— Каждая русская реченька имеет свою красу! Волга-матушка — глубокая, раздольная и разгульная! Урал — золотое донышко, серебряны покрышечки. Днепр быстрый и широкий, а наш Дон Иванович — тихий да золотой! Радостная, дорогая река наша… Эх, молодцы, песню! — закричал он зычно, и казаки, встрепенувшись, запели родную и веселую. Далеко и широко разнесли степные просторы голоса станичников.
В степи, за Манычем, на глухом шляху приметили казаки бухарский караван. Куда ни глянь — пустыня, необозримые просторы и по ним, словно в море, одна за другой бегут зеленые волны ковыля. Они набегают из-за окоема и, колыхаясь, торопятся далеко-далеко к горизонту. Станичники притаились за курганом и терпеливо ждали добычу. В легком облаке пыли появилась вереница качающихся на ходу верблюдов. Подле них на добрых конях всадники в остроконечных шапках, с копьями в руках.
Кругом тишина. Степь ласково поит душу покоем и солнцем. Рядом в ковыле, мимо затаившихся казаков, проходит стая дудаков. Они любопытно вытягивают головки и удивленно смотрят на караванщиков. Не верится Ермаку, что сейчас вспыхнет сеча.
На переднем двугорбом верблюде сидит карамбаши-проводник, прямой и осанистый, в зубах у него зажата оправленная в серебро трубка. Гортанный говор все ближе, о чем-то с жестикуляцией спорят чернобородые купцы.
Полетай оглядел ватажку и во всю мочь крикнул:
— За мной, братцы!
С визгом и криками понеслась станица, охватывая караван, как распластанными крыльями, конной лавой. И сразу словно ветром сдуло всю важность с купецкий лиц. Бухарцы в пестрых халатах, в белых чалмах бросились на землю и уткнулись бородами в пыль. Всадники неустрашимо кинулись защищать хозяйское добро. Только один карамбаши, смуглый, со скошенными, длинными глазами и резко очерченным ртом, невозмутимо восседал среди обезумевших людей. Когда Ермак кинулся к нему, он проворно соскочил с верблюда и низко поклонился казаку.
— Стой, не тронь, хозяин! — неожиданно заговорил по-русски карамбаши: — Я веду караван, но не нанимался, однако, защищать купца!
Его одного и взяли в полон; других порубили, а то отпустили — иди, куда понесут ноги!
Казаки возвращались домой с тюками цветистых шелковых тканей, пестрых ковров, везли разные ожерелья, кишмиш и мешки пряностей, от которых огнем горит во рту…
Кони бежали на холмистую гряду, и вот она, — рукой подать, — станица.
Над Доном длинной седой волной колебался туман, а в степи — прозрачная даль. Влево над станицей вились сизые дымки. Жизнь там только что просыпалась после ночного сна. На караульной вышке шапкой машет часовой. Из-за кургана выплыло ликующее солнце и сразу озолотило степь, дальнюю дубраву и высокие ветлы над станицей.
Казаки сняли шапки и помолились на восток.
— Пошли нам, господи, встречу добрую!
Глядя на дымки станицы, Ермак сладостно подумал: «Среди них есть дымок и моей хозяюшки! Знать, хлопочет спозаранку!» — от этой мысли хмелела голова.
А вот и брод, а неподалеку стадо. «Что же это?» — всмотрелся Ермак, и сразу заиграла кровь. На придорожном камне, рядом с пастухом Омелей, бронзовым, морщинистым стариком, Уляша наигрывала на дудке печальную мелодию. Щемящие звуки неслись навстречу ватажке. Заметив Ермака, молодка вскочила, сунула дудку пастуху и прямо через заросли крушины побежала к шляху. На ней синел изношенный сарафанчик, а белые рукава рубахи были перехвачены голубыми лентами. И ни платка, ни повойника, какие положены замужней женщине.
— Здорова, краса-молодуха! — весело закричал Ермак женке.
Уляша подбежала к нему. Яркий румянец заливал ее лицо:
— Ох, и заждалась тебя!..
— Видно, любишь своего казака? — стрельнув лукавым глазом, насмешливо спросил Брязга.
