Посадские мужики и бабы размахивали шапками, платками, криками радости встречали пугачевского атамана. За атаманом на конях выступали ближние его есаулы и сотники, осененные воинскими знаменами и хоругвями. Снежная дымка щедро серебрила широкие полотнища, волнами трепетавшие на упругом ветру.
На незначительном расстоянии от начальников шли рожечники и дудошники во главе со старым солдатом-барабанщиком. Этот служивый увязался за войском в Кундравинской. Есаулы не хотели брать седого инвалида, но он дошел до атамана и упросил его.
— Я всю Неметчину да Туретчину со своим барабаном прошел. За старостью вышел в тутошний гарнизон. Дозвольте с вами Расею обшагать.
— Шагай, служивый! — сказал атаман, и солдат пошел за войском.
— Веселей, орлы! Любо-лихо, чтоб поджилки тряслись! — подзадоривал теперь старый барабанщик дудошников. — Айда, братцы, вперед!
Глухо гудел барабан, будя притихшие улицы, пронзительно визжали рожки и дудели дудки.
За дудошниками грозными рядами шло войско. И страшило оно не оружием, а своей угрюмой решительностью, которая читалась на лицах шагавших в рядах. Кого тут только не было! Шли в войске мужики из приписных к заводам, убого одетые в серые сермяги, в нагольные полушубки, и многие из них топали по скрипучему снегу в лыковых лаптях. Молчаливо двигались угрюмые углежоги, которые узнавались по чумазым лицам, изъеденным угольной пылью. Все эти воины были вооружены дубинками, рогатинами, топорами, пиками, и редко у кого виднелся самопал или сабелька. Только заводские тащили за собой на санях пушки и мортиры; они казались грозной силой.
Позади пушек на маленьких бойких конях двигалась башкирская сотня, за нею нестройной толпой шли пешие толпы башкир, одетых в теплые малахаи. За плечами у них мотались холщовые колчаны, набитые красноперыми стрелами, в руках — тугие луки, готовые в любую минуту к бою. Гортанные выкрики башкир мешались с русской бойкой речью, вплетались в завыванья рожков и дудок, и все это вместе взятое наполнило городок необычным оживлением и тревогой.
Атаман Грязнов с любопытством разглядывал городок. Здесь все ему было знакомо, еще не так давно он прошагал через город одиноким шатучим бобылем, а сейчас вступал в крепостцу хозяином. Он беспокойно шарил по толпе; всюду встречались хотя радостные, но незнакомые лица. «Где же Наумка Невзоров, почему нет казака Уржумцева?» — озабоченно думал он.
Нахмурившись, Грязное смотрел на прочно замкнутые купецкие дома.
«Попрятались шишиги! Испугались расплаты за содеянное», — с ненавистью подумал он и закричал ближним есаулам:
— Пошто в колокола не звонят? Куда девались попы?
Посадский мужичонка, сорвав с головы треух, отозвался из толпы:
— Сбегли попы, батюшка! Вместях с воеводой сбегли.
— Савва! — крикнул атаман. — Ударь в колокол и вознеси молитву за наше воинство.
— Будет, батюшка! — откликнулся из свиты поп в нагольном тулупе. Спрыгнув с коня и передав повод пешему ратнику, Савва заторопился в храм.
— На звонницу, братцы! — оповестил он и полез на колокольню.
Минуту спустя над Челябой, утонувшей в сугробах, зазвучал благовест. В толпе поскидали шапки и закрестились.
— В добрый час шествуй, батюшка! — кричали в народе пугачевскому посланцу.
Между тем отряды и толпы пугачевцев разбрелись по городу и ломились на постой в купецкие хоромы. Загремели запоры, затрещали заплоты, оберегавшие торговое добро, остервенело залаяли псы, бросаясь на незваных гостей. Вооруженные вилами и топорами мужики не щадили купецкого добра. Ворвавшись во дворы, кололи откормленных свиней, хватали кур и, не обращая внимания на вой и причитания хозяек, стряпали сытное варево.
Ни пост, ни запугивания грехами — ничто не страшило мужиков. Они с жадностью поедали все, что попадалось под руку.
