Потянуло молодого кузнеца повидать далекие Уральские горы.
— Вот бы добраться до них да загреметь кайлом так, чтобы гул по земле пошел!
Антуфьевы собрались в дальнюю дорогу. Ладили большой обоз: царю везли фузеи, алебарды. На посаде поскупали тульских бойцовых гусей, резали живность, замораживали, укладывали в короб; известно, сгодится все в Москве-матушке. В Москве всяк подьячий любит пирог горячий. Известно, подьяческий карман — что утиный зоб: не набьешь; потому бойся худого локтя да алчных глаз и всякую беду подарком отводи!
Отошли метели, потускнел снег, не отливал больше голубоватым отсветом — подходила весна. Днем пригревало, и на реке Тулице посинел лед.
На первой неделе великого поста тронулся Никита с обозом в Москву. По дорогам на пригорках бродили изголодавшиеся галки. Обоз двигался ходко. У Акинфки на сердце лежала радость: скоро увидит царя Петра Алексеевича. Проехали знакомую Никите деревеньку, где он купил Дуньку. На попаске крепостные мужики обступили обоз, допытывались: «Не надо ль тульскому купцу девок? Год ноне на девок урожайный, девки подоспели добрые, работные!» Никита задрал вверх бороду, весело оскалил крепкие зубы:
— Ишь ты, понравилось! Годи, народ, с Москвы повертаюсь, дела заварю — всех девок и парней поскупаю.
Деревеньки по дорогам лежали ободранные, серые, и народ встречался рваный да голодный. Год был неурожайный. Акинфке было двадцать три года, но хватка в нем хозяйская. Он прикидывал про себя: «Кому беда, а нам, может быть, в самый раз — в рудник скорей загонишь голодного человека». На ночевках приходилось смотреть в оба, как бы кладь не своровали. По дорожным корчмам да кабакам много татей[7] вертелось: только и ждали минуты, как бы дорожному человеку разор учинить.
Шли обозом в Москву неделю: въехали в престольную в полдень, по городу гудел колокольный звон, и над церквами кружили несметные стаи ворон и галок.
У заставы, подле рогатки, стояли досмотрщики и выглядывали бородатых. Никита прослышал, был царский указ: повелевалось всем подданным, кроме пашенных крестьян, монахов, попов да дьяконов, обязательно сбрить бороду. С бородатых досмотрщики взыскивали пошлину: с пеших по тринадцати алтын две деньги, а с конных и более.
Антуфьев с немалым сердечным сокрушением достал кожаную кису и отсчитал досмотрщикам алтыны за бороду.
— Эх, жалость-то какая! Времечко-то, без рубля и бороды не отрастишь, — пожаловался Никита фискалам.
Рябой досмотрщик с плутоватой рожей алтыны взял и выдал знак, а на том знаке написано было: «С бороды пошлина взята. Борода — лишняя тягота». Посмеялся он над Антуфьевым:
— Что приуныл! Аль того не ведаешь: плохое дерево растет в сук да в болону, а худой человек — в волос да в бороду… Обрей волосье — алтыны уберегешь!
Никита сумрачно сдвинул брови, сказал строго:
— Борода дороже головы.
Досмотрщик не унялся, захохотал:
— Ус в честь, а борода и у козла есть.
— Ты, мил человек, не очень-то, — строго пригрозил Антуфьев. — Я к самому царю Петру Ляксеичу зван на Москву, а с гостем можно бы и поласковей.
Досмотрщики махнули рукой:
— Езжай, езжай, путь-дорога тебе…
— То-то! — крикнул Никита и шевельнул вожжой; возок помчал, а все ж таки жаль алтынов — докука оттого легла на сердце.
Остановились туляки на постоялом дворе у заставы. Низенький проворный корчмарь с воровскими глазами, глядя на богатый обоз, залебезил. Возки убрали под навесы, Никита порасставил своих обозных сторожей, пригрозил корчмарю:
— На возах добро государево. Оберегай! Ежели что, царь Петра Ляксеич голову с плеч снимет!
Корчмарь косо поглядел на Никиту. Кузнец высок, черномаз, глаза острые.