— Ой, и по душе! Ой, и дорог! — засмеялась она и, проворно вскочив на коня, обняла Ермака за плечи.
Петро Полетай оглянулся и захохотал на все Дикое Поле:
— Вот это баба! Огонь женка!
Вошли в курень. Ермак сгрузил разбухшие переметные сумы, вытер полой вспотевшего коня, похлопал его по шее и только тогда обернулся к Уляше:
— Ну, радуйся, женка, навез тебе нарядов!
Тесно прижав к себе Уляшу, он ввел ее в избу и остановился пораженный: в избе было пусто, хоть шаром покати. Но не это смутило казака. Заныло сердце оттого, что не заметил он хозяйской руки в избе, ни полки с горшками у печи, ни сундука, ни пестрого тряпья на ложе. Печь не белена. На голых стенах скудные ермаковы достатки: сбруя, седло старое с уздечкой, меч. В углу, перед иконой спаса, погасшая лампадка.
Ермак нахмурился. Не того он ожидал от жены. Подошел к печи, приложил ладонь: холодна!
— Ты что ж, не топила, так голодная и бродишь? — сурово спросил он.
Уляша, не понимая, подняла на него свои горящие радостью глаза.
— А зачем хлопотать, когда тебя нет?
— Так! — шумно выдохнул Ермак. — А жить-то как? Где коврига, где ложка, где чашка?
Вместо ответа Уляша бросилась к нему на грудь и начала ласкать и спрашивать:
— А где же наряды, а где же дуван казака?
Ермак потемнел еще больше, но смолчал.
Пришлось втащить тюк и распотрошить его. Глаза Уляши разбежались. Жадно хватала она то одно, то другое и примеряла на себя. Укутавшись пестрой шалью, она любовалась собой и что-то напевала — незнакомое, чужое Ермаку. Нанизала янтарные бусы и смеялась, как ребенок.
— Ай, хороши! Красива я, говори? — тормошила она Ермака.
— Куда уж лучше! — горько сказал он, а с ума не шла досада: «Не хозяюшка его женка, а полюбовница!». Чтобы сорвать тоску, сердито спросил: — Ты что пела? Это по-каковски?
— Ребенком мать учила. А кто она была — не знаю, не ведаю. — Она помолчала, не глядя на Ермака, была вся поглощена привезенным богатством.
— Ох, наваждение! — тяжко вздохнул казак и уселся на скамью. Угрюмо разглядывал Уляшу. Было в ней что-то легкое, чужое и враждебное ему. «Ей бы плясы да песни петь перед мурзой, а попала в жены к казаку. Ну и птаха плясунья!» — подумал Ермак.
Не видя его хмурого лица, Уляша и впрямь пустилась в пляс.
«Ровно перед татарским ханом наложница пляшет. Эхх!» — сжал Ермак увесистый кулак. Так и подмывало ударить полонянку по бесстыдному лицу. Но и жалко было! Люба или не люба? Поди разберись в своих чувствах! Он не сдержался, вскочил со скамьи и схватил ее за волосы. Дернуть бы так изо всей силы и кинуть к ногам, растоптать пустельгу! Но, откинув ее голову, он встретился с ее жадными-красными губами и палящими глазами и обмяк.
— Бес с тобой, окаянница! Играй, пляши, лукавая! — бесшабашно махнул он рукой…
Так и повелось. Ермак уходил на охоту бить кабанов в донских камышовых зарослях, пропадал два-три дня в плавнях, а молодка проводила время, как хотела. Только затихал конский топот, она убегала в степное приволье. Там, вместе с казачатами, гоняла верхом табуны или, вместе с пастухом Омелькой, пасла овечьи отары и играла на дудке. Порой приходила на костер к рыбакам и бередила их своими жгучими глазами. Бывало, бросалась в Дон и переплывала с берега на берег. А о доме не помышляла. Был он, как у бобыля, пустым и бесприютным.
