– Будет, – сказал он медленно и вдумчиво. Выпив еще несколько глотков воды, начал расспрашивать Маринку, далеко ли до станицы Шиханской, какая у нее семья, куда она и зачем ездила.
Маринка на все вопросы отвечала с присущей ей откровенностью и предложила отправиться в станицу.
– У нас там и фельдшер есть.
Василий оглядел свою одежду и грустно улыбнулся.
– В таком виде мне нельзя. Атаман-то у вас вон какой, как бочка толстый, сама же рассказала, что без шашки никуда не ходит. Еще в этапную упрячет.
– За что же прятать-то? Вы совсем хворый.
Василий приподнялся. Силы, видимо, возвращались к нему.
– Ты говоришь, зачем меня упрячет атаман? – Василий загадочно усмехнулся. – Непременно упрячет. Личность будет выяснять. А как выяснит, так в Сибирь…
– За что ж в Сибирь-то? – Маринка широко открыла глаза и, что-то сообразив, робко спросила: – Может быть, человека убили?
– Нет, не убивал.
– Так чего ж вам бояться?
– Ну бояться-то, предположим, мне есть чего, да я не из трусливых. Значит, говоришь, до Зарецка сто верст?
– Да, – кивнула головой Маринка. – Не дойдете. – Сокрушенно вздыхая, спросила: – Вы там живете?
– Нет. Не был никогда.
– Зачем же вам в Зарецк?
Маринка удивлялась этому непонятному человеку все больше и больше.
– Где же ваш дом?
– У меня его сроду не было.
Еще не легче! Человек нигде не живет, никогда дома не имел.
– А семья у вас есть? – спросила Маринка.
– Была когда-то. А теперь потерял. Не знаю где.
Василий глубоко вздохнул. Потерев руки, неожиданно спросил:
– Около Зарецка где-то есть золотые прииски, знаешь?
– У нас нет. Скоро, говорят, будут. Купец Буянов открывает. Сегодня к нам в станицу приезжал. И за одну девушку сына сватал. Два пуда золота сулил.
Проговорив Это, Маринка густо покраснела. Потрогав в кармане золотые сережки, вспомнила пьяный кураж раскосого, неопрятного Буянова, который должен был стать ее свекром. Страшно стало на душе от такого воспоминания.
Василий уловил на лице Маринки какую-то растерянность. Пытливо посматривая на нее, спросил:
– Не тебя ли, красавица, сватали?
– Может, и меня, – резко ответила Маринка и отвернулась.
– Небось просватали?
Маринка, возбужденно блеснув глазами, отрицательно покачала головой.
– А два пуда золота?
– Мой тятька знает, что дочь его не овца, и не продаст, коли сама не захочу. А от золота у нас беда одна. Как только открыли его на Урале, пьянство несусветное пошло, драки, до смерти убивают.
И тут же рассказала Маринка о страшной судьбе Микешкиных родителей, которых убили за найденный ими самородок.
– А на Домбаровскую целым табором заграничные купцы прикатили. На рысаках разъезжают. Много земли хотят закупить, чтобы золото откапывать да к себе за море увозить.
Но этот худой, большеголовый, с серыми глазами незнакомец знал об этих купцах гораздо больше, чем она. Бежав с каторги, Василий работал в Сибири на приисках, принадлежавших английской компании. Он видел, как обширные русские земли отдавались царским правительством русским и иностранным капиталистам вместе с лесами и дешевой рабочей силой, как разоренные крестьяне тысячами умирали от голода и болезней.
В Орскую степь, на недавно открытые золотые прииски, по заданию большевистской партии для пропагандистской работы среди рабочих и пробирался бывший политкаторжанин Василий Кондрашов. В дороге он заболел.
– Значит, много народу туда идет? – переспросил Василий.
– Много. И бродяжек всяких полно. Толпами идут. Оборванные. Страсть глядеть.
Покосившись на Василия, Маринка смущенно умолкла. Ее новый знакомый и походил и не походил на «бродяжку»…
Кондрашов понял мысли девушки. Осматривая свои рваные сапоги, спросил:
– Меня тоже принимаешь за бродягу?
