Пошел дождь, потом по палубе застучали, запрыгали изрядные, с голубиное яйцо, градины. По палубе, как по льду, катались ватажники. Редко по здешним местам бывало, чтобы в начале сентября да град.
Особо ярый вал сорвал с палубы байдару. Одному ватажнику голову повредило, другому вышибло плечо. Байдару закрутило на волнах, как щепу, и унесло.
Зашибленных поволокли вниз. Григорий Иванович увидел, как из люка лезет Степан на палубу. Приседая, он побежал к своему месту у фок-мачты. Глаза у него от злости были белыми.
Новый вал налетел, и Шелихову уже стало не до Степана.
Измайлов сорванным голосом засипел:
— Право руля!
Шелихов оборотился к рулевому. Тот лежал грудью на рукоятях колеса и хрипел от натуги. Шелихов метнулся к нему и навалился на рукояти. В спине что-то хрустнуло. Колесо подалось, и галиот развернулся к волне носом.
Шторм пролетел. На носу галиота зазвонил колокол.
— Туман, — сказал Измайлов. — Видишь, Григорий Иванович?
Капитан стоял рядом. Шелихов увидел — с востока ползла белая клубящаяся стена, закрывая и море, и темнеющее небо.
Колокол внезапно смолк. Лицо Измайлова застыло.
— Нет ответа, — обернувшись к Шелихову, сказал капитан.
Григорий Иванович понял, что они потеряли из виду «Симеона и Анну» и «Святого Михаила». На колокольный бой галиоты не ответили.
— Смолу надо зажечь, из пушки ударить, — приказал Григорий Иванович.
Он не хотел верить, что суда погибли.
А туман уже лег на судно. Сначала верхушки мачт закрыло белой, кипящей пеленой, затем утонули в тумане борта и, наконец, руку протянув, Шелихов не различил своих пальцев.
Туман такой необычной плотности моряки называли «белой шубой». Шел он за штормом, рождаясь на перепаде температур. Ежели судно попадало в туман, капитаны останавливали ход, отстаиваясь на волне.
Измайлов распорядился паруса убрать. Судно сбросило ход.
В бочонке принесли смолу и запалили. Смола горела плохо: шипела, брызгалась, дымила. Огонь едва был виден.
Брызги горящей смолы падали на мокрую палубу, мужики давили ее лаптями.
Из пушки ударили раз и другой, но звук гас. Галиоты знать о себе не давали.
Шелихов приказал держать пламя. Море за бортом колыхалось безмолвное. Туман, туман клубился над волнами.
Степан ковырял дырявые лапти. Лапти никуда не годились: рвань, выбросить только. Рядом мужик голый плясал у костра, тело синее — замерз гораздо.
В злопамятную ночь, когда в туман попали, корабль все же отстоялся. Утром туман сошел, потянуло ветром, и галиот понемногу подался к северу. Остальные корабли так и не объявились.
— Все одно, — сказал Шелихов, — идем к острову Беринга. Даст бог и они придут.
До острова дошли благополучно. Но здесь приключилась беда: напоролись на камень. Ниже ватерлинии, у носа, попортили две плахи. С такой порчей в море не пойдешь.
Галиот завели в бухту и облегчили, часть груза сняв на берег.
Шелихов послал людей сыскать подходящий лес.
Мужики нашли лес на дальнем конце острова. Связав стволы, три дня перли на лямках. Наломались, но были довольны.
Устюжане поставили козлы, стволы на плахи развалили и начали латать галиот. Мужик, плясавший голым у костра, Тимофей, только что вылез из воды и сейчас стучал зубами.
— Прикройся, — шикнул на него Степан, — хозяйка идет.
Тимофей торопливо набросил армяк. Подошла Наталья Алексеевна, в руках скляночка.
— На, выпей здоровья для.
Мужик перекрестился, скляночку опорожнил, и в лице появилась краска: ожил.
Григорий Иванович, как только стали у острова, послал троих собирать колбу. Первое средство от цинги. Страшная болезнь цинга, подбирается незаметно, человек слабнет, на ходу спит, глаза стоялые. Потом на ногах черные отметины появляются. Это уж совсем худо. Здесь, на острове, была могила капитана Беринга. От цинги проклятой капитан сей славный погиб вместе со своей ватагой.