Затосковал Ермак. Когда пришел к нему Петро Полетай и заговорил о набеге, он, не долго думая, решил вместе с ним сбегать под Азов — отвести душу. Уляша плакала и, уцепившись за стремя, далеко в степь провожала своего казака. А он, глядя на нее с седла, был и доволен, что уезжает, и тревожился, что оставляет ее одну.
Через неделю веселый и бодрый примчался Ермак к своему куреню, и будто разом оборвалось сердце: не вышла, как всегда, Уляша к околице встретить его, незахотела взглянуть ему весело в глаза и прошептать знакомые, но такие волнующие слова, от которых вся кровь разом загоралась в жилах. Охваченный тревогой, казак соскочил с коня, пустил его ходить на базу, а сам устремился в избенку. Распахнув дверь и… замер от неожиданности.
Прямо перед входом, на широкой кровати лежал, раскинувшись, Степанка, и, положив голову на его жилистую руку, сладко дремала Уляша. Гость открыл глаза и ахнул:
— Ермак!
— Что ты! — открыла глаза Уляша, и застыла от страха.
— Так вот вы как! — скрипнул зубами Ермак. — Вот как!
Все молчали, ни у кого не находилось ни слова. Степанка поднялся и стал проворно одеваться. Ермак прислонился к стене и, мрачно блестя глазами, следил за ним. Долго длилось тяжелое молчание. Наконец, Уляша легко спрыгнула с ложа и, подбежав к Ермаку, упала на колени:
— Прости…
— Не подходи! — прогремел Ермак И, распахнув дверь, выбежал на баз. За ним легкой тенью устремилась Уляша. Обнял, обвила руками казака:
— Любимый мой, ласковый прости!..
Ермак остановился:
— Ты что наробила, гулящая?
Уляша бросилась на землю, охватила его колени и, целуя их, говорила:
— Заждалась я… От тоски… Любить крепко буду, только прости!..
Ермак схватил жену за руку, до страшной боли сжал запястье и заглянул в лицо. Она не застонала, смотрела широко раскрытыми глазами в его глаза. Дрогнуло сердце Ермака.
— Ладно, не убью тебя! — проговорил он. — Но уйди, поганая! Ты порушила закон! Уйди из моего куреня!
Ермак оторвал от себя руки Уляши, оттолкнул ее и, не глядя на хмуро стоявшего поодаль Степанку, пошел к коню. Похлопав по крутой шее жеребца, он проворно вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал в степь.
Ермак мчался по степи, по ее широким коврам из ковыля и душистых, медом пахнувших трав, и не замечал окружающей его красоты. Сердце его кипело жгучей ревностью, злобой и жалостью. То хотелось вернуться и убить обманщицу, то было жалко Уляшу и тянуло простить и приласкать ее.
Долго кружил Ермак под синим степным небом. Путь пересекали заросли терновника и балки. Подле одной из них, из рытвины внезапно выскочил старый волк с рыжими подпалинами и понесся по раздолью. Конь захрапел, но, огретый крепко плетью, взвился и стрелой рванулся по следу зверя. Лохматый и встрепанный серый хищник хитрил, стараясь уйти от погони: петлял, уходил в сторону, но неумолимый топот становился все ближе и ближе…
Ермак настиг зверя и на полном скаку сильным ударом плети по голове сразил его. Зверина с кровавым пятном, быстро растекшимся по седой шерсти, перекувырнулся и сел. Он сидел, хмуро опустив лобастую голову и оскалив клыки. Глаза его злобно горели.
— Что, ворюга, к табуну пробирался? — закричал Ермак и быстрыми страшными ударами покончил с волком…
Возбуждение Ермака прошло. Угрюмо глянув на зверя, он повернул коня и снова поскакал по степи. Но теперь уже тише было у него на душе, схватка со зверем облегчила его муки.
У высокого кургана, над которым кружили стервятники, Ермак свернул к одинокому деревцу и остановился у ручья, серебряной змейкой скользившего среди зеленой поросли. Расседлав жеребца и стреножив его, казак жадно напился холодной воды, поднялся на бугор и, прислонясь спиной к идолищу — каменной бабе, сел отдохнуть. Над ним синело бездонное небо. Глядя на него, Ермак гадал: «Что-то теперь с Уляшей? Ушла она или дома сидит, плачет и ждет?».