«Ишь сатана, — подумал корчмарь, — силен, знать, проворен, таким только сейчас и жить».
— Прикажешь для утробы что подать? — заюлил он.
— У нас все свое, — степенно ответил кузнец. — Человек раньше богу должен воздать, а потом утробу насытить.
Антуфьевы обрядились в новые азямы, переобулись в козловые сапоги с подковами. Акинфка лихо заломил баранью шапку. Поторопились в город. У Симона на Мокром Болоте выстояли обедню. Батька истово крестился и бил поклоны — дело затевалось серьезное.
Акинфка со святыми беседовать не любил, глядел по сторонам да на московский народ зенки пялил. Народ, видать, ловкий, не зевай! Впереди у клироса на коленях стояла старая боярыня, потухшими очами впилась в тусклые образа. Одета она была в потертую кунью шубу. Акинфка весело поглядывал на гривастого попа. Попина высок, пасть львиная.
«В этакую пасть да штофа три водки плеснуть, — думал Акинфка, — совсем другой разговор с богом завел бы!»
Отмолившись, Никита повел сына по Москве в Кремль. От дотошных людей узнал кузнец, что царь в столицу пожаловал на масленой неделе и теперь вершит спешные дела по воинскому разряду.
Шли кузнецы по кривым улицам и дивились: уйма люда. Акинфка ухмылялся: «И когда только московские бабы успели нарожать столько народу?»
Кипнем кипела Москва, по площадям и улицам спешил народ всякого званья. На площадях порасставлены возы, на них живность — куры, индейки, в бадьях свежая и соленая рыба, мешки с зерном и с крупой, свиные и бараньи туши. Промеж возов толкут грязный снег посадские людишки в желтых шубах с длинными рукавами. Подьячий с двумя писцами шныряет в толпе, собирая налог.
У базаров — церкви, над ними кружат крикливое воронье да галки, а на папертях пристают за подачками юродивые.
Тут же на торчком поставленных поленьях расселись мужики, и цирюльники стригут их; под ногами пестрит густой ковер остриженных волос.
На Красной площади, перед Кремлем, народ — толкуном: бродят преображенцы, копейщики, мелкая приказная крыса. Снуют лоточники с блинами, со студнем.
Посреди площади врыт толстый столб с железной цепью. У столба два палача хлестали батогами холопа за украденную в Обжорном ряду с лотка краюху хлеба. Рыжий дьяк — с гусиным пером за ухом, с чернильницей на опояске — отсчитывал удары. Холоп был голоден, тощ, но терпелив — под батогами не дрогнул, не закричал.
Глядя на его мускулистую спину, Никита одобрил:
— Молодчага! Люблю дюжих. А ты, кат, подбавь жару, может не сдюжает и взмолится.
— Уйди! — крикнул на кузнеца палач. — А то самого ожгу — узнаешь тогда!
— Ух, дьявол, — выругался Никита, покосился на ката и нырнул в толпу: «Подальше от греха!»
Акинфка нахально расталкивал народ. Неподалеку от Спасских ворот куражился пьяный поп в затасканной сермяге.
У Кремля народ сгрудился плотным кольцом. Над толпой высился конный бирюч в красном колпаке. Кузнецы протискались вперед, бирюч зычным голосом читал царский указ. Антуфьевы насторожились: глашатай сулил награды, прощение старого воровства и попустительства тем, кто сыщет рудные места.
Бирюч изо всей силы кричал:
— «Каждый, какого бы чина и достоинства ни был, во всех местах как на собственных, так и на чужих землях имеет право искать, плавить, варить и чистить всякие металлы: золото, серебро, олово, свинец, железо, такие минералы, яка селитру, серу, купорос и всякие краски, потребные земли и каменья».
Никита и Акинфка стояли затаив дух. Бирюч повысил голос и закончил:
— «За объявление руд от великого государя будет жалованье, а за сокрытье — горькое битье батогами и яма».
Глашатай кончил читать, народ зашумел. Тульские кузнецы выбрались из толчеи. Никита просиял, поглядел довольно на сына:
— Ну, Акинфка, ко времени мы подоспели в Белокаменную. Будет толк.