— Хватит, наголодовались, на вас работаючи! — отгоняли они прочь крикливых купецких женок.
На перекрестках улиц и на площадях задымились костры. В больших черных котлах башкиры варили конину. Густой белесоватый пар поднимался к сизому небу и таял. Город сразу ожил, по улицам засуетились люди, скакали конные, заскрипели возки, груженные дорогой кладью. То и дело гнали схваченных дворян и купчишек. На площади перед воеводской избой уже стучали топоры: плотники ставили из свежего теса глаголи. Со страхом взирали на это бредущие под караулом на допрос пленники.
Атаман Грязнов со своими ближними соратниками проследовал к воеводской избе. Там на крыльцо вынесли кресло, крытое зеленым штофом, и бросили под ноги пушистый бухарский ковер. Пугачевец уселся, возле него разместились есаулы. На площади сдержанно загудела толпа.
Начался допрос. Первыми подвели к пугачевцу дородных купцов-кержаков. Они степенно подошли, чинно стали рядком.
Из толпы крикнули купцам:
— Шапки долой! Не вишь, перед кем стоите?
Купчины неторопливо сняли лисьи треухи и поясно поклонились Грязнову. Тот пытливо вглядывался в их сытые бородатые лица. Волосы у всех были острижены в кружок, по-кержацки, взоры угрюмы.
— Вы что ж магазеи закрыли и хлеб упрятали от людишек? — строго спросил атаман.
— Исторговались совсем, — отозвался грузный, с густой проседью в бороде купец. — Сколько недель подвозу не было. Откуда хлеба напасешься!
По его бегающим, плутоватым глазам атаман понял: хитрит купец.
— Врешь! — закричал Грязнов. — Врешь, хапуга! Хлеб упрятали, дабы людишки голодовали. Видать, на глаголь захотели.
Седой дородный купец переглянулся с собратьями и, тряхнув головой, с легкой насмешкой сказал пугачевцу:
— Пошто грозишь нам глаголью? Известно нам, в большом сбереженье у царя-батюшки Петра Федоровича люди древлей веры. Жалованы мы государем брадами, двуперстием и осьмиконечным крестом, а ты, батюшка, грозишь нам.
Грязнов насупился, поднял голову и оглядел гудевший на площади народ. Там были посадские женки и ребята, жавшиеся к матерям. Глядя на них, атаман крикнул:
— Женки честные, так ли они говорят? Сыты ли вы и довольны ли хлебом?
Словно ветер пробежал по людской волне, вспенил ее. Раздались крики:
— Упрятали хлеб из магазеев. И дети наши голодуют. Не верь им…
— Чуете? — оборотясь к раскольникам, кивнул в сторону толпы Грязнов. — Чуете, что говорят?
С минуту атаман помолчал, исподлобья поглядывая на купцов.
— Это верно! — снова заговорил торжественным голосом Грязнов. — Его императорское величество государь Петр Федорович столь милостив к людям древлей православной веры и даровал вам брады, и двуперстие, и осьмиконечный крест…
Староверы разом оживились и пододвинулись вперед. Но атаман движением руки остановил их.
— Стойте тут! Поведайте мне, где государем указано, что купцу допущено заворуйство? Говорю вам: носите с честью свои брады и креститесь двуперстием открыто, но наказую вам ныне открыть магазеи к отпустить хлеб бедным людишкам по сходной цене. Вот ты, борода, стань сюда! — указал он перстом в сторону своих есаулов и сказал им: — Возьмите его для залога! Будет ныне исполнено мое слово — даровать ему жизнь, а нет — завтра поутру на реле поднять его!
В толпе заревели купецкие женки, но плач их заглушили крики:
— Правильно судишь, батюшка! Правильно!
Дородный купец стоял ни жив ни мертв. Потупясь, стояли его сотоварищи, ожидая дальнейших указов пугачевца. Но Грязнов махнул рукой:
— Убрать их! Вести дворянишек!
Толпа расступилась, и казаки вытолкали к воеводскому крыльцу худощавых и дрожавших от холода чиновников и рыхлую простоволосую барыню со злющими, колючими глазами.