Но не только цинга заботила Шелихова. Шла вторая половина сентября. Лучшее время уходило. Где же отставшие галиоты? Целы или погибли в шторм? Ждать надо, а сколько? Дни золотые проходят. Лист ольхи и рябинника уже лежал на земле, трава жухла, паутина над островом летела.
По ночам Григорий Иванович велел на берегу жечь костры, благо плывуна море на гальку прибрежную нанесло достаточно. Костры пылали, вздымая пламя, но на море, сколько ни всматривались ватажники, не было парусов. Только белые барашки волн да крикливые чайки.
— Однако, — говорили мужики, — знать, далеконько их штормом угнало.
— А может, братцы, и в живых-то их нет?
— Молчи…
Григорий Иванович, убеждая себя и других, говорил:
— Придут галиоты, обязательно придут!
А на море все то же: волны под солнцем, чайки.
Устюжане между тем дело свое сделали: плахи треснувшие заменили и место порченное засмолили. Галиот был снова готов к походу.
В один из дней к Шелихову пришел старший из устюжан. Потоптался в дверях каюты, теребя шапку в руках. На приглашение прошел вперед и сел на рундук.
— Григорий Иванович, вот как я разумею. Сели-то мы здесь, на острову, видать, надолго. Ватажники, конечно, недовольны будут. Зиму здесь непросто просидеть.
— Ты подожди гадать, — сказал Шелихов. — Говори, что у тебя?
— Да что у меня? — Устин задумался. — Раз на зиму садимся, кораблик надо из воды вытянуть, на берег поставить. Зима придет — льдом его, как орех, раздавит. Мухи снежные полетели вчера. Значит, и до холодов недолго. Сорок дней, старые люди говорили, от первых мух до крепкого снега. А сорок дней быстро пройдут.
— Так, — протянул Шелихов, — и что же?
— А то, что людишек надобно на остров гнать, лес добыть. Салазки приготовить для судна. Ворот смастерить добрый. Все это время требует. Место надо подыскать надежное, куда галиот вытягивать.
— А может, погодим? — помедлив, спросил Григорий Иванович. — Народ всполошим, а тут галиоты придут.
— Нет, — возразил Устин. — Надо дело делать, а то поздно будет. Самое время людей посылать.
В тот же день Шелихов зазвал в каюту Измайлова, Самойлова, Устина, Голикова, Степана. Понимал — большой груз должны они взять на себя, согласившись на зимовку на острове. Но понимал Шелихов и то, что уходить нельзя, не дождавшись отставших галиотов.
Самойлов с Измайловым согласились.
— Ватаге надо объявлять: зимуем здесь.
Михаил Голиков возразил:
— А Иван Ларионович что скажет? Он нас в будущем году назад ждет.
— А ты не гадай, когда вернемся, — сказал Самойлов. — Проси бога, чтобы вернулись только. Загад не бывает богат.
— Нет, — настаивал Голиков, — я не согласен на зимовку.
— Плыви тогда, — сказал Измайлов. — Думаю, Григорий Иванович байдару тебе даст и в провианте не откажет.
Сцепились не на шутку. Слова пошли крепкие. Но сколько ни говори, а выходило — надо оставаться на зимовку. Голиков шапку на стол швырнул, ушел из каюты.
— Стой, — сказал ему Шелихов. — Вернись!
Голиков, слышно было, на трапе остановился, потоптался, заглянул в каюту.
— Сядь, — сказал Шелихов и кулак на стол положил. — Я во главе ватаги поставлен и мне распоряжаться здесь. И за людей я первый ответчик. Ватага говорит — зимовать будем, и я приказ отдаю — зимовать!
— Поговорим в Иркутске, — начал было Голиков, но Григорий Иванович прервал:
— До Иркутска еще дойти надо!
По палубе застучали шаги, кто-то кубарем скатился по трапу:
— Парус на море! Парус, Григорий Иванович!