Сын глянул на кремлевские башни и сказал весело:
— Эк, в каких хороминах живет царь!
Вошли в Кремль. Никита заметил большую перемену с той поры, как впервые здесь был. Появились пустыри-пепелища — в прошлом году в жаркую пору, под Петра и Павла, в Кремле закружил пожар и истребил много строений: погорели государев дом и древние кремлевские церкви. На Иване Великом царь-колокол подгорел и ухнул оземь — раскололся. Рушились в Кремле древние церквушки и хоромы; по царскому приказу многие домины бояр были снесены, а земли взяты в казну. В Кремле и вокруг него шла кипучая работа; государь укреплял Белый город.
Опасался он, что шведы решатся идти на Москву. Сам Петр Алексеевич внимательно осмотрел кремлевские и Китайгородские стены: одряхлели они, поросли мхом, осыпались откосы крепостных рвов, ворота осели. Царь велел срочно подновить все. Кругом Кремля день и ночь возводили грозные земляные бастионы.
Рвы и высокие валы окружали Кремль с двух сторон, а с третьей вырыли глубокий ров и обложили его камнем. Укрепили врата под Спасской башней: обили их медью, установили щиты с решеткою.
На этот раз с большими трудностями кузнецы добрались до царских палат. В прихожей оповестили, что государь уехал по делам в Троице-Сергиевскую лавру и возвратится только на другой день к полудню. Кузнецы почесали затылки — делать нечего, пришлось возвращаться на постоялый двор.
Никита один отправился к заставе, а Акинфка остался побродить по Москве. Выйдя из Кремля, молодой кузнец пересек Красную площадь и вышел к торговым рядам. У него глаза разбежались: «Ох, сколько добра напоказ повыставлено!» В каждом ряду свой товар; лавки распахнуты — заходи, народ! Вот развешаны сукна, в лубяных коробьях — холсты, нитки. На длинных шестах подвешены кушаки, шапки, сапоги. А вот утварь церковная, парча и позументы, бусы и канитель. В Шубном ряду выставлены расшитые шубы да охабни. Тут и обшивка для сарафанов и боярских кафтанов. Ко всему присматривался, приценивался Акинфка, все надо знать. Потолкавшись в торговых рядах, он прошел в Кузнецкую слободу, к Неглинной речке. Многие десятки бревенчатых кузниц тянулись в ряд, по улице разносился веселый перезвон наковален. У кузниц валялось ободье, стояли рыдваны, — знать, для починки приволокли. Черномазые кузнецы возились у кузниц. Все было такое знакомое и близкое для Акинфия. У одной из кузниц стояла толпа преображенцев.
К столбу привязаны два добрых скакуна, и кузнецы ладили коням подковы; народ любопытствовал. Подошел и Акинфка, загляделся на Преображенские мундиры, потом заметил работу кузнеца и не утерпел:
— Разве то работенка? Коня нешто так надо ковать? И то, разве ж это подкова?
Упругим шагом он подошел к мастеру и вырвал из его рук подкову. Кузнец осерчал:
— Ты кто и по какому делу? Шатучий! Гей, солдаты!
Преображенцы обступили Акинфку, тульский кузнец не растерялся, повернулся к ним лицом, держа в руках неуклюжую подкову:
— Гляди, братцы, вот работенка!
Он понатужился, развел широкие плечи, и на глазах солдат подкова хрястнула и развалилась пополам. Преображенцы ахнули:
— Вот так медвежатник!
Акинфка раздвинул народ и прошел в кузню; в ней пылало разом три горна. Перемазанные в саже, в рваных рубахах и в прожженных кожаных передниках, кузнецы потели в натужной работе. К Акинфке подошел угрюмый бородач с косматыми бровями. Они, как густой мох, свисали с надбровниц; черные глазки сверкали злобно, как у зверя. Он люто глянул на туляка:
— Откуда чертяка подкинул? Кто такой?
В кузню протискались Преображенцы: любо посмотреть на такого богатыря. Впереди всех выставил широкую грудь ладно сложенный преображенец. Он поощрительно улыбался Акинфке.