Чиновники были в потертых, прохудившихся на локтях мундирчиках, без шапок; они ежились и потирали посиневшие руки.
— Кто такие? — строго спросил их атаман.
— Стряпчие воеводской провинциальной избы, — трусливо отозвались оба.
— Так! — Грязнов огладил бороду и убежденно сказал: — Взяточники!
Стряпчие пали на колени.
— Был грех, сударь! — признались они.
Атаман с презрением оглядел их, поморщился.
— Каждому полета розог! — громко сказал он и обернулся к барыне в бархатном салопе. — А ты кто такая?
— Столбовая дворянка Прокофьева! — горделиво и зло отозвалась барыня.
— Заводчица? — переспросил Грязной.
— Была ранее и заводчицей, а ныне вдова и живу от сбережений, — осмелев, сказала салопница. — Вин за собою не чую и перед хамом не в отчете!
— Кровопийца! На рели негодницу! — закричали в толпе.
— Чем согрешила она перед честным людом? — возвысил голос атаман.
— Душегубица она! Мучительница!.. Немало холопов перевела да покалечила! — снова закричали в толпе.
— Тишь-ко, не все разом! Кто свидетельствует против нее? — спросил пугачевец.
Из толпы на костылях вышла в рваном шушуне девка.
— Дозволь, батюшка, — поклонилась она Грязнову.
Атаман кивнул головой:
— Говори!
— Холопка я той душегубки, — начала жалобу девка. — Тиранство чинила она над нами, морила непомерной работой и голодом. Не управишься с уроком — била чем попало, поджигала волосы на голове, хватала за уши раскаленными щипцами, а то, озлобясь, хлестала кипятком в лицо.
— Врешь, сука! — не утерпела ответчица. Ее крупное лицо побурело от гнева, глаза сузились, как у разъяренной рыси. — Погоди, доберусь, хамка!.. — пригрозила она.
Грязнов усмехнулся.
— Попалась волчица в капкан, да грозится. Молчи, пока в глотку тряпицу не сунули. Аль невтерпеж, правда глаза колет? — сказал он.
В народе прокатился гул. Атаман поднял руку:
— Тише, люди! Досказывай, девка. Не таи ничего.
Калека переступила на костылях, сморщилась:
— Ноженьки мои искалечила барыня. Бельишко не управилась в срок перемыть, рассерчала и босой поставила меня на раскаленные уголья, потешилась моими муками. Калека ноне я, меж двор скитаюсь…
— Люди, правду ли сказывает девка? — крикнул толпе Грязнов.
— Сущую правду! — закричали в народе. — Та подлюга Прокофьева головы била, от побоев у ее холопов червием спины гнили. Стряпухе ребра поленом порушила, и та сгибла. На рели ее! На рели!..
— Не сметь трогать! Я госпожа! — с ненавистью крикнула заводчица. — И кто ты, вор, что судишь меня, столбовую дворянку? Я до царицы доберусь! Я…
Она задыхалась от гнева и ярости. Подбежав к пугачевцу, плюнула ему в ноги.
— Вор! Вор ты! Не смеешь дворян судить! — исступленно закричала она.
— Видать сову по полету! — сдерживая подступавший гнев, сказал Грязнов и укоризненно покачал головой. — Эх, и разошлась, матушка, поди от злобы упрела. А ну, детушки, подвесь ее для остуды на рели!..
Десятки рук протянулись к салопнице и, схватив, поволокли к виселице.
— Батюшка! — вдруг взвыла заводчица. — За что же честную вдову наказуешь? Неужели за холопку, за рабу ленивую?..
Остервеневшая баба, как волчица, огрызалась, кусала руки людям, лягалась, выла и брызгала слюной, но ее подтащили под рели и накинули петлю…
По приказу атамана Грязнова казаки перекопали «назьмы» за валом, отыскали изувеченное замерзшее тело хорунжего Наума Невзорова, обмыли его и с почестью доставили в войсковую избу. Отыскали тело и казака Михаила Уржумцева. Уложив в гроб тела замученных товарищей, пугачевцы торжественно отнесли их на кладбище и погребли. Сам Грязнов провожал своих ратных друзей до могилы. С городского вала ударили из пушек. И под пальбу из орудий, при глубоком людском молчании, опустили гробы в последнее убежище.