От этих дум снова пришла скорбь к казаку. «Уйдет? Ну что ж, должно быть, так и надо! Дорога казачья трудная, опасная. Не по ней ходить семейному. Эх, Уляша, Уляша — покачал головой Ермак, — думал — сладкий цветок ты, а ты змеей оказалась, головешкой!».
До вечера он просидел у каменной бабы. А потом — снова на коня. Обратно мчал так, что ветер свистел в ушах. Вот и Дон, а вот и знакомый плес! По степи к броду шумно тянулась овечья отара. Пастух Омеля, одетый в полушубок с вывернутой кверху шерстью, завидя Ермака, обидно крикнул:
— Припоздал, станичник, прогулял свою бабу!
— Что такое? — хрипло, чуя беду, спросил Ермак.
— Утопла твоя Уляша! Утром с яра кинулись, и конец ей…
Ермак пошатнулся в седле и ни слова не сказал в ответ.
— Не слышишь, что ли? Выловили девку из Дона, и Степанка унес ее к себе в курень. Мертва твоя Уляша… Эх ты, заботник!
На третий день всей станицей хоронили жену Ермака. Несли ее казаки в тесовой домовине. Позади всех, опустив голову, тяжелым шагом брел вдовец. И видел он, как рядом с гробом, припадая на посох, плелся сгорбленный и потухший в одночасье Степанка.
Когда комья земли застучали по домовине, станичник примиренно сказал:
— Вот и угомонилась горячая кровинка, доченька моя. Спи тихо во веки веков!
Ермак промолчал. Ушел с могилы суровый и угрюмый.
В эту же ночь он, собрав ватагу самых отчаянных, вместе с Брязгой умчался в степи, пошарпать у ногаев и горе развеять. Станичники, проведав об этом, одобрили:
— Пусть выходит… Хорош и отважен бедун: ему не с бабами ворковать. Ему конь надобен быстрый, меч булатный да вольное поле-полюшко…
Давно казаки не видели подобного в степи: с татарской стороны налетело птицы видимо-невидимо, и станичные горластые вороны, которые кормились по казачьим задворкам, завели драку с прилетными. Сказывали понизовые казаки, что и у них подобное случалось в Задонье. И еще тревожное и неладное заметили на дальних выпасах пастухи-табунщики — от Сивашей, от поморской стороны набежало бесчисленно всякого зверя: и остервенелых волков, и легконогих сайгаков, и кабаны остроклыкие шли стадами, ломали донские камыши и рыли влажную землю в дубовых рощах.
Видя суету в Диком Поле, бывалые люди говорили:
— Худо будет! Орда крымская на Русь тронулась. Кормов много, вот и тянет степью на порубежные городки!
А в одно утро мать разудалого казака Богданки Брязги, — рослая и сильная станичница, — увидела в донской заводи плавающих лебедей. Как белоснежные легкие струги под парусами, горделивые лебедушки рассекали тихую воду, ныряли, в поисках добычи, а потом поднимали гибкие шеи и перекликались. Никакого дела им не было до людей. Но лишь казачка подошла к воде, они издали гортанный крик и, размахивая розоватыми на солнце крыльями, поднялись ввысь.
— Весточку, видать, приносили! — сокрушенно вздохнула казачка и пожелела, что спугнула лебедей.
Беспокойство в степи, между тем, нарастало. Тучами снимались птицы, ветер доносил гарь, и на далеком окоеме столбами вилась пыль.
Есаул, заглядывая вверх, предостерегал караульного на вышке:
— Гляди-поглядывай!
— Глаз не спускаю с Поля! — отзывался казак, и впрямь, как сокол, оглядывал просторы.
— Стой, есаул, вижу! — однажды закричал он.
Дозорщик заметил на горизонте быстро движущиеся точки.
— Гляди, скачут! Что птицы, несутся!
— Наши? — спросил есаул и по шаткой стремянке торопливо поднялся на маячок.
Вместе с караульным он стал разглядывать дали. Всадники вымахнули на бугор, и казаки признали своих.
— Слава господу, наши бегут станицей! — облегченно вздохнул есаул.
