Среди ватаги сдороженных «непослушников» приметил хозяин смуглую девку с карими глазами. Ресницы ее были густы и тенисты, и оттого взор, как уголек, то вспыхивал, то гас зарницей. Подле девки вертелся белокурый парень-калужанин.
— Отойди! — оттолкнул Мосолов парня от девки. — Что ластишься к красуле? Не для тебя господом сотворена! Как звать-то? — уставился он на пригожую.
— Оксана, — отозвалась ока, потупив глаза.
Босые крепкие ноги ее блестели смуглым здоровым загаром. Стан девки привлекал взор силой и гибкостью.
— Знатна! — похвалил ее Мосолов и подморгнул Мосейке.
Хозяин подошел к парню, оглядел его, словно лошадь. Ощупал мускулы.
— Силен, крепок! Что робил досель? — спросил он.
— Плоты на реках гонял. За кормчего состоял! — с гордостью ответил калужанин.
— То к часу подоспело! Коломенки на днях поплывут, будешь ты на них за потесного! — по-хозяйски определил Мосолов и опять вернулся к девке:
— В стряпухи беру тебя.
На закате в хибару к калужанину пришел приказчик. Оглядевшись, заметил в углу парня и Оксану.
«Опять вместе сошлись, шишиги! Небось снюхались!» — недовольно подумал он и сказал мужику:
— А ей и тут добро! — отозвался калужанин.
— А там еще добрей буде! — перебил мужика Мосейка. — Запомни, сказ у нас короток, а дело и того короче!
— Гляди, как бы не раскаяться после! — вытянулся во весь рост парень и головой коснулся матицы. — Не ходи, Оксана!
Как ни противился калужанин, забрали девку к Мосолову. Ошалел старый хрыч, закрылся в своем доме, как в крепости…
Калужанин в той поре по Чусовой на струге плыл. Торопил мосоловский приказчик караван по вешней воде доставить до Твери. Под тяжкой железной кладью коломенки грузно осели в воду.
Тяжко на душе парня. Глядя на резвую струю, он то лихие песни пел, то угрюмо отмалчивался. Никто не знал, что у него на душе.
Лихо пронеслись мимо первого камня-бойца. Коломенки, словно ножом по кромке, махнули по краю бездны и миновали страшное место.
И только подумал, как шум и кипень снова с большой силой понеслись навстречу. Вдали в дымке серебристых брызг показался камень «Разбойник».
«Вот когда приспела пора!» — решил калужанин и незаметно для глаза шевельнул потесью.
И разом зашумело, как на великой мельнице, затрещали лесины, загрохотало железо. Коломенка грудью ударилась о скалу и, захлебнувшись, стала погружаться в кипучий бурун…
Неделю спустя о несчастье на Чусовой доложили Мосолову. Ссутулился, потемнел он и все спрашивал:
— Ах, стервец, набедокурил, разорил и от плетей ушел. Да как он смел!
И добра очень жаль Мосолову, но горше всего то, что калужанин ушел от расправы. Утоп ли парень или сбежал в синие леса, ему было безразлично. Главное, безнаказанно погибло хозяйское добро.
«И Демидовы порадуются, это к выгоде им! Мое сгибло, а их железо вверх в цене потянет! Эх!» — хмуро подумал Иван Перфильевич.
Мрачный и расстроенный, заводчик ходил по Косотуру. Верный холоп Мосейка — и тот боялся подступиться к Мосолову. Вскоре и совсем слег от неудачи хозяин.
Недолго он пролежал в постели. В одно утро в доме вдруг необычно захлопали двери, засуетились и запричитали бабы.
Мосейка вошел в спаленку хозяина и попятился. Высоко задрав бороду, Мосолов лежал с выпученными глазами. В углу жались стряпухи и плакали.
Легко ступая на цыпочках, приказчик подошел к хозяину и заглянул в остекленевшие глаза.