— Спите, братцы! — скорбно склонился Грязнов и утер набежавшую на глаза слезу…
В середине февраля в Челябу подошла помощь из Кыштыма. По глубоким снегам, пробираясь глухими лесами, перевалив горы, Митька Перстень привел в городок триста кыштымских и каслинских работных. Полсотни из них были конны и хорошо вооружены. У каждого сабля и пика, у многих за плечами ружьишки.
За конницей шла пехота, ощетинясь пиками. Люди двигались ладно, стройно; это больше всего обрадовало атамана Грязнова, поджидавшего отряд на крыльце воеводского дома.
За пехотой на дровнях везли пушки и лари с чугунными ядрами. Дальше тянулся обоз.
Стоявший на крыльце бомбардир Волков заликовал, сорвал с головы шапку и закричал:
— Ура, братцы, орудия идут! Матушки-голубушки мои!..
Впереди отряда на добром коне ехал Перстень, одетый в крытую сукном соболью шубу. На распахнутой груди тускло поблескивала кольчуга, на боку висел длинный меч, а за цветным поясом — два пистолета отменной работы.
Обрадованный подоспевшей помощью, Грязнов сбежал с крыльца. Митька, в свою очередь, несмотря на тяжелую шубу, проворно соскочил с коня и пошел навстречу атаману.
Оба на виду у всех крепко обнялись и расцеловались.
— Отколь такой убор раздобыл? — полюбопытствовал Грязнов, дотрагиваясь рукой до посеребренной кольчуги.
— Кольчуга-то демидовская! При первом Демиде попала на завод. Отобрал ее заводчик у пленного башкирского батыря Султана. И шуба демидовская, и пистолеты его! — похвалился Перстень.
Обнявшись, они прошли до воеводского дома. На крыльце Грязнов опустился в кресло, а Перстень вновь чинно поклонился.
— Довожу до атамана, что прибыл на помощь и на ратные дела. Воинство как довелось, так и обрядили к бою.
Грязнов внимательно оглядел ряды и похвалил:
— Вижу, толково вооружил войско. Кони хороших статей, люди тоже в полной силе. Жалую тебя за воинскую расторопность, Дмитрий Иванович, царевым есаулом!
Перстень скинул шапку, склонил голову. Был он еще крепок, кряжист, курчавая борода, словно изморозью, тронута ранней сединой. Атаман взял Митьку за плечи и, пытливо глядя ему в глаза, спросил:
— Чаю, по-хорошему все обладил на заводе?
— Все как есть! — тряхнул головой Перстень. — Лари плотинные пожег, домницы погасли — «козлов» посадили.
Грязнов вдруг потемнел, опустил руки. Охрипшим голосом он выкрикнул:
— Что ж ты наробил? Кто дозволил?
Перстень, пропустив зловещие нотки в голосе атамана, беззаботно похвалился:
— Что надо, то и наробил и дозволенья не спрашивал. Демидовский пес приказчик сбег, а мы душу и на том отвели. Хватит, намытарились у домнушек!
— Разбойник! — не стерпев, вскочил Грязнов. Лицо его побагровело. — Как ты смел столь злодейское дело допустить? Да знаешь ли ты, что царю-батюшке литье потребно, в пушках нужда великая!
Перстень побледнел, растерянно развел руками.
— Да нешто я ведал… — смущенно сказал он.
— Ты что ж думал: ворога голыми руками возьмешь? Эх, наробил! Сечь тебя плетями за такое дело, да милую за доброе войско. Воин ты удалой, а хозяин плохой, не рачительный!