По тому, как бежали кони, поднимая струйки пыли, и держались всадники, остроглазый часовой в раздумье определил:
— Наши-то наши, но бегут шибко. Знать, беда по следу торопится!
— Чего каркаешь! — сердито перебил есаул и прищурился. Увидел он теперь, что ватажка мчалась во всю лошадиную прыть, точно «на хвосте» у всадников висел сам сатана.
Клубы пыли все гуще, все ближе. Кони скакали бешенно и дико — так уносятся они от волка или злого врага.
— Вести несут! — сурово сказал есаул и, не задумываясь, повелел: — Бей в набат!
Частые тревожащие удары нарушили застывшую тишину и разбудили станицу.
По куреням на базах, у кринички, где женки брали воду, пошел зов:
— На майдан! На майдан!
С разных сторон на площадь бежали казаки, на ходу надевая кафтаны и опоясывая сабли. Начались шум, толкотня, перебранки. Лишь старые бывалые казаки, украшенные сабельными рубцами, шли неторопливо, чинно, горделиво держа головы. Они-то наслышались, накричались и повоевали на своем веку! Всякую тревогу и невзгоду перенесли, в семи водах тонули и выплыли, истекали кровью да не умерли, — живуч казацкий корень, — и теперь многому могли поучить молодых и ничего не страшились.
На станичную улицу лихо ворвалась ватажка удалых:
— Эй, погляди, среди них татарин! — закричала женка.
— Брысь отсель! — огрызнулся на нее густобородый дед. — Кш… Кш… На майдане — не бабье дело.
Молодка вспыхнула, порывалась на дерзость, но вовремя одумалась: за неуважение к старику могли тут же, на майдане, задрав подол, отхлестать плетью.
«Фу ты, ну ты, старый кочет!» — озорно подумала она и нырнула, как серебристая плотвичка, в самую гущу толпы.
Вот, наконец, и ватага! Кони взмылены, лица у казаков усталые, пыльные. У иных кровь запеклась. Впереди Петро Полетай, а рядом Ермак. Тут же позади и Богдан Брязга и Дударек. Увидя сына, мать всплакнула:
— Жив, Богдашка! Кровинушка моя…
Среди казаков на чалом ногайском коне сидел молодой татарин, обезоруженный, со скрученными за спину руками.
Ватажка въехала в толпу. Потные кони дышали тяжело, с удил падала желтая пена. Одетые в потертые чекмени, в шапках со шлыками из сукна, удальцы держались браво. Пробираясь сквозь толпу, они кланялись народу, перекликались с родными и знакомыми:
— Честному лыцарству!
— Тихому Дону!
Позвякивали уздечки, поблескивали сабельки, покачивались привешенные к седлам саадаки с луками и стрелами. Лица у ватажников строгие, обветренные. Выбритый до синя гололобый татарин испуганно жался, жалобно скалил острые зубы, а у самого глаза воровские, злые. Его проворно стащили с коня и толкнули в круг. Спешились и казаки. Кони их сами побрели из людской толчеи. Волнение усилилось, хлестнуло круче, людской гомон стал сильнее.
Минута, и все затихло: из станичной избы показались старики. Они несли регалии: белый бунчук, пернач и хоругвь — символы атаманской власти. За седобородыми дедами важно выступали есаулы, а среди них атаман.
Ермак вытянул шею и подивился казачьему кругу. На этот раз с еще большей важностью двигался тучный Бзыга. Пот лился с его толстого обрюзглого лица, слышно было, как дыхание со свистом вырывалось из груди. Атаман задыхался от ожирения. Но как ни пыжился, ни надувался важностью Бзыга, а все же уловил Ермак в его глазах скрытую трусость.
Площадь замерла, и только в голубой выси хлопали крыльями сизые турманы. Такое затишье наступает обычно перед грозой.
— Сказывай, казаки, с чем пожаловали? — громко окрикнул атаман ватажников.
Петро Полетай выступил вперед и чинно поклонился.