— Выходит, не сдюжало сердце от обиды! — прошептал он и покачал головой. — Эх, Иван Перфильевич, разве мало коломенок на Чусовой гибнет в полную воду! Пожалковал одного струга!..
Три дня спустя похоронили Мосолова на новом погосте под Косотуром. Могильщик, утаптывая могилу, угрюмо обронил:
— Злой хватки жил человек и сгиб от злости, что не довелось расправу над крепостным учинить. Хват и смел парень, жизни своей не пощадил, а отблагодарил хозяина за крестьянские муки. Э-эх!..
9
Время было военное: в эти годы Россия вела победоносную войну с Пруссией. День и ночь уральские заводы отливали пушки, мортиры, ядра, ковали для отечественной конницы булатные клинки. Отлитые умельцами-мастерками на Каменном Поясе пушки громили врага в Пруссии. Русские войска, предводительствуемые фельдмаршалом Петром Семеновичем Салтыковым, 1 августа 1759 года в решительной битве под Кунерсдорфом разгромили пруссаков. Король Фридрих II едва спасся бегством. Сорок гусаров — телохранителей короля были почти все изрублены казаками; король ускакал: в трусливом беге он потерял свою шляпу с султаном. Казаки подобрали ее и доставили русскому генералу.
В ночном убежище, в разгромленной казаками деревушке Этшер, в хибарке без окон и дверей, при свете огарка король писал своему брату в Берлин:
«Наши потери очень значительны: от армии в 48000 человек у меня вряд ли осталось 3000. Все бежит, и у меня нет больше власти над войском. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности. Жестокое несчастье, я его не переживу! Последствия битвы будут хуже, чем сама битва; у меня больше нет никаких средств, и скажу без утайки, я считаю все потерянным. Я не переживу погибели моего отечества. Прощай навсегда».
В сентябре 1760 года русские взяли Берлин.
Все говорило об окончательном и непоправимом поражении Пруссии. Весь мир с удивлением приглядывался к России:
«Что за страна?!.»
Между тем в Санкт-Петербурге назревали события, которые должны были изменить многое.
Царствующая императрица Елизавета Петровна давно уже чувствовала себя усталой и больной. Придворные интриги, чрезмерные излишества, неумеренность в еде и напитках преждевременно состарили эту еще не так давно красивую, цветущую женщину. Лейб-медик Фукс приходил в отчаяние от нескрываемого пристрастия Елизаветы Петровны к тяжелой и обильной пище. Царица любила щи, буженину, кулебяку, гречневую кашу, от чего стан императрицы грузнел, расплывался; давала о себе знать изрядная одышка. Бессонные ночи, пристрастие к сладким винам ускорили развитие болезни.
В конце 1761 года страдания Елизаветы усилились: на ногах открылись незаживающие раны, они кровоточили, с каждым днем учащались истерические припадки. Но до последних дней императрица веселилась на придворных балах и продолжала невоздержанную жизнь.
В сумрачный осенний день октября ее настигла внезапная слабость. Теперь поневоле она целые дни проводила в опочивальне. Здесь в редкие часы душевного оживления больная императрица принимала министров, выслушивала их доклады, отдавала распоряжения. В спальню Елизаветы допускались только редкие избранники. Но и тут она не отказалась от старых привычек: окружила себя болтливыми по-сорочьи шутихами. Нередко перед царицей выступал со своими ариями знаменитый итальянский тенор Компаньи или потешал ее своими легкомысленными остротами комик из императорской труппы.