Туляк скинул кафтан, засучил рукава и подошел к наковальне:
— Давай ручник… Опосля узнаешь, кто такой. Слышь, что ли?
Преображенцы зашумели.
Акинфка крикнул:
— Конь — жар-птица! Люб мне, дай-кось слажу ему наилучшую подкову. Сносу не будет ей.
Хозяин кузни побагровел — по его лицу отсветом заметалось пламя горнов. Статный преображенец весело блеснул живыми глазами и поддержал Акинфку:
— Не перечь, хозяин. Давай, что требует парень, а не то кузню по бревнышку раскатаем.
Бородач недружелюбно поглядел на туляка:
— Железо спортит…
Преображенец шевельнул пушистыми усами, голубые глаза его смеялись:
— Ежели спортит — мы ему морду намоем…
Солдаты дружно захохотали. Акинфке подали кусок железной пластины и ручник. К наковальне подошел молотобоец. Туляк сунул в раскаленный горн пластину. Преображенцы с нетерпением выжидали. Бойкий с голубыми глазами, поощряя, подмаргивал Акинфке: «Не сдай, друг!»
Молодой кузнец выхватил клещами из горна добела накаленную пластину и бросил ее на наковальню. Веселый перезвон раздался в кузнице. У преображенцев повеселели лица: поняли они, что кует опытный кузнец. Со всей кузницы сбежались мастера: «Какой дьявол там тешится?»
Акинфка быстро сковал подковы; от бадейки, где они стыли, шел парок. Туляк вышел из кузни, живо и легко, как играя, подковал резвого коня. И скакун, чувствуя сильную руку, поддался — проржал покорно и тихо.
— Вот оно как надо! — Акинфка снегом умыл руки, забежал в кузню, надел кафтан.
— Молодчага! — закричали Преображенцы. — Идем с нами до царева кружала.
— Пошто не выпить, — откликнулся Акинфка. — Я всегда готов, братцы.
Тут к туляку тяжелой походкой подошел хозяин; он глянул медвежьими мохнатыми глазками, буркнул:
— Кузнец добрый. Как звать-то?
Акинфка шагнул к горнам; там стоял толстый железный прут, — им ворошили уголь в горне, шуровали в печке. Туляк хватился за него и мигом погнул.
— Вот те на памятку: первый, чтобы помнил, что ковать коней надо добро. — Акинфка связал железный узелок; хозяин изумленно раскрыл рот. У пучеглазого преображенца озорно заблестели глаза.
— Дабы лаской прохожих людей привечал — вот те второй узелок. — Не натужась, Акинфка ловко перекрутил железо.
— Ух ты! — Лицо хозяина кривилось непривычной улыбкой. Кузнец не дал опомниться:
— А вот те третий, — завязал он еще один железный узелок, — чтобы помнил. Ковал у тебя тульский кузнец Акинфий Никитов Антуфьев. Вот оно что! Да закрой хлебало, не то ворона влетит…
Туляк бросил узловатый жезл к наковальне и крикнул:
— Айда, ребята, в кружало царское! Всех за свой кошт угощаю…
Преображенцы шумной ватагой повалили за Акинфкой. Пучеглазый подошел к Акинфке, схватил его за руки. Глянув друг другу в глаза, оба дружно обнялись и расцеловались.
— Ну, брат, спасибо за коня. Случись, не забуду твоей услуги.
— Видать, коней крепко любишь? — полюбопытствовал Акинфка.
— Люблю, — сознался Преображенец, легко взлетел на коня и махнул треуголкой. — Прощай, друг!
Он поскакал по дороге к заставе.
К Акинфке прижался плечом детина в косую сажень, усы, как у запечного таракана; солдат повел ими и, горячо дыша, спросил:
— А знаешь, кто это был?
— Известно кто, — уверенно откликнулся Акинфка. — Преображенец.
— Да то не все. — Солдат прокашлялся. — То был царский денщик. Чуешь? Сашка Меншиков.
— Ну! — Теперь и Акинфка разинул рот. — Эх, тетеря ты! Што ж ты мне ране не сказал? Нужный человек он мне!.. Ну да ничо, еще свидимся. Веди в кружало!