Маринка опустила темные глаза. Левой рукой сломала ветку. Над ее головой вздрогнули широкие, маслянисто блестевшие листья молодого осокоря. За него был привязан конь. Помахивая головой, он срывал сочные листья и, пытаясь выбросить удила, скалил зубы.
– Никогда я, дочка, бродягой не был, – заговорил Василий твердым голосом. – Ты уж меня не пытай пока, дочка… Потом я тебе, так и быть, все расскажу.
Из-за Уральских гор набежали темные тучки, за которые пряталось солнце.
– Мы увезем тебя, дядя Василий, к себе в станицу, – торопливо проговорила Маринка после глубокого раздумья.
– А кто это мы? – пытливо спросил Василий.
– Мы с Микешкой. Он тут близко. Табун стережет. Я за ним мигом съезжу.
Отвязывая коня, Маринка видела, как на крупный нос и сурово сжатые губы Василия сквозь листья густого вяза, под которым он лежал, падал яркий солнечный луч.
…Проснулся Кондрашов от негромкого разговора. Перед ним стояла Маринка и держала в поводу двух лошадей, а рядом с ней маячил высокий, угрюмого вида чернобровый парень в широкополой войлочной шляпе. На поясе у него висел большой охотничий нож, за плечами ружье, на руке плеть. Тут же находился подросток верхом на жеребенке-стригуне. Это был помощник Микешки сирота Сашка.
Микешка снял шляпу, обнажил крупную, гладко выбритую голову. Сказал негромким хрипловатым голосом:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте! – Кондрашов быстро приподнялся.
– Не надо, дядя, сильно двигаться. – Микешка подскочил к нему, подхватывая на руки.
Посоветовавшись, они решили послать Сашку вперед и предупредить Петра Николаевича о Василии.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Проснулся Матвей Никитич Буянов только под вечер. Наскоро умывшись, вышел во двор. Петр Николаевич сидел под вязом с каким-то молодым высоким киргизом в белой войлочной шляпе. К ним в это время подходил длинный, как оглобля, неуклюжий казак в старом затасканном мундире и в такой же с грязным околышем фуражке. Это был местный богач Спиридон Лучевников, свекор Олимпиады. Увидев во дворе бурого косматого жеребца, Спиридон нарочно зашел, чтобы узнать, зачем приехал к Лигостаеву гость. Подойдя к Петру Николаевичу, он поздоровался, но молодому киргизу руки не подал.
Когда скрипнула сенная дверь, Спиридон поднял голову и, заметив Буянова, засеменил длинными ногами ему навстречу.
– Дорогой Матвей Никитич, даже глазам своим не верю! – визгливо сиповатым голосом проговорил Лучевников.
Они давно знали друг друга, встречались на базарах и ярмарках. Спиридон несколько раз продавал Буяновым лошадей и всегда при этом до изнеможения торговался за каждую копейку.
– А я вот, любезный Спиридон Егорыч, своим верю. Да и нельзя ошибиться. Все тот же мундирчик, такой жирный, что на мыло пустить можно. Как только тебе не стыдно в этой пакости на люди показываться! Тьфу! – плюнув в сторону, проговорил Буянов.
– Мы, Матвей Никитич, народ трудовой, только с пашенки приехали… Это вам, купцам, на рысаках разъезжать. Мы люди махонькие…
– У такого махонького денег-то поди полон сусек, – не унимался Буянов, успевший уже после сна осушить полфляжки.
– Шутите, Матвей Никитич…
– Какие там шутки! Сколько косяков в отгул нынче пустил? Вот скоро много лошадей покупать буду, хотел с тобой потолковать, да ну тебя к черту, ты ведь, когда рядиться начнешь, все жилы вытянешь. А это что за степняк сидит? Может, прасол какой? – спросил Буянов.
– Покупает лошадок, только больше всего темными ночами…
– Вор, значит?