Будучи больной, императрица не могла все же оставить своих привычек. В продолжение многих часов, лежа в постели, она рассматривала разные ткани, любовалась их цветом, узором. В эти минуты в ней с прежней силой вспыхивало былое кокетство, и тогда из обширных гардеробных, где висели тысячи разнообразных нарядов, ей приносили пышные платья, драгоценности, и она с упоением разглядывала их. Горестный вздох вырывался из груди при одном воспоминании о былых днях…
В последние месяцы прикованная к постели царица жила под вечным страхом пожаров. Ей беспрестанно казалось, что огонь охватывает деревянное здание дворца и она сгорает живой в бушующем пламени. Теперь, в эти дни мнимого выздоровления, Елизавета торопила Растрелли с окончанием постройки Зимнего дворца. Но архитектор требовал денег, а казна была пуста. Императрица выразила желание, чтобы хоть большая церковь во дворце была готова к весне, а также чтобы приготовили для нее пять-шесть покоев: сделали в них паркеты, позолотили лепные потолки, украсили стены.
Растрелли принялся за работу…
Увы! Все оказалось напрасным. 12 декабря императрице вновь стало весьма плохо, открылось сильное кровохарканье. Придворные врачи, собравшись на консилиум, были подавлены тяжелым положением больной и пустили ей кровь. Это принесло царице облегчение. На радостях Елизавета повелела освободить из тюрем большое число арестантов.
В надеждах на улучшение здоровья прошло десять дней, и вдруг снова у императрицы началось сильное кровотечение горлом. Час от часу становилось все хуже. Было очевидно: царица доживает последние минуты.
Вскоре началась долгая, мучительная агония, и только на исходе другого дня Елизавета Петровна скончалась…
На российский престол вступил наследник Петр Федорович. Новый император немедленно послал курьера к прусскому королю Фридриху, извещая его о своем дружественном расположении. Вслед за тем по указу царя русские прекратили военные действия и спешно оставили Пруссию.
Летом 1762 года два мужика из села Покровского, приписанного еще при царе Петре Алексеевиче к Нижнетагильскому заводу, по торговым делам пришли в Невьянск и тут, толкаясь на базаре, наткнулись на бродягу подьячего. Хитроглазый козлобородый ярыжка, насквозь провонявший чесноком и водкой, заманил крестьянишек в кабак и там за штоф хмельного одарил их копией указа государя Петра Федоровича.
Указом этим, помеченным 29 марта 1762 года, повелевалось:
«Всем фабрикантам и заводчикам… отныне к их фабрикам и заводам деревень с землями и без земель покупать не дозволять, а довольствоваться им вольными наемными по паспортам за договорную плату людьми…»
С драгоценной грамотой вестники поторопились в родное село. Вечером, когда с полей вернулись мужики и женки, ударил набат. Встревоженные поселяне сбежались на площадь. Прибрел священник церкви Покрова, его заставили огласить грамоту.
После жарких споров и криков сход признал, что, по смыслу царского указа, им можно «отбыть от заводских работ». «Но как тут быть? Как узаконить сие?» — раздумывали крестьяне, и порешили они отправить выборных к верхотурскому воеводе и просить его записать их за Богоявленским монастырем. В подкрепление своей просьбы они снарядили обоз с приношениями. Со всего сельца собрали мед, сало, холсты и золотишко и поехали по стародавней глухой дороге в Верхотурье.
Заглох рубленый древний русский городишко, отшумела в нем былая бойкая торговая жизнь, закрылась таможня, окрестные подвластные воеводе крестьянишки отошли под заводскую руку. Заводчики обрели невиданную силу: они закабалили мужиков, заставили их работать на себя, нерадивых сами судили и наказывали, весь торг шел через заводчиков, их приказчики выжимали из крестьян последнюю силу и достатки, сами наголо стригли приписных, оставляя им пост и молитву да загробную жизнь. Воевода же и носа не смел сунуть в приписные села. Заводчики, как коршуны, зорко стерегли свою добычу.
Захирел, оскудел воевода, в забвение отошло былое привольное и сытное кормление. Не до соболей и не до медов было воеводе, только-только свести концы с концами. Толстая воеводиха стала ныне костиста, желчна и все дни с раннего утра корила супруга, что заел ее жизнь. Но и сам воевода не цвел: изрядно отощал, кафтаны пообносились, лари с добром опустели, отошли в прошлое пирования и величания. Никто не чтил по доброй старинке воеводу. Вот и живи тут!