Митька надел шапку, топтался на крыльце, не зная, как улестить атамана…
Перфилька так и не ушел из Челябы. Он упрятался на сеновале и, пока воевода не выбрался из города, пребывал в тайнике. После отбытия барина холоп поселился в крохотной светелке в воеводском доме. Из узкого стрельчатого окошечка видны были заплоты и городской вал, укрытый глубоким снегом, влево в широкой лощине расстилалась скованная льдом река Миасс, на которой с утра до ночи возились ватажки посадских ребятишек. Из-за серых воинских бревенчатых магазеев выглядывала золоченая маковка церкви. Прямо на площади высились глаголи. На них раскачивались окоченевшие трупы людей.
Из своего окошечка он видел, как со скрипом распахивались дубовые ворота и на воеводский двор въезжали сани с колодниками. Были среди них офицеришки в заиндевелых паричках, посиневшие от холода дородные купцы.
Атаман выходил на крыльцо и судил народных супостатов. По одному только мановению его руки сермяжники подхватывали жертву и вели к виселице. Ни слезы, ни мольбы не могли разжалобить этого бородатого пугачевца. Но отчего тянулись к нему сердца простых людей? В долгую вьюжную ночь, когда в трубе стонал лихой ветер и за окном поскрипывали страшные рели, старику не спалось, и он подолгу раздумывал о Грязнове. Где-то в душе росло и крепло оправдание его суровым делам.
«А разве дворяне и заводчики жалели народ? — спрашивал он себя. — Не они ли породили эту жестокость? Кто льет кровь, сам должен поплатиться. Так по воле божией отлились волку овечьи слезы!..»
Простой и суровый человек неожиданно вошел в жизнь старика и покорил своей жестокой правдой его сердце. Совсем неожиданно Перфилька попал Грязнову на глаза.
— Ты что же не ушел со своим боярином? — удивленно спросил атаман.
— Мне с ним не по дороге! — решительно ответил старик. — Куда весь народ, туда и я!
Атаман кивнул головой и удалился в свою горницу. Перфилька вернулся в светелку, но не находил себе места. «Видать, не верит мне!» — подумал он и решил поговорить с Грязновым по душам.
Глухой ночью, когда в доме угомонились люди, а в клети прокричали на нашести петухи-полуночники, он тихо пробрался в горницу, в которой почивал атаман. Громадный бородатый часовой, раскинув ноги, безмятежно храпел у порога. Старик бесшумной тенью промелькнул мимо него.
Грязнов лежал на скамье, подложив под голову свернутый кафтан. Закинув руки за голову, спокойно и ровно дышал. Перфилька невольно залюбовался детиной. Он был крепок, мускулист, с широкой грудью. На его лбу выступили мелкие капельки пота, на загорелом смуглом лице от колеблющегося светильника мелькали тени. Курчавая борода делала лицо строгим и мужественным…
Атаман вдруг вздрогнул и открыл глаза. Завидя постороннего человека, он быстро вскочил и сел.
— Ты что тут делаешь? — закричал он, все еще обуреваемый сном.
— Пришел про думки свои рассказать! — душевно сказал старик.
— Про думки ли? Может быть, тебя подослали зарезать меня?
— Вот то-то и есть. Знал, что это скажешь! — с обидой вымолвил Перфилька. — Думаешь, холоп я, так и сердце у меня подлое! Нет, брат, шалишь! Я, может, много годов ожидал, чтобы отомстить за свои обиды! Гляди, что бары со мной делали! — с обидой в голосе сказал он и сбросил полушубок. Став к атаману спиной, старик завернул рубаху. На теле синели толстые рубцы, следы плетей.
— Вот видишь, как с нашим братом! — вздохнул Перфилька. — А за что? За то, что вступился за родимую сестру. Растлил ее барин…
Старик снова обрядился в полушубок, склонил голову.
— Верь мне, батюшка! Не соглядатаем я тут остался, а по велению своей совести! — с жаром сказал он, и голос его взволнованно дрогнул.
— Верю, отец! Иди и успокойся! Люб ты мне своей прямотой!
Перфилька поклонился Грязнову:
— Спасибо, родной, на добром слове!