Все кинулись вон.
С востока шло к острову судно под всеми парусами, даже брамсели стояли. Григорий Иванович сразу же узнал: «Симеон и Анна».
— Ах, молодец Бочаров! Ура капитану «Симеона и Анны»!
Шелихов проснулся задолго до рассвета. В каюте было темно. Он полежал, прислушиваясь к ровному дыханию жены, и отбросил покрывавшую его шубу. Понял — не уснуть больше. Осторожно, чтобы не разбудить ни жены, ни спавшего тут же Самойлова, обулся. Константин Алексеевич во сне закашлялся и снова затих.
На палубе Шелихова омыло свежим сырым ветром. Стояла глубокая ночь. Море, огромное, живое, колыхалось с плеском у борта галиота, дышало пряным запахом водорослей и рыбы. Мачты с реями неясно белели над головой, едва угадываемые ванты уходили вверх в темное, затянутое тучами небо. На берегу в ночи горели костры.
На трапе, перекинутом на берег, Григорий Иванович споткнулся, помянул черта. Темень была хоть глаза коли.
Костер на берегу полыхнул поярче, видать, мужички плавника подкинули.
Волны били в берег, катали гальку. Шелихов взглянул на небо, закрытое туманом, и вдруг в разрыве облаков увидел звездочку. Была она в кромешной тьме неба так одинока, так пронзительно мала, что у Григория Ивановича сжалось сердце. Никогда не видел он такой темной и глухой ночи, никогда не ощущал себя таким затерянным в этом необозримом, бесконечном мире. Передернув как от холода плечами, он сказал себе: «Как ничтожен и мал человек в этой безбрежности. Пылинка неощутимая…»
Волны били и били упрямо в берег. От костра поднялся мужик:
— Григорий Иванович, пошто так рано встал?
Был это Тимофей, что остудился при починке галиота. Второй мужик приподнялся из-за костра: таежник Кильсей. Третий зашевелился под тулупом, но только голову поднял и опять лег.
Тимофей вглядывался в лицо Шелихова.
— Беда какая?
— Нет. Не спится что-то. Тесно в каюте, не привыкну никак.
Кильсей оборотился к темному небу и прислушался. За ровным рокотом волн неожиданно все услышали далекое: «Кры-кры-кры…»
— Последние улетают, — сказал Кильсей. — Ишь как жалобно прощаются.
Шелихов подобрал палку, поправил угли в костре. Большое пламя спало, от костра шел ровный жар.
Тревоги Григория Ивановича были не случайны. Когда пришел галиот «Симеон и Анна», все прибодрялись: знать, не придется зимовать. Скоро придет и «Святой Михаил». Но отставшего галиота все не было.
Пламя играло в сушняке, трепетало, меняя цвет. «Худое у похода начало, куда ни кинь. Худое…» Шелихов поднялся. «Все, — решил, — сегодня же людей пошлю за лесом. Строиться будем на зимовку».
И утром, едва солнце поднялось, ватажники артелью двинулись в путь. Шли, сунув топоры за кушаки, зубоскалили.
Через неделю запели на берегу пилы, застучали топоры. Да весело, да звонко — щепки только летели золотые. Мужик работы не боится, безделье для него страшно.
Землянки строили надежные. С тесовыми крышами. Стены обшивали хорошей доской. Двери сколачивали прочно. Ставили так, чтобы и щелки малой не было. Такая дверь и от самого лютого мороза сбережет.
На строительстве каждый выказывал, какие чудеса топором можно сделать. И казаки — хорошие мужики в иной работе — здесь устюжанам и сибирякам-таежникам уступали. Эти и вправду топорами играли. Топор в руках у такого крутился колесом. Пел. И им мужик все что хочешь мог сделать. И планку вытесать, и филенку подогнать, и щеколдочку хитрую пристроить. Для землянок особой хитрости в плотничьем мастерстве нужды не было. Но все, что делалось таежниками и устюжанами, сработано было чисто, добротно, крепко.