И вдруг в счастливый день наехали челобитчики из Покровского села и прибыли не впусте, а навезли дары воеводе. Воспрянул он духом, приосанился. Дары принял, над крестьянишками для прилику поломался — без того нельзя: почитание забудется. Сверил воевода копию указа с подлинным — бродяжка-подьячий оказался дотошным: все было списано буква в буквочку. Знал воевода, что царский указ дан был императором Петром Третьим, чтобы успокоить начавшиеся волнения среди приписных крестьян, но вскоре потерял силу. Однако об этом он промолчал. Не повестил челобитчиков он и о другом: умер к той поре от «геморроидальной колики» несколько месяцев процарствовавший государь Петр Федорович, и на престол вступила его супруга императрица Екатерина Алексеевна. Знал понаторевший в делах воевода: чем больше мути, тем богаче пожива. И сильно — ой, как сильно — хотелось досадить ему Демидовым, не ломавшим перед ним шапки, обходившим его во всем!
Но и то ведал воевода, что хитры и мстительны Демидовы, и потому он решил вести дело осторожно, тихо. Так, глядишь, и дело затянется, и заводчики притихнут, и он обойден не будет!
Воевода принял от крестьян челобитную и посулил дать ей законный ход. Но, осторожности ради, дабы приписные не прельстились на возмутительство, присоветовал им до разбора жалобы ехать на завод и приступить к работе…
Ходоки вернулись на село с радостной вестью: указ царский оказался верен, и обещал воевода заступу перед заводчиками. «Выходит, не вправе Демидовы понуждать к отработке», — рассудили приписные, и указ о запрещении заводчикам покупать к их заводам деревни обмыслили как дарование воли. А обмыслив так, покровские крестьяне наотрез отказались перед приказчиками Нижнетагильского завода робить на хозяина, побросали лесные курени, шахты, домницы и вернулись по домам.
Новая беда настигала Никиту Акинфиевича Демидова. Только-только улеглось возмутительство приписных приисетских селений. После немалой смуты Маслянский острожек, ставший оплотом восставших, был взят, и приписные крутыми мерами были приведены к покорству. Ныне же вновь поднималось грозное движение.
В сентябре примчался нарочный с Ревдинского завода с недобрыми вестями: и там бежали с работы приписные крестьяне Аятской слободы, отданные заводу Никиты Демидова еще царем Петром Алексеевичем. Наконец прекратили работу слободы, приписанные к Верх-Исетским заводам. Волнение постепенно разрасталось и в разное время охватило многие заводы, села и слободы. Началось восстание среди приписных Вознесенского и Камского заводов, лежавших в глубине Башкирии. Крестьяне, приписанные к Вознесенскому заводу, побросали работу и, приделав к шестам ножи и копья, бежали.
Брожение среди приписных достигло Соликамских и Чердынских волостей. Измученные непосильной трудовой тяготой, соликамцы и чердынцы кричали заводским нарядчикам:
— Подати мы платить будем, а в заводские работы не идем!..
Всюду, даже в Казанской провинции, широкой волной поднималось могучее народное движение. Среди заводских мастерков — ковалей, литейщиков, доменщиков, рудокопщиков, жигарей — было много потомков пришлых и беглых людей, осевших на Каменном Поясе. Деды и отцы пребывали на работе в демидовских заводах, но внуки их не считали себя кабальными, крепостными. И в дни, когда кругом пошла шаткость, они потребовали у заводчиков уравнять их с приписными. Хотели эти люди хорошей доли: отработав подушный оклад, за труд они ждали справедливой оплаты.
Демидовские приказчики доводили о них хозяину:
«Мастеровые и работные люди не чувствуют того, что они вечно узаконенные и что об них высочайшими указами повелено в работу употреблять равно как крепостных купленных».