— Браты, атаман и все казачество! — чеканя каждое слово, громко сказал он. — Турецкая хмара занялась с моря и Перекопа. Идут великие тысячи: янычары и спаги, а с ними крымская орда. Под конскими копытами земля дрожит-стонет! Идут, окаянные. Дознались мы, рвутся басурманы через донские степи на Астрахань…
— Слышали, станичники? — возвысив голос, спросил атаман. — Слышали, что враг близко?
— Слышали, слышали! — отозвались в толпе.
— А еще что видели? — снова спросил Бзыга.
Петро полетай поднял голову и продолжал с горечью:
— Видели мы своими очами — горят понизовые станицы. Дети и женки… Вот полоняник скажет, кто сюда жалует!
Сильные руки подхватили татарина и вытолкнули на видное место.
— Сказывай, шакал, кто на Русь идет?
Татарин съежился, как под ударами хлестких бичей. Заговорил быстро и еле внятно.
Переводчик, громоздкий усатый казак, старый рубака, пробывший четверть века в полоне у крымчаков, перехватывал трусливую речь и переводил:
— Просит не убивать.
— А сам с чем шел, не наших ли женок и детей рубить да насильничать. Спрашивай его, бритую образину, о другом! — зашумели вокруг.
Атаман сделал рукой знак. Казаки опять стихли, сдержали страсти, охватившие их сердца. Переводчик спросил пленника и выкрикнул:
— Сказывает, сам Касим-паша с большим войском идет, а с ним Девлет-Гирей спешит с мурзами. Орду ведет. Из Азова плывут турские ладьи с пушками и ядрами. Из Кафы янычары добираются. И еще сказывает, трое ден тому назад передовые татарские загоны в четыре перехода отсель были. Жгли степные заимки, низовые городки…
— Стой, мурло татарское, — перебил полонянина атаман, — говори толком, кто орду ведет: сам ли Девлет-Гирей или сынки его, стервятники подлые! Чем оборужены и что затеяли?
Татарин снова залопотал.
— Беклербег кафийский конников ведет! — оповестил толмач. — А с ним шесть сенжаков. С ордой хан Девлет-Гирей… Идут на Переволоку, а другие через Муджарские степи…
— Слыхали, станичники: орда идет, великая гроза занимается! — поднял голос атаман. — Рассудите казаки, тут ли, в куренях, будем отбиваться, аль со всем Доном в Поле уйдем, день и ночь будем врагу не давать покою и роздыху. Как, станичники?
— День и ночь не давать басурманам покоя! — дружно ответили станичники. — Любы твои слова атаман!
— Этой ночью станица уйдет в донские камыши да овражины, в лесные поросли! С волками жить — по-волчьи выть. В сабли татар и турок! Выжгем все!
— В сабли! На меч, на острый нож зверюг!
Присудили станичники: темной ночью всем — и старым и малым — укрыться в степных балках, в укромных местах. Пусть достанутся в добычу злому татарину и жидному турку пустые мазанки да быльняк. А уйдет орда, все снова зашумит-заживет.
— Ух ты, жизнь — перакати-поле! — горько усмехнулся Ермак и вместе с казаками побрел с майдана. Конь его уже был на базу. Хозяин бережно обтер полой своего кафтана скакуна и покрыл ковром. В мазанку не вошел — вспомнил еще не зажившее. Сгреб под поветью охапку камыша и разостлал под яблонькой.
Мысли набегали одна на другую. За соседним плетнем заголосила молодица.
«Загулявший казак побил, — подумал Ермак, заворочался и опять вспомнил свое житье. — Набедокурила, лукавая».
Он старался успокоить себя, но не мог: тревожил женский плач. Не вытерпел казак, поднялся и пошел на причитания. На земле, среди полыни, сидела простоволосая женка в одной толстой грязной рубахе, поверх которой накинут дырявый татарский шумпан. Молодая, крепкая, словно орешек, только радоваться, а она слезы льет.
— О чем плачешь, беспутная? — строго спросил женку Ермак.
Она вскинула на станичника удивленные глаза и ничего не ответила.
— Что молчишь? Чья будешь?
— Беглая, за казаком увязалась, а теперь одна, зарубили его! — всхлипывая отозвалась черноволосая.
