепостица небольшая, но вид грозный.
За стеной крепостицы добрые избы все из той же сосны для жилья, склады провиантские и мехового товара. В окошках избяных слюда посверкивала на солнце. Из труб дымок полз и наносило хлебным духом. Слюду эту, между прочим, Самойлов из Охотска прихватил. Тоже, видать, далеко смотрел, хозяйственный был мужик. Григорий Иванович похвалил его. Но тот отмолчался. Только и сказал:
— Чего уж там… Я темноты в избах не люблю. Да и сырость от темноты зело большая.
На том разговор у них и кончился.
На берегу бухты о причал били волны. У причала стояли все три галиота. «Святой Михаил» догнал ватагу на Кадьяке.
Но самая большая гордость Григория Ивановича — огороды. Посадили репу, лук, капусту, посеяли поле ржи.
У причала врыта плаха в три сажени. На ней выжгли: «Сия земля Российской империи владение».
Вся ватага вышла на берег, как плаху ставили. Капитаны галиотов в мундирах, при шпагах. Шелихов в становом кафтане малиновом, что ни есть из самого лучшего сукна. Наталья Алексеевна хранила кафтан на самый торжественный случай.
Стояли у плахи, головы подняв высоко. Лица взволнованные. Самойлов спросил Шелихова:
— Ну как, доволен, Григорий Иванович?
Тот не ответил, но глаза его сказали больше, чем голосом можно было бы выразить.
На галиотах ударили пушки. Ватага зашумела.
— Ура! Ура! — понеслось над островом.
Праздник в ватаге был великий. Сколько по пути ни терпели бед, как ни мучились на долгой зимовке на острове, в океане заброшенном, сколько страху ни набрались в штормы да ураганы, а дошли и свое сказали. Разве не в этом счастье человеческое: свое сказать? И чего уж в таком случае не порадоваться? Шуму было, шуму… И все на крепостицу поглядывали:
— Хороша! Эх, хороша!
Такие же крепостицы ватага поставила на соседнем острове Афогнаке и при Кенайской губе.
Взяв на Уналашке десять алеутов на борт, Шелихов убедился, что они расторопны и понятливы, морское дело разумели с первого слова. Ничего удивительного не было — всю жизнь эти люди проводили на воде.
Но на Кадьяке ватаге пришлось столкнуться не с алеутами, а с конягами — так называли местных жителей. Знакомство с ними началось дракой.
Бой был жестокий. Коняги засыпали лагерь стрелами. Затем схватились врукопашную. На одного ватажника приходилось с десяток коняг. Степан орудовал дубиной с немалое бревнышко. Шелихов кинулся на галиот и ударил из пушки. Там, где упало ядро, брызнули осколки камней. Шелихов, торопясь, сунул в ствол картуз с порохом, толкнул пыж, вкатил ядро и ударил во второй раз. Из пушки грянули и с «Симеона и Анны». Только тогда коняги рассеялись.
Шелихов сошел с галиота и сел на камень у трапа. Подошли Самойлов, Измайлов, Устин. Измайлов, еще горячий после боя, сказал:
— Троих наших ранили стрелами. Но ничего, отойдут… Прогнать бы коняг в глубь острова. Больше острастки будет!
— Постой, — остановил его Шелихов.
На берегу Тимофей обмывал окровавленное лицо. Кровь из раны текла обильно. С пальцев падали алые капли.
Устин смиренно перекрестился:
— Слава богу, отбились от нечестивых.
Григорий Иванович подумал: «Дракой ничего не достигнешь». Племя коняг было воинственное, остров свой оберегало от пришельцев крепко. Лет десять назад они прогнали приставшее судно Холодиловской компании, позже изгнали судно компании Пановых, пришедшее под командой штурмана Очередина. А Очередин мужик отчаянный, смелости ему не занимать. «Надо, — решил Григорий Иванович, — что-то измыслить. Не для драки я привел сюда людей».
— Покличь-ка Степана, — сказал он и повернулся к Устину. — Со Степаном вместе двигайте с миром к конягам. Товар возьмите для подарков. С вами снарядим алеутов. Они, даст бог, помогут вам договориться. Кильсея не забудь. Как хочешь, а договоритесь с ними и приведите сюда старейшин. Дело это сейчас наиважнейшее. От этого, может быть, зависит все наше житье здесь.
И подумал: «Ежели мира с конягами не найдем, мечтам не сбыться».
Устин, как видно, понял его мысли.
— Не сомневайся, Григорий Иванович, все сделаем.
Устин привел коняжских старейшин. Мужики все здоровенные, со свирепо раскрашенными лицами. Пришли они в лагерь с копьями и луками, будто ожидали нападения.
Шелихов глянул на стоявшего впереди хасхака. Тот смотрел из-под насупленных бровей. В одной руке лук, в другой стрела. Вдруг он оскалился, вскрикнул и наложил стрелу на лук. Среди ватажников произошло волнение. Двое бросились вперед, но Григорий Иванович поднял руку.
— Постойте.
Выступил вперед Кильсей, толмач.
До того как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне у воды пробить канавку. В канавку порох засыпали, к пороху пристроили замок, от ружья к замку — веревку. Ногой на веревку наступи, и замок высечет искру.
Григорий Иванович сказал Кильсею:
— Втолкуй им, что мы не для драки сюда пришли, а торговать и земли эти украсить.
Пока Кильсей переводил, Шелихов наступил на веревку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух. На глазах у пораженных хасхаков он раскололся на части. Коняги присели, многие побросали копья и луки. Там, где лежал камень, клубился дым да медленно оседала пыль.
Шелихов повернулся к хасхакам и повторил:
— Для мира мы пришли, а не для драки.
Над головами пролетела чайка, Шелихов проводил ее взглядом.
Григорий Иванович показал на стоявших поодаль алеутов, привезенных с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками, и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, сжимавшие оружие, говорили — одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было, заварись сейчас драка — они с ватажниками пойдут в стенке.
Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:
— Толмачь. — Задумался на мгновение и сказал твердо: — Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.
Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.
— И не стрелами мы обменялись, а подарками, — сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.
Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.
— И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, — продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.
Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.
Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.
— Вишь, Миша, — сказал ватажник в драной шапке, — наши-то тутошних понимают.
— Эх, лапоть, — ответил Михаил, — живут-то рядом. Знамо, им легче.
— Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, — хохотнули в толпе, — через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?
— Придержи язык, — окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.
Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.
— Чаво, чаво всколгатились, — таращил глаза, — пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…
Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.
У галиотов закричали:
— Расступись, расступись!
— Дорогу дай!
К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.
— Садитесь, гости дорогие, — приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.
Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.
— Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.
В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.
На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:
— Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.
Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.
Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.