Горные правители и заводчики теряли голову. Строгие указы следовали один за другим; по дорогам продвигались воинские команды, они занимали заводы и чинили расправы…
Только что вступившая на престол императрица Екатерина Алексеевна поручила усмирение приписных крестьян генерал-квартирмейстеру князю Вяземскому. Перед тем он только что вернулся из-под Вязьмы, где, не щадя ни старого, ни малого, подавил восстание крепостных князя Долгорукова. Жестоко и решительно он расправился с плохо вооруженными крестьянами. Своими стремительными действиями и крутым нравом князь Вяземский пришелся весьма кстати молодой императрице, искавшей среди дворянства преданных людей. Генерал-квартирмейстер был жестокий крепостник и черствый сердцем человек. Благоденствия дворянства он ставил превыше всего. Худощавый, с продолговатым лицом и большими серыми глазами, он походил на стареющего, злого и жадного хищника.
6 декабря 1762 года императрица приняла князя Вяземского, милостиво обошлась с ним и вручила ему особую инструкцию о расследовании волнений на Урале.
Прежде всего вменялось генералу заставить всех приписных немедленно приступить к работе. Если крестьяне тотчас не примутся за работу и будут противиться, то «огнем, мечом и всем тем, что только от вооруженной руки произойти может», привести их к послушанию.
При приведении приписных к покорности поручалось князю деликатно, потихоньку разведать, не было ли среди сельского духовенства таких священнослужителей, которые подстрекали народ к возмущению; не было ли также среди народа ходящих по рукам тайно письменных подложных указов, кто их сочинитель и распространитель. Виновных в сем вменялось генералу наказывать безотлагательно, без всякой пощады и по своему усмотрению ссылать в вечную каторжную работу.
Беседа длилась долго. Князь Вяземский обнадежен был милостивыми обещаниями. Даже донесения царица разрешила присылать непосредственно ей…
Императрица держалась осторожно и советовала князю отличать тех крестьян, которые были введены в заблуждение самими заводчиками или их приказчиками.
Получив наказ царицы, князь Вяземский немедленно отправился в дальний путь — в Казань, где, собрав нужные сведения, должен был начать объезд заводов Каменного Пояса.
Стояли жестокие декабрьские морозы. Закутавшись в теплую дорожную шубу, князь в сопровождении одного секретаря, в кибитке, запряженной тройкой, скакал на восток. Мелькали утонувшие в глубоких снегах деревушки. Встречные мужики в рваных зипунах и лаптях при виде лихой тройки испуганно уступали дорогу; во всем чувствовалось уныние, приниженность, проглядывала безысходная нужда. Даже во встречных уездных городишках видна была та же убогость.
Ни бедных деревушек с жалкими курными избами, ни убожества российских городов — ничего этого не хотел видеть торопившийся на восток генерал-квартирмейстер.
В начале февраля княжеская тройка примчалась на прикамский Ижевский завод графа Шувалова. Всех отказавшихся от работы генерал наказал сурово, устрашающе. Всю зиму ловили беглых, не щадили ни старых, ни малых. Князь Вяземский побывал на заводах Гороблагодатских казенных, Гурьева и Турчанинова. В теплой собольей шубе, на сытых сменных конях, он неутомимо двигался на север и в конце марта, словно погоняемый ветром, примчался в Соликамск. Маленький бревенчатый городок с древними старорусскими церквушками встал перед ним, как Китежград. Князь умилился нетронутой старине, диковинным церквушкам, древнего письма иконам и хлебосольству заводчиков. Казалось, сюда — в лесистый, засыпанный снегами, отрезанный в летнюю пору болотами край — забилась в поисках спасения древняя, кондовая Русь.
Приписные чердынских и соликамских волостей по осени успокоились и работали на заводах. Но и тут генерал выслал воинские команды для наказания провинных и приведения всех в безусловную покорность. Нерадивым и сердобольным начальникам команд не давал спуску. Всю зиму свирепствовал князь, перепорол тысячи людей, сотни сослал на каторгу.