– Да неужто ты его не знаешь? Это же Кодар! – нагнувшись к Буянову, зашептал Спиридон с испуганными, словно стеклянными глазами.
– Так вот он какой! – удивленно протянул Буянов. – В прошлом году на скачках все первые призы взял.
– Так точно. Лошадки у него есть подходящие. Выбор большой, – не унимался Лучевников.
Однако Буянов был иначе настроен и, казалось, не слушал его. В упор рассматривая приподнявшегося со скамьи Кодара, сказал:
– А я, милуша, другое слышал. Его отца зарезали и ограбили. Он свое назад брал и за родителя мстил. Не егози зря…
Лигостаев и Кодар подошли к Буянову.
– Значит, ты сын Куваныша? – протягивая Кодару руку, бесцеремонно спросил Буянов. – Здравствуй.
– Здравствуй. – Кодар пожал руку Буянова и слегка поклонился. Он был высок ростом и могуч в плечах. Смуглое, с крупными чертами лицо его было строгим и красивым. Буянов невольно залюбовался этим степным богатырем. Кирилл лежал в тарантасе и внимательно слушал разговор.
– Знал твоего отца, знал… Беркутбая знаю… Все грызетесь?
– Мы отдельно кочуем. В степи места много, – прикрывая глаза черными ресницами, по-русски отвечал Кодар, скупо и немногословно. Он не любил, когда ему напоминали о его врагах.
– В гости ко мне приезжай, – сказал под конец Буянов и, попрощавшись, уехал.
Ушел и Спиридон Лучевников, так и не узнав, зачем приезжали Буянов и Кодар.
– Сына этого человека я знаю, а купца мало. Он такой, как тебе сказать… – Кодар сморщил лоб, напряженно потер его загорелой ладонью, подбирая слова, продолжал: – Такой склизкий… После него хочется брать кумган и руки мыть. Сына его на скачках видел…
– Этот купец приезжал сватать за сына Маринку, – после минутного раздумья сказал Петр Николаевич.
– Вашу дочь? – Кодар выпрямился всем своим статным телом, широко открыл глаза, но тут же снова прищурил их. И если бы Петр Николаевич внимательно пригляделся, то заметил бы, как изменилось и побледнело лицо Кодара.
– Ты правильно сказал, – продолжал Петр Николаевич. – Он на самом деле, как налим, склизкий.
– Значит, будет свадьба… Он, конечно, богатый…
– До тоя[2] теперь уже недалеко, – задумчиво ответил Петр Николаевич. – Маринка подросла. Как сама захочет… Неволить не стану.
– Это правильно! Марина имеет большой ум. Не надо ошибаться. Не надо! – горячо, даже несколько резко проговорил Кодар.
За плетнем послышался конский топот. К воротам на взмыленном стригунке подскакал Сашка и, помахав рукой, крикнул:
– Дядя Петр! Словцо одно хочу вам сказать!
– Можно и два… Что тебе? – подходя к воротам, спросил Петр Николаевич…
– Совсем, дядя Петр, он хворый, кожа да кости, аж сидеть на коне не может.
– Что ж вы решили?
– Маришка сказала, штоб место в амбарушке приготовили, и мы его, как маненько потемнеет, подвезем сюда, – сдерживая разгоряченного скачкой жеребчика, говорил пастушонок.
– Почему, когда потемнеет? – спросил Петр Николаевич.
– Беглый вроде, – таинственно прошептал Сашка, склонившись к стриженой гриве своего рыжего конька.
– Куда же мы поместим такого гостя?
– А Маришка сказала – в амбарушку…
– Маришка, Маришка… сказала… – Петр Николаевич нахмурил брови, пристально посмотрев на взъерошенного Сашку, коротко добавил: – Ладно. Скажи ей, что я навстречу выеду.
– А где вы, дядя Петр, нас найдете-то?
– Найду. Поезжай.
– Да я в один момент… – Сашка концом поводка хлестнул жеребчика и, поднимая тучу пыли, помчался вдоль улицы.
Когда Петр Николаевич вернулся от ворот, Кодар уже сидел на коне.