Для припаса съестного отдельную избенку смастерили, да еще и подняли на сваи. Это уж, чтобы никакая вода не подмочила. Оконца прорубили в две ладони над дверью — проветривать съестное при нужде. А уж за тем, как укладывали мешки с сухарями, солью, ящики с чаем и другим провиантом, — Наталья Алексеевна следила своим бабьим глазом. Каждый мешок, каждый ящик сама пристроила, не надеясь на мужиков.
Только-только управились со строительством да галиоты на берег вытянули — повалил снег. Рыхлый, тяжелый, густой. И сразу же новые крыши землянок, желтевшие свежепиленой древесиной, накрыло шапками. Завалило палубы галиотов. Залепило мачты. И весь берег насколько глаз хватал рдело в белое. Яркими, горяче-красными пятнами на снежном этом покрывале выделялись только костры, которые все еще жгли, надеясь, что галиот «Святой Михаил» придет. Пламя костров вскидывалось вверх текучими языками, как свидетельство великого и прекрасного долга товарищества.
«Ну вот и зазимовали, — подумал, глядя на свинцовое море, катившее медленную, стылую волну, Шелихов, — зазимовали…»
А море шумело, злилось, хотело испугать… Волны били в берег, и уже не жалобы, не стоны в голосе их были. В гуле неумолчном слышно было только: «Поглядим, поглядим, какие вы есть… А то ударим, ударим, ударим…»
Ветер гнал по берегу колючий снег, мотал, рвал стелющиеся по скалам кривые ветви рябинника да несчастной талины, которым выпала доля нелегкая расти на этом острове, затерянном в океане.
Этой же осенью в Петербурге были свои заботы. Дни стояли сырые, холодные, рано выпал снег, но тут же растаял. Ждали наводнения, и к Зимнему дворцу подвозили ботики и лодки. Но делали это скрыто, дабы императрица, глянув беспечальными васильковыми глазами из окон на Неву, не увидела этих опасных приготовлений. Такое могло расстроить ее впечатлительную натуру.
Императрица в эти дни готовилась к балу, вот уже много лет приурочиваемому к первому снегу. Парадные залы дворца декорировались цветами, тканями, коврами. Императрица высказала пожелание устроить бал на манер восточных сказок. На дворцовой площади из глыб льда и снега воздвигались бесчисленные мечети и арки, вычурные буддийские храмы, пагоды.
Работы на площади начинались с заходом солнца. С рассветом возведенные хрупкие постройки покрывались белым полотном, дабы дневное светило не уничтожило того, что с таким трудом и тщанием было сделано ночью. Костров разводить на площади не разрешали.
Восточные мотивы декора дворца были связаны с успехами члена Государственного совета, вице-президента Военной коллегии, генерал-губернатора новороссийского, азовского и астраханского, князя Григория Александровича Потемкина. Сей славный муж наконец осуществил свой давний проект и присоединил Крым к России, уничтожив навсегда Крымское ханство. Триумфатора ждали в Петербурге великие почести. Императрица полагала присвоить ему титул светлейшего князя Таврического.
Минареты и мечети на площади должны были напомнить князю о его успехах в Крыму.
Царица сидела перед зеркалом с каменным лицом. С поклонами ее плечи и грудь накрыли пудромантом из драгоценнейших кружев, многочисленные руки захлопотали над ней, готовя к малому утреннему выходу.
Туалет был окончен, императрица вышла в залу к ожидавшим ее высшим чинам империи. Все склонились. Придворные отметили в этот день, что императрица бледна более обычного и печальна. Время от времени у нее подрагивал мизинец руки, в которой она держала перо, подписывая бумаги, подносимые личным секретарем Александром Андреевичем Безбородко. Дважды императрица откладывала перо, как бы устав от дел, и ее взгляд, не задерживаясь ни на ком, скользил по лицам придворных.
Когда она с легким вздохом, чуть приподнявшим грудь, отложила перо во второй раз, глаза ее на мгновение задержались на лице графа Александра Романовича Воронцова, президента Коммерц-коллегии. Но взгляд этот был так мимолетен, что Александр Романович, несмотря на великий опыт дипломата и царедворца, не смог разобрать, что таилось во взоре императрицы.