Меж тем надвигалась весна. Подули теплые ветры, зашумели вешние воды. На север потянулись перелетные птицы. Вяземский переждал половодье и с первой дорогой пустился в новый объезд заводов.
В начале июля он двинулся на Кыштым.
Никита Акинфиевич давно поджидал знатного гостя. Для князя обладили новые хоромы. Широкие окна глядели на пруд. За ним простирались синие горы, зеленые леса. Подле, как чистые босоногие юницы, шумели белоствольные березки, разодетые нежной свежей листвой. В хоромах было уютно, чисто, стены обиты штофом, горницы обставлены диковинной витой мебелью. Мягкие бухарские ковры заглушали шаги. На кухне отменные повара готовились усладить князя своей стряпней. Для постельничьих услуг отобрали красивых девок, и сам Никита Акинфиевич учил их деликатному обхождению и услужливости. Приказчикам были выданы жалованные кафтаны, длинные до пят, обшитые серебряным позументом. Иван Селезень обрядился в синюю тонкого аглицкого сукна поддевку и гамбургские сапоги со скрипом. Черная цыганская борода была расчесана и развевалась парусом, когда он носился по заводу. Похватанных в Маслянском острожке и сибирских слободах возмутителей держали в колодках, в подземном заточении, а пощаженные приписные отбывали маяту по лесам да рудникам.
Из самого Екатеринбурга впереди князя мчали демидовские дозорные. Знал Никита Акинфиевич, когда нагрянет санкт-петербургский генерал.
В жаркий полдень на сибирской дороге показалась тройка. Величавый, дородный Демидов, с лентой через плечо, на крыльце поджидал князя. Со ступенек через весь заводский двор бежала устланная коврами дорожка. Когда тройка остановилась у подъезда, Демидов сошел вниз и предупредительно встретил гостя. Оба учтиво и церемонно раскланялись. Хозяин повел генерал-квартирмейстера в столовую палату, где поджидал накрытый стол.
Князь был удивлен роскошью, окружавшей его. Золото и хрусталь искрились на столе. В зале зеленели широколиственные пальмы, редкие китайские вазы тешили взор. Но более всего поразил санкт-петербургского вельможу роскошный демидовский обед. Вышколенные холопы бесшумно прислуживали за столом, подавая самые изысканные блюда и вина.
«Вот-те и мужик во дворянстве! — с любопытством разглядывал Демидова князь. — Отцы щи лаптями хлебали, а внук в светском этикете толк разумеет».
Взор князя привлекла анненская лента. Он и сам не имел столь высокой награды и потому среди любезностей, любопытствуя, спросил:
— Позвольте узнать, сударь, когда и кем ваши заслуги отмечены высоким кавалерственным званием? — По устам Вяземского блуждала лукавая улыбка.
Демидов расправил плечи, сияя перстнями, бережно огладил ленту.
— Сия награда возложена на меня покойным его величеством императором Петром Федоровичем! — со сдержанным достоинством сказал он.
Князь смущенно опустил глаза, с минуту тянул пламенеющее в хрустальном бокале вино, потом отставил его и с хитринкой спросил хозяина:
— А ведомы ли вам, сударь, указы ее величества государыни императрицы относительно наград покойного государя?
Никита Акинфиевич слегка побледнел и, чтобы скрыть волнение, провозгласил:
— Выпьем во здравие нашей пресветлой матушки-царицы!
Высокий, широкоплечий, он встал, торжественно поднял бокал над головой:
— Виват!
— Виват! — вскричал, поднимаясь, князь.
В душе Никита Акинфиевич был возмущен: «Кто смеет Демидовым в их вотчинах делать попреки и посрамления, да еще при холопах? Добро, что князь — гость, а другому несдобровать бы!» Однако Демидов замкнулся в себе и на все щекотливые вопросы отвечал уклончиво.