– Куда спешишь? – из вежливости спросил Петр Николаевич. Он хотел пригласить Кодара на чашку чая, но теперь стало не до этого. Надо было выехать к Маринке и выяснить, что за человека она решила привезти домой.
– Дело есть, Петр-ага. Прощай. – Кодар постучал по передней луке камчой[3], посматривая на косматую голову низкорослой лошади, неожиданно добавил: – Того человека с черной бородой я, Петр-ага, тоже знаю. Увижу его, говорить буду, много говорить. Прощай!
– Прощай, Кодар, – открывая ворота, сказал Петр Николаевич. Он понимал, какие чувства обуревали сейчас молодого джигита. Лигостаев рассказал ему все, что передал о его отце Кирилл Кожевников. Вновь ожила эта полузабытая тяжелая история.
Переправившись на пароме через реку, Кодар тихим шагом поднялся на крутой прибрежный яр и въехал в Зауральский тугай.
С реки тянуло прохладой. На дорогу легла от кустарника вечерняя тень. Под ногами бурого коня шуршали старые осенние листья и молодая, буйно растущая в низине трава. Конь Кодара, рывком нагибая голову, рвал сочные верхушки пырея и, звеня удилами, с хрустом жевал их.
Есть о чем подумать молодому джигиту. Вспомнил он, как билась над трупом отца, рвала на себе волосы его мать. В степи, кроме Кодара, немногие знали, кто убил его отца. Он тогда бросился с кривым ножом на самого Беркутбая, но его схватили, жестоко отхлестали камчой и, связанного, бросили в пастушью юрту. А к матери пришли братья Беркутбая, показали аксакалам[4] бумагу с большим двуглавым царским орлом. В этой бумаге якобы говорилось, что его отец Куваныш был должником Беркутбая, и аксакалы решили, что все имущество Куваныша должно перейти в собственность бая. Кто мог разобраться тогда в этой казенной бумаге? Кто мог спорить с баем, не знавшим счета своим лошадям и барашкам? Пришли наемные люди Беркутбая, сняли юрту, посадили едва живую мать в скрипучую арбу и увезли далеко в степь. А непокорного маленького Кодара привязали к стремени и погнали вместе с племенными жеребятами… «Чем же мы прогневали аллаха? – думал тогда Кодар. – А ведь сколько мулла Суюндик слопал курдючных барашков, молясь о благоденствии нашей семьи? Я тоже бегал зимой к мулле и зубрил коран. Или Суюндик неправильно молился? Разве плохим джигитом считался мой отец Куваныш, разве он не аккуратно совершал намаз и скупился на праздничных барашков? Да и мулла был человек почтенный, и борода большая, и чалма белая». Очень захотелось Кодару встретить муллу Суюндика и спросить его, правильно ли он молился, почему аллах напустил такую страшную беду на их семью. Однажды Кодар перетер веревки и сбежал в соседний род, но его поймали, сильно избили и бросили в глубокую яму. Ночь он должен был сидеть в яме, а днем под надзором старших пастухов стеречь скот Беркутбая. Иногда его не посылали в степь, а заставляли мять вонючие сыромятные кожи. Если, падая от усталости, он отказывался лезть в чан, его снова били и не давали пищи.
Когда обучают молодого скакуна, то гоняют его по степи до тех пор, пока не повалятся с боков и шеи грязные клочья пены. После этого, не вынимая тяжелых железных трензелей, долго держат на привязи, не давая ни воды, ни сена. Целый день его жжет беспощадное солнце, больно кусают злые слепни. Тогда горячий скакун делается покорней. Так и Кодара через несколько дней извлекли из ямы. Снова заставили мять сыромятные кожи. По утрам он с жадностью набрасывался на жиденькую пшенную кашицу – кузю, забеленную кислым молоком, и снова бесконечно мял отвратительные кожи. Однажды его увидела за этой работой мать и сразу же свалилась на примятый ковыль, словно подстреленная птица. После этого Кодара снова послали пасти табуны. Но ни побои, ни изнурительный труд не сломили волю мальчика. Унаследовал он от отца сильный характер.