Старик вышел на двор; падал мягкий снежок. Он шумно вздохнул и стал жадно глотать свежий воздух. На сердце стало покойнее…
Покинув Челябу, генерал Деколонг со своим войском и обозами исетской провинциальной канцелярии двинулся по Сибирской равнине на Шадринск и Далматов монастырь, намереваясь таким обходным и безопасным путем достигнуть Екатеринбурга. Никто из местных должностных лиц в дистриктах не знал об оставлении Челябы и движении генерала в глубь провинции. Он уже достиг Окуневской слободы, когда об этом стало известно шадринскому коменданту, секунд-майору Кениху. Тот не на шутку встревожился и, чтобы предупредить отступающих о грозящей опасности, послал нарочного с донесением.
17 февраля курьер достиг Окуневской слободы и вручил генералу Деколонгу письмо, в котором секунд-майор сообщал неприятную новость:
«Уведомился я, что ваше превосходительство изволите близ здешних мест обретаться, — писал Кених, — того ради не премину донести о здешних обстоятельствах, которые уже злодейским ядом наполнены: весь Далматов монастырь окружен, да и около здешнего города деревни, не далее верст десять, все неприятельской стороне предались, и так теперь проезду никакого нет…»
На другой день генерал получил депешу от главнокомандующего Александра Ильича Бибикова, который писал:
«Прошу вас сделать своими войсками движение к Оренбургу, показывая вид, что идете к Башкирии, дабы тем сделать диверсию злодею и в то же время транспортировать провиант и фураж для Оренбурга, употребив к тому всю возможность и старание. Сие содействие со стороны вашей крайне необходимо нужно, дабы отовсюду стеснять главную злодейскую толпу и чтобы наискорее освободить Оренбург и весь этот край очистить…»
Хорошо было об этом писать, сидя в Екатеринбурге, но каково было Деколонгу, попавшему по своей вине в ловушку! Оставление им Челябы дало возможность повстанческому движению перехлестнуть через Урал и быстро проникнуть в Сибирскую губернию.
На всем пути отступающие встречались с населением, которое с минуты на минуту ждало только подхода пугачевских отрядов.
Чтобы хоть немного разгрузиться, Деколонг решил исетскую провинциальную канцелярию со всеми обозами и приставшими челябинскими обывателями направить в город Исетск, а сам двинулся в Шадринск.
Волнение между тем принимало угрожающие размеры. Сибирский тракт между Екатеринбургом и Тюменью был пересечен заводскими крестьянами, которые заняли многие придорожные села и угрожали даже самой Тюмени. Каждый день в Шадринск приходили ужасающие для Деколонга вести. Управитель Ялуторовского дистрикта Бабановский доносил ему, что восстали крестьяне слобод Иковской, Белозерской и Марайской. В Ивановской же слободе капитан Смольянинов с командою резервных и отставных солдат долго защищался против повстанцев, но после потерь должен был сдаться.
Везде народ с радостью встречал пугачевцев, стоило только им появиться. В село Теченское, что неподалеку от Шадринска, прибыл пугачевский капрал Матвей Евсеев всего с шестью повстанцами и занял село. Священники вышли встречать его с иконами, ударили в колокола.
Деколонг отсиживался в Шадринске, не зная, на что решиться. Рядом находился в осаде Далматов-Успенский монастырь. Пугачевский полковник Прохор Нестеров с многочисленными толпами вооруженных крестьян занял все прилегающие к обители деревни, стремясь захватить самый монастырь. Каждый день под стенами происходили жаркие схватки, но обитель стойко отражала штурмы. Обнесенная толстой кирпичной стеной со шпицами и амбразурами в два ряда и бойницами для боя из мелкого оружья, она надолго задержала подле себя восставших крестьян.
Неподалеку от монастырских бастионов шумным табором расположился лагерь пугачевцев. Ночью, ярко освещая багровым заревом небо, горели сотни костров. Стоявшие на крепостных стенах монахи со страхом взирали на табор, освещенный потоками огня, чутко прислушивались к конскому ржанью, к людскому говору, к лязгу оружия.
Среди костров по табору расхаживал присланный атаманом Грязновым отец Савва, подбадривая восставших:
— На штурм, братие! И что мы среди зимы стоим в студеном поле? В пики, братие, монасей!