За окнами простиралось голубое небо. Листва на деревьях была бурая, сухая, опаленная копотью. Завод дышал ровно, ритмично. Прислушиваясь к шуму водяных машин, хозяин предложил гостю:
— Позвольте потешить вас роговым оркестром.
— Как! В сих отдаленных местах роговая музыка? — поразился князь.
Демидов сделал знак холопу, тот подошел к двери и распахнул ее. Генерал-квартирмейстер не верил глазам: вошли музыканты, разодетые в полукафтаны зеленого цвета, отделанные золотым позументом, в треугольных шляпах с плюмажем из белых перьев.
— Батюшки! — поразился князь и насторожил ухо, когда раздались нежные, приятные звуки. Музыканты не сводили напряженных глаз с развернутых нот, которые держали мальчонки, одетые под казачков.
Гость упивался музыкой и отхлебывал малыми глотками пахучий аликант.
— Не хуже оркестра графа Нарышкина!
— Может, песенников позвать, ваше сиятельство? — спросил польщенный вниманием Демидов.
— Девок красивых! — лукаво смеясь, попросил князь.
— Будет! — отозвался Никита Акинфиевич и захлопал в ладоши.
Шумно вбежали в цветных сарафанах песенницы. Они стали в полукруг и чистыми, ласковыми голосами начали величание…
Князь охмелел. Он разглядывал девок и от удовольствия крутил головой:
— Хороши певуньи!..
Породистое, крупное лицо Демидова сияло от удовольствия. Поглядывая на захмелевшего генерал-квартирмейстера, он удовлетворенно думал: «Ништо, и этого зверя приручим!»
Спустился благостный июльский вечер. Синий полог неба потемнел. А из барских хором все еще лилась роговая музыка да слышались задушевные песни демидовских холопок…
На другой день князь пожелал осмотреть литейную.
В темном закопченном цехе, как тени, бесшумно двигались горновые. Чумазые, обросшие, они напряженно смотрели на домну — поблескивали только белки. Впереди, с ломом в руке, стоял хмурый, с опаленными бровями и бородой старик горновой.
Князь с тайной тревогой взирал на молчаливых работных; их угрюмые лица не предвещали ничего хорошего. Вяземский уловил тяжелый взгляд одного из рабочих, и ему стало не по себе.
«Такого и плетью и каторгой не сломишь!» — подумал он и вспомнил всех работных, с которыми ему довелось встречаться. Эти люди были особой статьи. Замученные на непосильной работе, всегда голодные, они не сдавались даже под плетью. Только лютая злоба росла и кипела в их груди. Они были по-своему горды, презрительно отворачивались от барских подачек.
Как только в «доменном дворе» появился князь Вяземский в старом мундирчике и без парика — предостерег Демидов, как бы от искры не вспыхнули локоны, — все притаилось. Хозяин зорко оглядел литейную, поманил к себе мастера Голубка — старейшего литейщика.
— Как, готово к пуску? — спросил его Никита Акинфиевич.
— Готово, батюшка, вас только и поджидаем, — поклонился старик.
В земляном полу шли канавки, тут же темнели вдавленные в землю формы для ядер. От домны струился нестерпимый зной. Слышно было, как там, за кирпичной кладкой, все клокотало, бурлило, словно в чреве чудовищного животного, готового испепелить своим жаром все окружающее. Свежим пятном на домне выделялась летка, замазанная огнеупорной глиной.
Мастерко голосисто закричал:
— Э-гей! Начинай!
Хмурый горновой широко размахнулся ломом и со всей силой ударил в летку. На месте удара глина мгновенно засияла светло-оранжевыми бликами. Горновой, торопясь, наращивая силу, раз за разом ударял в летку. Глина порозовела и вдруг вспыхнула алым пожаром.
Старик ударил в последний раз и, бросив лом, отбежал прочь. Демидов, ухватив князя за рукав, крикнул:
— Поостерегитесь!