«Если тебя будут бить сильней, – внушал ему Куваныш, – не сгибай спину и не думай о боли, а думай о том, как ты сам будешь класть удары на хребет твоего врага». Кодар часто задумывался над этой поговоркой своего отца. Мать его также не покорилась и не сдалась Беркутбаю. Однажды даже пырнула его ножом. Через год из-за жестоких побоев и плохой пищи она заболела. Вскоре Минзифа умерла.
Подрастая, Кодар часто приезжал ночью к мрачно торчавшему из земли серому камню, слезал с коня и ржавым гвоздем рисовал на могильной плите лицо матери.
Иногда старый рябой пастух Тулеген говорил ему:
– Ты большой, как верблюд, отважен, как степной беркут, но ум у тебя молодого барашка… Беркутбай – чтобы змея опоясала его жирную шею! – убил твоего отца, батыра и джигита, замучил твою мать – не было лучшей ковровщицы в степях Казахстана! Беркутбай гложет кости ваших баранов, пьет кумыс от кобылиц твоего отца. Наш хозяин хуже шайтана! Где жеребец с черной гривой, на котором брал призы твой отец?
После таких речей Кодар садился на коня и, как ветер, мчался вокруг табунов, узнавал своих кобылиц и молоденьких жеребчиков. Потом бросал коня, отшвыривал ногой бегущих навстречу собак Беркутбая и уходил в степь.
Как-то вечером, когда сидели у затухающего костра, Тулеген сказал Кодару:
– Туркестанские прасолы покупают коней… За таких жеребцов, какие принадлежали твоему отцу, знатоки могли бы заплатить хорошие деньги… От твоего рождения вдет восемнадцатое лето, а ты еще не высватал невесту, не уплатил калыма…
Слова Тулегена западали в молодую душу Кодара и заставляли его много думать о своей жизни. Он понимал, на что намекает пастух.
– А чье тавро на ляжках кобылиц?
– У тебя меньше ума, чем даже у ягненка… Беркутбай – чтобы верблюд заплевал жвачкой его глаза, в которых нет совести, как в кислой кузе жира! – заставил тебя все забыть… Но ты не должен забывать, Кодар. Может, ты трус?
– Я все помню, Тулеген-бабай. Я могу разорвать руками козленка, одним ударом чоблока убиваю степного волка, ты сам это видел, но я не знаю, где мне найти туркестанских прасолов, – сказал Кодар.
– Теперь я вижу, что в тебе есть кровь джигита, ты настоящий сын своего отца. Пусть аллах хранит его бескорыстье. Я, конечно, не знаю дороги в Мекку, но туркестанских прасолов разыскать могу…
Словно огромным шатром, укрылась степь темной, облачной ночью. Тихо. Только под ногами встревоженного конского табуна шелестит ковыльная заросль. Вдруг глухо и мерно застучали по нетронутой целине сотни лошадиных копыт. Взвизгнул косячный жеребец, захрапел, вытянув длинную шею, схватил зубами шаловливую ногайскую кобылицу и тревожно стал сбивать косяк в кучу.
В эту осеннюю ночь Кодар вместе с Тулегеном отделили когда-то принадлежавший Куванышу, теперь разросшийся конский косяк, прихватили часть кобылиц Беркутбая и угнали за горы.
В начале зимы в туркестанской чайхане, поджав под себя ноги после сытного бешбармака, за пиалой крепкого кирпичного чая отдыхал старый Тулеген. Одной рукой держал на пальцах пиалу, другой учил Кодара, как нужно ставить на ребро пятирублевые золотые империалы.
Вскоре на Иргизской ярмарке молодой, могучего сложения джигит обскакал на высоком тонконогом жеребце бурой масти всех купеческих и байских лошадей. Успех был небывалый. Богатеи приводили новых скакунов высокой породы, прозакладывали десятки тысяч рублей – и проиграли.