Секретарь склонился к уху Екатерины и сказал что-то неслышное для присутствующих. Императрица, чуть отклонив голову назад, ответила явственно:
— Нет, нет… Вот еще.
Секретарь с полным пониманием отступил на полшага.
Нет, определенно императрица сегодня была не в духе. Малый прием был сокращен по времени противу обычного.
После приема у графа Воронцова состоялся разговор с личным секретарем императрицы.
— Уважаемый Александр Романович, — сказал Безбородко, — я задал вопрос императрице об увеличении ассигнований на расширение торговли и торгового мореплавания на востоке. Ответ вы слышали. — И он развел руками.
Воронцов поклонился и хотел было отойти, но секретарь продолжил:
— Сегодня поощряется только наш несравненный князь Григорий Александрович. Вот истинный счастливец. И потом… — Безбородко улыбнулся той улыбкой, которую дарят только очень доверенному и тонкому человеку, — в женщине особенно обворожительны ее слабости.
Когда граф Воронцов вышел из дворца, в лицо ему резко метнулся свежий ветер. «Похолодало, — подумал граф, закрываясь седым бобровым воротником, — зима идет».
Сел в карету. Кони тронулись. Офицер, стоящий у подъезда дворца, отсалютовал шпагой. Но Воронцов, даже не кивнув в ответ, был погружен в свои мысли. Он понимал, что женские капризы царицы здесь ни при чем. Здесь было другое. Но что?
Требовалось ответить на этот вопрос.
2
По весне первой весть о том, что на острове в камнях проросла зеленая травка, принесла Наталья Алексеевна. Григорий Иванович не узнал жены. Приподнялся с лавки:
— Что с тобой, Наталья?
У Натальи Алексеевны губы дрожат, руки прижаты к груди. Исхудала за зиму зело. На лице одни глаза только и были. Как пушинку ее носило. Но тут и вовсе уж глаза распахнулись и сама как плат белый. Шагнула к мужу и, протягивая ему что-то в кулаке — в землянке темновато было, сразу-то и не разглядишь, — сказала:
— Смотри.
Голос ее ударил в сердце Шелихова. Глянул он на руку протянутую и тут только увидел пучочек травы. Тоненькие былинки, слабенькие, но горящие, как лучики зеленого пламени. Не понял, что же произошло-то? Смотрел оторопело на кулачок, сжавший травинки.
Наталья Алексеевна всхлипнула:
— Весна, Гриша! Весна!
Качнулась на ослабевших ногах. Шелихов обнял ее. И тут только дошло до него: как же она ждала эту весну, если вот так обрадовалась травинкам. Как тосковала у нее душа. «А ведь всю-то зиму долгую молчала, — подумал, — ни разу не пожаловалась. Напротив — других бодрила…»
— Наталья ты моя, — выдохнул, — Наталья. Ну, ничего, ничего, — сказал уже спокойнее, — дождались. Все теперь, все…
Погладил ее по голове.
Из кулачка жены взял травинки, приблизил к лицу. Былинки зеленые… Хрупкие, тонкие, с едва обозначенными жилочками и узелками. Сколько растет вас по лесным опушкам, лугам, полям? Ходит иной человек, топчет, мнет, давит красоту несказанную и не задумывается. Другой жжет кострами, до корня, до черной земли без всякой жалости мозжит тележными колесами, рвет кольями да ненужной городьбой. А вот сколько радости вы можете доставить человеку, сколько всколыхнуть в нем надежд, как осчастливить можете — до слез.
— Успокойся, Наташа, — гладил по голове Шелихов жену, — сядь.
Наталья Алексеевна села. Плечи у нее вздрагивали, как у малого дитя.
«Наталья, Наталья, — подумал Шелихов с нежностью, — трудную ты выбрала судьбу со мной, отправившись в путь дальний. Слыханное ли дело: баба и в ватагу пошла за мужем? Сидеть бы тебе в Иркутске в теплом доме, у окошечка, и дожидаться мужа. Ан нет — пошла вот. Что впереди нас ждет? Что на плечи твои слабые ляжет».