Однако и полковник Прохор Нестеров и сами монастырские мужики хоть и были злы на монахов, но отмалчивались. Знали они, что в Шадринск вступил с войсками генерал Деколонг. Боялся Нестеров, что при неудаче его ватажки разбегутся кто куда. То и дело повстанцы с тревогой вглядывались в дорогу, идущую на Шадринск, опасаясь нападения.
Между тем Деколонг распустил слух, что он с огромным войском действительно выступает в поход к Далматову монастырю.
В лагере повстанцев с ночи началась паника. Рассветало. Легкий туман волнистым пологом закрывал долину реки Исеть с многочисленными гаснущими кострами. Слышен был нарастающий шум, словно катился морской прибой.
В одиннадцатом часу пополудни, когда ветер понемногу развеял серую пелену тумана, стоявшие на стенах монастыря увидели, что вниз по Исети стелется густой дым — горели соломенные шалаши пугачевцев. По шадринской до роге к селу Никольскому бежали толпы возбужденного народа. Над оснеженными полями гудел благовест.
— Воры бегут! Господь шлет нам спасение! — кричали со стен монахи.
С пяти монастырских бастионов по толпе бегущих пугачевцев загремела пушечная и ружейная пальба. Монахи не жалели пороху и ядер. Руководивший обороной монастыря секунд-майор Заворотков воодушевил монашескую братию на вылазку. Поседлав коней, сорок монахов во главе с майором пустились в погоню. Настигнув лавину убегающих мужиков, они били их дубинами, секли мечами, арканили живьем.
Однако в становище поп Савва поднял народ к отпору. Окруженные возами и рогатками, повстанцы озлобленно отбивались. В их толпе всюду возникал высокий жилистый Савва, одетый в сермягу. Выворотив из саней крепкую оглоблю, он яростно крутил ею над головой и наседал на монахов.
— Круши супостатов! За мной, ребята! — взывал поп к мужикам, и, войдя в азарт, он размашисто бил монахов оглоблей по головам. Монахи выли, хмелели от ярости, но поселяне со своим предводителем стойко держались.
— Эк, молодчина! Силен поп! — похвалил секунд-майор богатыря и закричал монастырской братии: — Живьем, живьем брать сего окаянца!
В пылу схватки не заметил отец Савва, как жилистый сильный монах, проворно взобравшись на воз, ловким движением кинул вперед аркан. Змеей взвилось крепкое пеньковое вервие над удалым попом. Не успел он уклониться, как петля обвилась вокруг шеи. Савва взмахнул руками и распластался на земле.
— Наша взяла! — заревели монахи. — Низвергли поганого Голиафа! Круши, братия!..
Над местом схватки стоял непрерывный рев осатанелой от удачи монастырской братии. Перепрыгивая рогатки, перебираясь через возы, они, как табун одичавших коней, мчались напролом.
Видя пленение своего вожака, повстанцы потихоньку в одиночку стали выбираться из лагеря и уходить по теченской дороге.
Но разгневанные монахи гнались за ними, настигали и на ходу рубили.
Между тем монах, опрокинувший бунташного попа Савву на землю, навалился на него всем своим грузным телом.
— Опять попался-таки, смутьян! Подлая душа!.. — ругался он, награждая его тумаками. — Как же ты, греховодник, против бога и монастыря руку поднял?
Побитые, рассеянные по всему полю, пугачевцы уходили по челябинской дороге…
Наступал вечер. Над разметанным табором кружилось воронье. Избитых пленных мужиков монахи погнали в обитель. Впереди всех шел измордованный, изрядно помятый Савва. Шел он спокойно, ровным привычным шагом, как пахарь по вспаханной ниве. Подойдя к воротам обители, над которыми теплилась лампада перед потемневшей от непогод иконкой, Савва смахнул треух и набожно перекрестился.
Тяжелые дубовые ворота, скрипя на ржавых петлях, медленно распахнулись перед толпой пленников. Словно чудовище, они поглотили их и снова грузно замкнулись. Савва тяжело вздохнул.