Трудно было узнать в рослом джигите Кодара. Днем по базарной площади за ним ходила пестрая толпа киргизов, казахов, узбеков, татар, русских и кудлатых, с серьгами в ушах черномазых цыган. Кодар шел, высоко подняв голову, в бархатном малахае с лисьей опушкой, направо и налево оделяя нищих монетами.
После этого пошел по степям и аулам хабар[5]. Заговорили кочевники, что появился за Уралом батыр: «Нет в степях великой орды никого красивей, чем он, нет ни у кого такой богатой одежды, нет добрее его сердца. Отнимает батыр у баев кобылиц, баранов и раздает беднякам. Пусть же хранит аллах батыра в бешмете цвета поемного луга и его коня с горящими глазами…»
Богачи-скотоводы и прасолы сидели на коврах, хмурясь, тянули из деревянных чашек кумыс, посылали проклятия бесстрашному батыру и криво посматривали на своих батраков. Из косяков начали исчезать самые лучшие кони. Шалили другие многочисленные конокрады, но всю вину валили на неизвестного батыра.
Баи пожаловались наказному атаману. Но лишь после того, как у многих офицеров появилось на кордоне по два десятка толстозадых барашков, он подобрел и обещал изловить разбойника. По аулам были разосланы казачьи наряды. По приезде в аул они съедали за один присест целого барана, выпивали несколько саба[6] кумыса, восхваляя гостеприимство хозяина, втихомолку перемигивались с его молодыми женами. Для острастки стрельнув в степи несколько раз, отправлялись в соседний аул, и все начиналось сначала.
– Долго ждать, пока мышь поймает ястреба, – говорили пастухи, посмеиваясь над хозяевами.
– О, аллах! Накажи разбойника! Пусть его конь сломает ногу в сурчиной норе! Пошли ему смерть, и пусть от его праха презрительно отвернутся степные бирюки и орлы-стервятники, – совершая намаз, молились муллы, принимая от скотоводов дары.
Как-то Кодар приехал на знаменитую Акзярскую ярмарку и увидел, что многочисленная толпа восторженными криками приветствовала стройную черноглазую красавицу, взявшую на скачках приз. Этого еще никогда не знали Оренбургские степи.
Грудью своего коня он растолкал толпу и приблизился к девушке. Яркая красота Маринки настолько поразила его, что он вначале не узнал стоящего рядом с ней Петра Николаевича, давнего друга своего отца. Он только видел ее лицо, высокую грудь и улыбающиеся глаза и первый раз в жизни почувствовал, как застучало под бешметом его сердце…
С тех пор потерял покой вольный джигит. Спустя неделю он приехал в свой родной аул. Под ним был великолепный аргамак, в поводу он привел двух жеребых кобылиц и породистого производителя игреневой масти. Тулеген приехал на громадном одногорбом верблюде – наре, которого по выносливости и быстроте бега не могла превзойти самая резвая лошадь. В арбе сидела на кошмах его старая жена Камшат. Пригнали они небольшой косяк кобылиц и отару тонкорунных баранов. На берегу круглого, как чайное блюдце, озера появились две белые юрты.
На другой день Кодар приехал к Петру Николаевичу Лигостаеву и, поздоровавшись, прямо сказал:
– Про меня, Петр-ага, идет худая слава, что я конокрад и разбойник. Но я взял у Беркутбая только свое. Больше я неповинен ни в одном конском волосе. За меня стоит весь мой род. Будь моим посредником. Если Беркутбаевы хотят продолжать вражду, то из нас кто-то должен умереть. Я сделаю так, чтобы мертвыми были они. Кодар молод и силен, он сдержит свое слово. Пусть они не трогают меня, плохо будет… Так и доложи атаману. Пусть он возьмет у меня игреневого жеребца. Такого коня он еще не знал, и если он мне не поможет, то никогда не узнает. Так и говори. Я тебе скажу, Петр-ага, что отсюда никуда не уеду. Буду выводить новую породу овец. Больше мне ничего не нужно, – продолжал Кодар. – Золотых денег у меня много. Мне их дали купцы за то, что мои кони хорошо скачут. Эти дела вел Тулеген… Купцы ругали меня и хвалили. Я много раздавал денег нищим… Я могу дать денег и атаману, если он захочет, только пусть меня не трогают. Я буду разводить овец и делать ковры…
Атаман станицы вахмистр Турков охотно принял подарок, и с тех пор Кодара оставили в покое. Он поселился в степи и редко показывался в станице. Целыми днями сидел в юрте, рисовал на картоне узоры и ткал.