Зиму прожили, слава богу, неплохо, все живы остались. Землянки, сухие да теплые, выручили.
Галиоты перезимовали без порчи. Конечно, прошпаклевать надо было, просмолить, — дерево-то за зиму подсохло. Устюжане достали деревянные молотки, приготовились варить смолу. Ждали только погоды.
Дверь в землянку стукнула, вошел Самойлов. Армяк на плечах внакидку.
— Григорий Иванович, пошли. Наши моржа завалили.
Небо над островом звенело от птицы. Пропасть ее свалилось на остров по весне. Стаями летели гуси, утки, лебеди, чайки. В воздухе стоял несмолкаемый свист крыльев, гоготание, крики. Птица спешила за короткое северное лето свить гнезда, вывести потомство.
Морж, забитый ватажниками, огромной неподвижной тушей лежал на гальке, глаза его стеклянно были уставлены на слепящее солнце. Когда Шелихов с Самойловым подошли к охотникам, один из них уже распорол широким и острым ножом брюхо зверю, обнажил алое нутро. Руки охотника были залиты кровью, которая еще недавно играла в большом и сильном теле моржа.
На конце ножа охотник подал Шелихову кусок печени.
— Наипервейшее средство от любой болячки, — сказал он. — Ешь, пока теплая.
— Присоли, Григорий Иванович, — посоветовал Степан. Губы у него были в крови.
Шелихов приказал мясо засолить для похода и отыскать наилучшую питьевую воду.
Устюжане взялись за молотки, пошли к галиотам, Устин сказал:
— За неделю управимся, Григорий Иванович.
На берегу мужики мыли с песочком бочонки из-под солонины. Тухлятину выбрасывали на радость птице. Дрались чайки из-за кусков, под ноги людям бросались. Но на них никто не обращал внимания. Каждый чувствовал: скоро в поход.
«Почтенному господину капитану Олесову судна именуемого «Святой Михаил». Оставили сей остров Берингов 1784 года июня 16 числа. Назначаем на случай сборным местом Унолашку, один из островов, считающийся под именем Лисьей Гряды…»
Шелихов старательно выводил буквы. Письмо это в туеске берестяном, осмоленном, оставляли на острове, надеясь, что Олесов придет сюда на своем галиоте.
Дописав письмо, Шелихов взглянул на Измайлова. Тот глаза отвел. Не верил, что команда галиота «Святой Михаил» еще жива.
— Подпишись, — Шелихов протянул ему перо. — Так оно крепче будет.
Письмо сложили вчетверо. Устин стал заливать туесок смолою.
На вышке, по сибирскому обычаю, оставлен был съестной припас: мясо вяленое, мука, крупа, порох, дробь и ружье.
Свежий весенний ветер гулял над островом. Через час на галиотах поставили паруса и корабли вышли в море. С «Трех святителей» ударили из пушки. Клубом белым взметнулся пороховой дым. Его подхватило ветром, понесло над морем. Пушка ударила во второй раз и в третий… Пальба сорвала с острова бесчисленные стаи птиц, с криком и гоготом поднялись они в небо. Закружили вокруг кораблей, провожая их в поход.
Утром Измайлов разглядел за волнами прозрачные летящие облачка. Прищурил рысьи глаза:
— Шабаш доброму плаванью.
Усы разгреб недовольно.
Но ничто, казалось, флотилии не угрожало. Шли в фордевинде при всех парусах, туго надутых. И флаг российский щелкал и играл весело на корме.
Шелихов с сомнением посмотрел на облачка. Перистые, легкие, они, похоже было, вот-вот истают, и следа не оставив. Но Измайлов свое твердил.
День только начинался, но солнышко уже пригревало, от снастей шел легкий пар. И они колебались, струились, казались паутиной серебряной, одевшим галиот коконом. Корабли спешили к Алеутским островам.
Ватажники под командой Самойлова прибирали судно. Драили палубу, окатывали забортной водой, глиной красной особой, для того и прихваченной на галиот, медные части оттирали до блеска. Самойлов покрикивал. Но ватажники и так работали не за страх, а за совесть, и покрикивал он больше для порядка.