— Имя твое как? — смягчаясь сердцем спросил Ермак.
— Была Зюленбека, а сейчас Марья.
— Выходит, крещеная полонянка?
— Сама с казаком сбегла, увела его из полона.
— Гляди, какая хлопотунья! — удивился Ермак и одним махом перелетел через плетень. — Чего же ты ревешь, раз не бита?
— Куда мне идти теперь? Татары придут и меня застегают! — скорбно сказала Зюленбека.
— Не бойся, — взял ее за руку казак: — Не придут сюда бритые головы. А коли придут, кости сложат. Не кручинься, уберегу!
Татарка была красива, хоть и неопрятна. Щеки у нее, что персики, матовые, а глаза — огоньки. Ободрилась она. По смуглому лицу мелькнула радость.
Ермак посоветовал:
— Пока укройся с женками, а там видно будет. Оберегайся!
Женщина смокла и теплыми глазами проводила Ермака…
Закат погас. Ермак напоил коня, привязал его к кусту неподалеку от себя и растянулся на камышах, подложив под голову седло.
Донскую землю покрыла свежая, ароматная ночь. Холодок пошел с реки. Казак лежал и смотрел в безмятежную глубину неба, по которому плыли золотые пчелки-звезды. А на душе было тревожно. Где-то рядом, на шляху, который скрывался за темным бурьяном, женский жалостливый голос запричитал:
— Ах, родная, что опять будет? Дон наш родимый, ласковый, укрой нас от злой напасти, от лихой беды…
Далеко на окоеме занялось кровавое зарево: должно быть загорелась дальняя станица…
2
Росла и наливалась крепостью русская земля. Несмотря на то, что царь Иван Васильевич Грозный неудачно воевал за искони русские берега Балтики, русский народ достиг невиданного доселе могущества и силы, и далеко раздвинул пределы молодого государства. Русские люди встречь солнцу дошли до Каменного Пояса, прочно обосновались на суровых берегах Студеного моря и плавали на смоляных ладьях на далекий и сказочный Грумант. Грудами костей усеяли родную землю, но остановили монголов и спасли этим Европу. Не иссякла сила нашего народа. Сломив владычество Орды, он и дальше утверждал свою независимость. Последние царства, образовавшиеся на обломках Золотой Орды, — Казанское и Астраханское, пали, и Волга стала русской рекой. Наймит польской шляхты Стефан Баторий, с его полками и ландскнехтами, не мог взять Пскова и позорно ушел потому, что стойкость русских людей оказалась крепче стен каменных.
Сила и крепость Русского государства вносили беспокойство в душу турецкого султана Солимана великого. Он считал себя верховным повелителем и защитником мусульман во всей вселенной, и покорение московитами двух магометанских царств на Волге страшно встревожило его, и он писал ногайскому мурзе Измаилу с превеликой тревогой:
«В наши магометанских книгах пишется так, что пришли времена русского царя Ивана: рука его над правоверными высока. Уж и мне от него обида великая: Поле все и реки у меня поотнимал, да и Дон от меня отнял, даже и Азов город доспел, до пустоты поотымал всю волю и Азов. Казаки его с Азова оброк берут и не дают ему пить воды с Дона. Крымскому же хану казаки ивановы делают обиду великую и какую срамоту нанесли, — пришли Перекоп воевали. Да его же казаки какую еще грубость сделали — Астрахань взяли, и у нас оба берега Волги отняли и ваши улусы воюют. И то вам не срамота ли? Как за себя стать не умеете? Казань ныне тоже воюет. Ведь это все наша вера магометанская; станем же от Ивана обороняться за один… Ты б, Ислам мурзу, большую мне дружбу свою показал: помог бы Казани людьми своими и пособил бы моему городу Азову от царя Ивана казаков…»
Сильно был смущен повелитель правоверных Солиман успехами русских. И еще горше становилось у него на сердце от сознания, что Астрахань не только не захирела, но с появлением русских оживилась и стала большим караванным путем на Русь. Со всего Востока сюда наезжали расторопные купцы с товарами — из Шемахи, Дербента, Дагестана, Тюмени, Персии, Хивы, Бухары и Сарайчика — вели бойкий торг. Струги и ладьи, груженные самыми разнообразными изделиями и тканями, плыли из Астрахани по Волге и расходились по всей Руси, и это еще сильнее связывало берега Каспия со всей русской землей. Солиман сознавал торговое значение Астрахани и еще больше злобился на Москву. Была и другая причина душевных волнений султана — ущемленное самолюбие азиатского владыки. Русский царь Иван Васильевич в своем пышном титуле стал именовать себя не только царем Московским и всея Руси, но и Казанским и Астраханским. И, к терзаниям султана, — король польский признал этот титул и поздравил русского царя с победой над неверными.