Однажды он встретил в степи русского с котомкой за плечами и пригласил в юрту.
По обычаю, сначала накормил его сытным ужином, потом повел разговор. Кодар уже тогда хорошо говорил по-русски.
– Как тебя зовут? – спросил Кодар.
– Василий, – ответил незнакомец. Это был рослый человек с ясными, серыми глазами, с коротко остриженной бородкой.
– Почему ты шел не по дороге и не зашел в станицу, где живут русские?
– В степи пыли нет, воздух чище… Тут живут такие же люди, как и русские, – ответил Василий.
– Это правду ты сказал, – согласился Кодар. – У нас в степи хорошо, это тоже верно.
– А ты почему отдельно живешь? – в свою очередь, стал расспрашивать Василий.
Кодару был неприятен этот вопрос, его задавали многие гости, но не всем он отвечал на него. Посмотрев на Василия пытливым, прозорливым взглядом, сурово проговорил:
– В ауле бай живет, он мой враг. Он сделал мне много зла. Я ненавижу баев. Но это мое дело… А вот ты тоже один идешь по степи, у тебя и товарища нет… Какое может быть у тебя в наших степях дело, а? Почему ты все-таки не заходишь в станицу? Я украдкой ехал за тобой не одну версту и понял, что хочешь ты зайти к русским, но чего-то боишься. Может, атамана? Вот я не боюсь его и старшин тоже. В глаза им говорю. Потому что я вольный человек! А вот кто ты, я не знаю.
– Я тоже вольный… Ты не боишься баев, а я не боюсь царя, – улыбаясь, проговорил Василий.
– Ты не боишься русского царя?
– Да, не боюсь, – твердо ответил Василий.
– Ты очень храбрый человек.
Кодар еще не забыл грозную царскую печать с орлом, по которой отобрали скот его отца. Встретив человека, который не боится царя, Кодар проникся к нему уважением и доверием и рассказал историю своего рода.
– Ты мужественный человек, Кодар, – выслушав его, сказал Василий. – Но ты пока боролся один, а это плохо. Есть старая поговорка, что один в поле не воин. Тебе нужны товарищи, если ты хочешь бороться за справедливую жизнь на земле.
– Ты правду говоришь. Вот и будь моим первым товарищем, – ответил Кодар.
Василий прожил у него неделю. Расстались они друзьями. Это случилось около двух лет назад, когда Василий первый раз убежал с каторги.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Посадив Василия на коня, сумерками Микешка и Маринка привезли его в станицу и спрятали в амбаре.
– Это, мама, никакой не бродяга, – успокаивала Маринка обомлевшую от испуга мать.
– Час от часу не легче. Куда мы его денем, господи боже мой!
– Вылечим и дальше отправим.
– Боже мой! – всплескивала руками Анна Степановна. – Мы ее хотели замуж отдать, а она совсем глупенькая.
– Вот и хорошо, значит, не нужно отдавать. Пусть Буянов забирает свои сережки и идет на все четыре стороны.
– А мы уж решили, что тебе замуж хочется. Отца с матерью не спросила, жениха потребовала.
– Для того и потребовала, чтобы вы на него посмотрели, а я уже видела. Богатый, глаза голубенькие.
– Уж не женишка ли себе приволокла? – Мать невольно улыбнулась. – Хорош, нечего сказать.
– Не смейтесь, мама. Он человек больной. Ежели не примете, увезу в лес, сама кормить буду. И выхожу.
– Значит, нам самим теперь пропадать? – упорствовала Анна Степановна.
– Не понимаю, мамаша, о чем вы толкуете? Он же больной человек.