Из пролома вырвался сноп сокрушительного слепящего огня, вслед за ним хлынула струя тяжелого пламени. Гневно урча, разбрасывая мириады ярких звезд, раскаленный чугун поплыл из летки и устремился в канавку. Мастерко Голубок, ловко направляя струю, наполнял формы. Стреляя огненными брызгами, взрываясь там, куда попала влага, лава покорялась маленькому, тщедушному старичку, который, как волшебник среди адского зноя, снопа искр, невозмутимо делал свое мудреное дело.
Прошло немного времени, и расплавленный металл разлился по формам, слепящий отсвет перешел в багровый, и чугун, все еще поблескивая звездами, стал подергиваться сизой пленкой. Чад густым облаком плавал над формами.
Князь Вяземский, ошеломленный виденным, ослепленный багровым заревом, закрыв лицо руками, с досадой процедил:
— Поганое ремесло! Идем отсель, задыхаюсь от газов…
Демидов повел его на свежий воздух. На дворе сияло июльское солнце. У плотины в тростнике крякали утки. С гор понизью проструился свежий ветерок, обдал лица. Генерал вздохнул полной грудью и сказал Демидову:
— Вот так пекло!
Из-под навеса выбежал мастерко: он добрался до бадейки с водой, склонился и стал жадно пить. По его истощенному лицу струился грязный пот, и мокрая желтая бороденка походила на изжеванную мочалку.
Князь подошел к нему и, стараясь быть добродушным, крикнул:
— Дедушко, давно ты тут?
Старик оторвался от бадейки, утер бороденку, прищурился на генерала.
— Годков сорок проворю у домны. Поробил на своем веку! — весело отозвался он.
Поражаясь его неунывающему виду, князь осторожно спросил:
— А заработок-то велик?
— Все тут! — показал мастерко на прожженную рубаху и порты, покрытые старым кожаным фартуком. — Пятак на день!
Демидов взял князя под руку и, показывая в синее небо, сказал:
— Глядите, ваше сиятельство, утята летят. Охоты у нас ноне знатные!
Вяземский не отозвался, угрюмо о чем-то задумался…
Однако на этом он не угомонился. На третий день пожелал побывать в шахте. Как ни отговаривал его Никита Акинфиевич, он настоял на своем.
Князь и Демидов обрядились в рабочую одежду; приказчик Селезень провел их к лазу. Хозяин полез первым: под его тяжелыми сапогами заскрипели тонкие перекладины лестницы.
Внизу темнела молчаливая бездна; по стенкам предательски сочилась вода. Вверху шевелилось черное грузное тело приказчика. Вяземский спросил:
— Глубоко тут?
Снизу раздался насмешливый голос Никиты:
— Верная могила! Коли сорвешься — пропал. Может, вернетесь, ваше сиятельство?
Вместо ответа князь заворчал на Селезня:
— Побережливей! Не толкни меня…
Приказчик затаил дыхание, выждал, когда генерал опустится ниже. А бездне не было конца. Слабый огонек в лампе глядел тусклым глазком и не отгонял тьмы. По сторонам звучала капель, ноги скользили по слизи.
«Нет, глупо решил. И к чему самому лезть в пасть демону?» — укорял себя князь. Но любопытство и желание написать обо всем государыне заставляли его терпеливо переносить страх и невзгоды…
Наконец-то удалось перевести дух. Темная нора бежала куда-то в сторону, и там раздавался стук. Князь прислушался…
— То горщики руду ломают, — пояснил Демидов. — Склоните голову, ваше сиятельство, а то неровен час ушибетесь…
Мимо проскрипело колесо, невидимый черный человек гнал перед собой тяжелую тачку. Вяземский поднял лампу; из-под косматых, взъерошенных волос на него глядели дикие глаза…
— Вправо бери! — вдруг раздался во мраке голос.
— Что так? — спросил Демидов.
Невидимый человек узнал хозяина по голосу.
— Тут потопление ноне свершилось! — сказал он хмуро.