Турский хункер (султан) был сильно встревожен, но попрежнему мечтал о захвате Астрахани. А тут в 1563 году из нее бежал князь Ярлыгаш и добрался до Стамбула. Солиман обласкал беглеца, и тот, ободренный султанской милостью, стал расписывать ему заманчивое будущее, которое ждет турок в Астрахани. Ярлыгаш уверял, что все астраханцы якобы только и мечтают о приходе своих единоверцев.
— Великий и всемилостливый царь царей, неизреченная справедливость на земле, как возвеличится твое имя после победы над московитами! А получив Астрахань, можно будет подумать и о Казани! — льстиво уговаривал султана Ярлыгаш.
От заманчивых обещаний у султана вскружилась голова. Он стал бредить великими делами и, наконец, по совету первого визиря, решил осуществить поход. «Царь царей» задумал проложить новые военные дороги. Он намеревался вызвать из Европы искусных инженеров и на донской земле, на Переволоке, прорыть канал, открыв водный путь из Азова к Астрахани и Казани.
Однако осторожный и лукавый Солиман рассудил, что в этом деле выгоднее всего будет положиться на своего поручника, хана крымского. Осенью 1563 года султан прислал в Крым своего гонца и через него повелел хану Девлет-Гирею к весне приготовиться в дальний поход. Наказывал он, чтобы крымчаки приготовили большой запас, откормили коней, запаслись оружием, да наготове держали тысячу подвод под большой наряд. Турский хункер обещал хану послать на помощь янычар с царевичами и доставить пушки и ядра.
О повелении Солимана хану дознался московский посол Афанасий Нагой, присланный с подарками в Бахчисарай. Он и написал царю о замыслах врагов: «Пойдут турки с большим нарядом на судах Доном до речки Иловли, на устье Иловли класть им наряд и телеги в малые суда и плыть Иловлею вверх до речки Черепахи, до которой от Иловли будет у них переволока верст с семь, а речкою Черепахою идти вниз до Волги…»
Посол не сидел в безделье, он обещал хану всякие посулы. Умный Нагой хорошо изучил нравы крымских ханов: «Татарин любит того, кто ему больше даст».
Девлет-Гирей отличался жадностью и не прочь был поживиться, но он боялся и другого — попасть в полную зависимость от султана. Крымцы любили легкую наживу: налететь внезапно на порубежные городки, погромить, захватить добычу и скрыться в свои улусы. Поход на Астрахань показался Девлет-Гирею явно сомнительным. Он уже раз испытал на себе силу русских. В 1559 году татары спешили, по обычаю, напасть на русскую землю врасплох, но увы, времена переменились! На границе Дикого Поля выросли пограничные русские городки с гарнизонами, готовыми встретить врага на перелазах и бродах. Девлет-Гирей с ордой достиг реки Мечи и здесь столкнулся с порубежниками. Хан не дерзнул идти дальше. Гонимый страхом, он повернул в Дикое Поле и поморил в страшной гонке лихих коней и всадников. Князь Воротынский шел за ним по трупам до Оскола и не мог нагнать орду. Тем временем донские казаки быстро собрались и зашли в тыл крымской рати. Близ Перекопа произошла кровавая сеча, от которой нескоро оправились татары. Хан не забыл урока и, восхваляя достоинства Солимана, посылая ему в подарок лучших кречетов, просил чауша доложить султану, что пройти к Астрахани невозможно, а еще труднее удержать ее…