– А если атаман узнает, тогда что?
Такой вопрос сначала несколько озадачил Маринку, однако она тут же сообразила, что знать об этом никто не должен, кроме своей семьи.
– Какая нужда атаману к нам в амбарушку заглядывать? Никто не узнает. Меня хоть на куски разрежь, чтобы я кому проболталась. А тятя тоже никому не скажет. Вот и все.
– Делай как знаешь, – Анна Степановна махнула рукой. – Придет отец, с ним и говори.
Когда вернулся Петр Николаевич, не нашедший в тугае дочери, больной был уже вымыт, переодет в чистое белье, накормлен и лежал в амбаре на Маринкиной перине. При свете керосиновой лампы он разговаривал с девушкой.
– Марина, выйди на минутку! – крикнул через дверь Петр Николаевич.
Маринка вышла и встала на пороге.
– Кого это ты, доченька, подобрала? – после напряженного молчания спросил отец.
В его голосе Маринка не чувствовала ни угрозы, ни строгости. Это был обыкновенный, спокойный отцовский тон, каким он всегда с ней разговаривал. Отец и дочь всегда понимали друг друга с одного слова, с одного взгляда.
– А вы, тятя, разве не подобрали бы? – с какой-то внутренней напряженностью спросила Маринка.
Петр Николаевич на минуту задумался. Потом, притянув Маринку к себе, молча поцеловал ее в лоб.
– Замуж пойдешь? – гладя рукой ее мягкие шелковистые волосы, спросил Петр Николаевич.
– А что, я вам надоела?
– Есть немножко.
В темноте Маринка не видела его лица, но чувствовала его обычную задумчивую улыбку.
– Чем же я вам надоела?
– Характером.
– А разве это мой характер?
– А чей же?
– Ваш… Чья я дочь?
– Положим, моя, но все-таки…
– Что все-таки, говорите без колдовства.
Колдовство на их языке означало ложь, обман.
– Зачем сегодня сережки взяла?
– Коробочка приглянулась, – смущенно ответила Маринка.
– Он ли?
– Да откуда мне было знать, что там сережки.
– Пожалуй. А старик приглянулся?
– Кудряво говорит, в словах запутаться можно, да и глаза раскосые.
– А жених как?
– Глазки как у барашка.
– А как себя твой больной чувствует?
– Ему бы фельдшера, тятя.
– Посмотрим. В баню надо его.
– Мы уж вымыли.
– Кто мы?
– Микешка. А мы с мамашей воду таскали.
– Молодцы. Вот только мать на тебя за гостя сердится. – Петр Николаевич беззвучно рассмеялся. – Про него много говорить не полагается, и мать нельзя тревожить.
– А с вами можно тайно разговаривать?
– Понемножку.
– Вы знали, что царь народ с иконами расстреливал или не знали?
– Знал.
– Почему мне не говорили? Сказки только рассказывали. А я в школе на царя, как на боженьку, молилась и тоненьким голоском подпевала: «Боже, царя храни». Как же бог будет хранить царя, когда он в него из ружьев палит! Значит, бог-то смирненький…
– Рано было тебе все это знать.
– А вы за бога или за царя? – въедливо допытывалась Маринка.
– Я спать, дочка, хочу.
– Не дам спать, коль не скажете.
Маринка все крепче и крепче прижималась к отцу.
– Пока, Маринка, я за бога. Сама сказала, он смирненький. Грехи прощать умеет, а вот царь-то не простит никогда. Запомни.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Вернувшись домой, Буянов продолжил поминки по отцу. Домашние, близкие родственники, знакомые, почувствовав после смерти деспотического старика некоторую свободу, не прочь были пображничать на дармовщинку, старались во всем угодить новому хозяину, льстили, выслуживались и превозносили доброту Матвея Буянова до небес.
Главой дома и руководительницей пиршества стала подружка Матвея Никитича, вдова Пелагея Барышникова, дородная сорокапятилетняя женщина с черными над губами усиками и смуглым калмыцким лицом.