Палубу хорошо отдраить сил немало надо положить. На добром судне палуба как желточек. И светла, и не занозиста. Каждый сучок на ней виден, каждая жилочка древесная. Ее и песочком трут, и голиком холят, а то и скребком где надо пройдут и опять песочком да голиком. В семи водах искупают и уж тогда только скажут: довольно, вот теперь хорошо.
Тут же на палубе, на бочке, расстелили карту. Ветер углы карты шевелил и море рисованное колебалось и билось, как живое за бортом.
Измайлов, нависая над бочкой, басил:
— Ежели бы мы, как в прошлом годе по осени шли, острова вот эти, — ткнул пальцем, — Крысьими называемые, лучше бы с юга обойти. — Глянул на горизонт, на облачка, о которых уже говорено было. — А сейчас непременно с севера заходить надо. Ветры осенью одни, а по весне иные. А острова, сам увидишь, подлые. — Прищурился недовольно и еще раз повторил: — Как есть подлые.
Сел поудобнее, начал рассказывать, что и камней здесь подводных понатыкано где ни попало, течения злые, и, что еще опаснее, ветры крутят вокруг островов, будто их ведьмы гонят метлами. Сказал о старых мореходах, на островах этих прежде побывавших: Михайле Неводчикове, Андрияне Толстых, Степане Глотове. О бедах, которых они натерпелись. И суда их здесь о камни било, и течениями черт-те куда утаскивало, мачты ломало ураганами.
Кое-кого из ходивших на Алеуты моряков он знал сам, о других слышал много. По его рассказу представлялись они людьми необыкновенной смелости и риска.
— По имени Андрияна Толстых, — сказал, — острова Андрияновскими названы. Уж чего только Андриян здесь не натерпелся. Отчаяться надо гораздо, чтобы острова такие описать. Но русский человек рисков. Цыган, ежели конь понравился, сколько хочешь вокруг да около ходить будет, и ты в него из ружья пали, а все же исхитрится и коня уведет. Момент выберет, и охнуть не успеешь, а конь уже пылит по дороге и подол цыганской рубахи на ветру бьется. Гони не гони за ним, а уйдет. Андриян, как цыган вокруг лошади, около островов этих ходил. И било ватагу его здесь ураганами, и ломало, но он все же карту составил, и карту добрую. Половина команды на островах этих полегла. Пойди, поищи могилки те. Да и сам чуть не пропал, Андриян-то. По совести сказать, место это гиблое. Как уж андрияновской ватаге пришлось — догадываться только можно. И что еще страшно, так это сопки огнедышащие. На островах их с десяток, а то и более горит.
Рассказал Измайлов, что старые мореходы свидетелями были того, как огнедышащие сопки суда забрасывали камнями величиной с добрый коч. Плюнет камушком сопка такая и затаится. И неведомо, когда проснется и в другой раз камушками заиграет. А то еще и пеплом сопки суда заваливали.
О пепле Измайлов вовсе как о небылице рассказывал. Что-де, мол, такой пепел, бывало, сопки эти сыпали, что и днем солнца не видно. Ночь вроде бы черная стоит.
— И не приведи господь, — сказал, — в это время дождь ударит. Пепел корой схватывается и палубу и все снасти залепляет. Бывает, что паруса рвет. Хрупкими паруса становятся. Ломаются, как ледок.
Мужики, стоящие вокруг, слушали, разинув рты.
Далеко от галиота, но все же видимые хорошо, шли в море киты, построившись в кильватер.
— Что те гуси! — сказал один из ватажников.
Над китовыми горбами фонтанами взбрасывалась вода. Киты шли быстро, забирая к северу.
— Ишь, — сказал Измайлов, — нашим курсом идут. Видно, тоже к островам прибиваются.
Подошел Самойлов. Приборка на палубе была закончена, галиот сверкал чистотой. Киты ушли за горизонт.
Приметно стало, что галиот потерял в скорости. За кормой не стало пенного следа.
Измайлов взглянул на паруса. Они обмякли и висели на мачтах складками.
— Падает ветер, — сказал капитан Шелихову.