— Ну, теперь, кажись, отгулял свое! — сказал он и, оглядывая крепкие мшистые стены, подумал: «От сих конопатых да брюхатых блудодеев ни одна живая душа не вырвется, всех в подземелье сволокут! Пока в пекло угодишь, монаси потешатся…»
Спустя неделю генерал Деколонг со своим немногочисленным войском сделал вылазку из Шадринска и совершенно неожиданно для себя нанес повстанцам решительное поражение под Уксянской слободой. Взятые в плен повстанцы и те, которые были захвачены монахами Далматова монастыря, были преданы суду. Решение шадринской управительской канцелярии было конфирмовано генералом Деколонгом 18 марта 1774 года и немедленно приведено в исполнение.
В Шадринске, на базарной площади, при стечении народа двадцать шесть осужденных были повешены, сорок четыре повстанца публично жестоко наказаны кнутом. Не пощадили и священнослужителей. По указу святейшего синода пятнадцать священников и дьяконов Тобольской епархии, в их числе и священник Савва Васильев, извержены были из сана, отлучены от церкви, преданы проклятию и гражданскому суду…
Скованный бунташный поп был отвезен в Екатеринбург, где в ожидании своей участи томился в сыром склепе при горной тюрьме.
8
Отряд майора Гагрина осадил Челябу и не допускал подвоза продовольствия в крепость. Каждый день в город залетали ядра, крушили заплоты и калечили людей. Стиснув зубы, Грязнов прислушивался к орудийному грохоту. Хоть в крепости имелись добрые пушки, но отвечать не приходилось: все сильнее и сильнее давала себя знать недостача в огнестрельных припасах.
— Поберегите для трудного часа! — наказывал Грязнов.
Заводские пушкари неохотно подчинились приказу. Они сумрачно глядели на атамана, их изможденные лица были серы от недоедания и бессонных ночей.
— Никак не сдержать своего сердца! — жаловались они. — Да и что тут отсиживаться, схватиться бы в последний раз!
— Погодите, братцы, наступит час, покажем тогда супостату, только вот батюшка-государь подойдет на помощь! — посулил атаман.
У пушкарей теплели лица; они, как малые дети, верили, что подойдет Пугачев. Не ведали они, что в середине марта в крепость тайно пробрался башкирец и принес атаману страшную весть о поражении царя-батюшки под Сакмарским городком. Сохраняя спокойный вид, Грязнов утешал пушкарей, а сердце было в большой тревоге. И все-таки, несмотря на тяготы осады, в его душе тлела большая надежда на помощь.
«Не может того быть, чтобы сгиб царь-батюшка! — рассуждал он. — На войне счастье переменчиво. Сегодня они нас побили, а завтра мы их поколотим. Не таков Петр Федорович, чтобы от правды своей отступиться. Умчал, знать, в степи новое войско набирать».
Утром Грязнов обошел заплоты и валы, проверил их исправность. Тут его ждала неприятность: ночью с крепостного вала убежало полсотни крестьян, побросав пищали и рогатины. Только заводчина день и ночь крепко сторожила крепость.
Хмурый Перстень пристал к атаману:
— Ты мужичков выпусти: ненадежны больно, только хлеб задарма жрут, а его и так недохватка.
— Негожие речи ведешь, — недовольно перебил Грязнов. — Суди сам, что будет: разойдутся крестьяне по домам, и пойдет молва, что сгибло наше дело. Кто ж тогда поднимется после этого?
— Пожалуй, справедливо рассудил! — согласился Перстень. — Только за ними надо зорче теперь поглядывать!
— И это справедливо! — одобрил Грязнов.
Оба они, коренастые, ладные, нога в ногу обошли заплоты. На вид словно родные братья, но разной складки люди. Перстень подбадривал Грязнова на вылазку:
— Послухай ты меня, Никифорович, что скажу тебе. Не тем враг побит бывает, что он слаб. В драке бьют того, кто выжидает, а кто посмелее да понахальнее, тот морду и кровянит! Ударим-ка мы ночью на воинство Гагрина да вырвемся на простор! Не ждать нам тут царя-батюшку в опостылевших заплотах, а самим надо идти в горы.