Солнце припекало все сильнее. Корабль обсох и четко рисовался мачтами на синем небе. На палубу вытащили бачки с похлебкой из рыбы. Ватажники сели вокруг бачков. Измайлов ходил вдоль борта, стучал каблуками, хмурился. Облака у горизонта набирали силу и опускались ниже к морю. Скорость совсем упала.
Шелихов ушел в каюту, а когда через час вышел, то моря не узнал. Галиот плыл будто в молоке. Над невидимыми волнами стоял слой тумана.
Галиот «Симеон и Анна», шедший в кильватере, только мачтами выглядывал. Как отрезанные, мачты плыли над белесой, плотной пеной необыкновенного тумана.
Измайлов приказал убрать паруса.
Туман над морем все поднимался. Галиот «Симеон и Анна» совсем исчез. Слышно было только, как колокол на его борту жалко дребезжал. Такого тумана ни Измайлов, ни Самойлов не могли припомнить.
Сидели они в каюте у Шелихова. По трапу застучали шаги. Вошел Степан:
— Так что колокол на «Симеоне и Анне» затих.
— Ну вот, дождались! — с сердцем сказал Измайлов.
На палубе Шелихов прислушался. Куда там! Тишь такая — в ушах звенело. Ни звука над морем, ни всплеска.
К концу дня тревожная весть облетела галиот: в трюме обнаружилась течь. Загудели голоса. В трюм полезли Измайлов с Устином. Григорий Иванович и Самойлов ждали у трюмного люка.
— Ну что там?
Воды оказалось немного.
— С полвершка, — сказал Устин. — Свежая. Течь недавно открылась. Видать, когда галиот на воду спускали, крайний шпангоут потревожили. Вот плахи чуток и расперло.
Туман между тем стал убывать, потянуло ветром. Измайлов велел ставить паруса. Галиот пошел на восток.
К первым Алеутским островам подходили ночью. Ватажники увидели на горизонте багровые сполохи. Забеспокоились, послали сказать Измайлову. Пламя играло во весь горизонт.
На палубу вышел Измайлов, сонный, недовольный, глянул на сполохи и зевнул:
— Что взгалтелись? Сопка это огнедышащая. К Алеутам подходим.
Послали за Шелиховым.
Григорий Иванович вышел и крайне изумился. Полнеба полыхало в пожаре.
Из моря постепенно поднимался остров с охваченной огнем вершиной.
— Ну, ребята, — сказал Измайлов, — теперь гляди в оба. Места здесь опаснейшие.
Сам он в эту ночь уже не спускался в каюту. Стоял около рулевого колеса и как ворон каркал:
— Эй, впереди! Гляди зорко!
На волнах плясали багровые блики отсветов, свивались жгутами, вспыхивали и гасли.
Острова благополучно прошли и побежали дальше. Пляска огненная на волнах утихла.
Измайлов сказал:
— Григорий Иванович, считай, нам повезло. Близь острова этого всегда дождь да туман. А мы, хоть и не с попутным ветром, но при ясном небе идем. Пролив проскочим, а там до самой Уналашки посвободнее будет.
Светало. Шли проливом. Течение сильное, встречное. Измайлов беспокоился:
— Сейчас за остров зайдем, может ветер шквальный ударить.
Ватажники стояли у мачт.
— Поглядывай! — крикнул Измайлов.
Ветер обрушился на суденышко с такой силой, что галиот чуть не опрокинуло. Но паруса переложили, и суденышко выровнялось, пошло дальше.
Шелихов внимательно вглядывался в берег. На острове карабкался вверх непроходимый кустарник. Тут и там выглядывали голые скалы. И вдруг Шелихов различил какие-то звуки. Рев, рокот.
— Лежбище. Зверь морской, — пояснил Измайлов.
За мысом открылось лежбище. Берег будто колебался — столько здесь скопилось сивуча, котиковой матки, нерпы. Зверь лежал от самой волны до крутых скал. Огромные туши двигались, кувыркались, тесня друг друга, возились на камнях. И над всем этим скоплением могучих тел стоял неумолчный, утробный рев.