Акинфка с преображенцами повернул к царевым кабакам.
На Балчуге, в царевом кабаке, шумно, сумеречно. Сам кабак на острог похож: просторная закопченная изба огорожена дубовым тыном. К избе прилажена клеть с приклетом, под ними погреб. На дворе у дубовой колоды цепь с ошейниками: на нее сажали буйных питухов, пока не очухаются от блаженного морока. В кабаке на почерневшей стене висел сальный светец, от людского дыхания колыхалось пламя. Справа в углу — широкая печь с черным зевом, у печки стоят рогачи; над челом сушатся прокисшие портянки. На полке расставлена питейная посуда: ендова, осьмуха, полуосьмуха, для мелкой продажи — крюки и мелкие чарки, повешенные по краям ендовы. За прилавком — целовальник.
Ватага преображенцев ввалилась в кабак. В тесноте пьяно галдели посадские людишки, нищеброды, мастеровые, а то просто бродяги. Завидев Преображенские кафтаны, в кружале притихли. Усатый преображенец стукнул кулаком — дрогнул дубовый стол.
— Водки!
Целовальник молча переглянулся с подручным; тот наклонился под стойку и выволок прохладный бочоночек. Кабатчик стал цедить в ендову чистую водку. Питухи завистливо вздыхали. Еще бы! Ведали они, что вор и скареда целовальник отпускает им водку, разбавленную водой, а то известью и, что еще хуже, может приправленную сандалом…
Акинфка скинул кафтан, одернул рубаху, баранью шапку долой:
— Гуляй, ребята!
Преображенцы хлестали водку как воду. Многие вытащили из карманов рога, пили табак.[8] По кружалу пополз сизый едучий дым.
Однако Акинфка не терял рассудка, пил мало, больше других раззадоривал, сам прислушивался, что кричат пьяные Преображенцы да питухи. Выглядывал кузнец потребного человека. Усатый преображенец пил угрюмо и жаловался:
— Я, брат, один, как ворон на перепутье. Всю родню порастерял. Кои были, по расколу сбегли, а я остался. Не люблю кержацкого бога я: тяжел он и больно беспощаден, а сам небось черен, и душа у него — уголь… Слышь-ко, а сбегли они на Каменный Пояс, там, сказывают, раскольничьи скиты, а еще, бают, руды там… Слыхал, что царские бирючи кличут…
Акинфка жадно схватил преображенца за руку:
— Отколь знаешь?
Преображенец обсосал кончики рыжих усов, от хмельного у него порозовели скулы.
— Все знаю. — Солдат прищурил зеленый кошачий глаз. — Сам провожал, сбереженья ради от лиходеев, дьяка Рудного приказу на те места. Приволье!
У Акинфки пальцы на ногах свело судорогой, горло пересохло. Затаив волнение, кузнец спросил:
— Брешешь ты, что руды там?
— Я, брат, не пустобрех, а солдат. Там край привольный, горы да лес. Железо под ногами. Пьем, што ли!
Солдат, посапывая, пил много. Выпив кружку, обсосав усы, сказал:
— Меня зовут Изотом. Изот Бирюк, — запомни, может когда сгожусь. Я, брат, ни крови, ни черта не боюсь. В Преображенские пошел — сбег от боярина.
Акинфий очарованно глядел на тронутое оспой лицо преображенца. Кругом галдели охмелевшие. Целовальник зорко посматривал за народом да время от времени выходил из-за прилавка и оправлял светец; по задымленным стенам колебались уродливые тени. Слегка покачиваясь, кузнец вышел из избы. Двор был окутан тьмою; в черном небе рассыпались крупные звезды. Из-за дубового тына с Москвы-реки набежал ветерок. Посредине двора темнело что-то. Акинфка подошел, вгляделся. На конском помете лежал, посапывая, пьяный ярыжка. На поясе болтались медная резная чернильница и пук очиненных гусиных перьев. В рот питуху вложен был кусок дерева, а завязано это клепало тряпкой на затылке. Ярыжка спал на стуже, лицо у него посинело, ветер шебаршил его бороденку.
Акинфку осенило: вот кто напишет челобитную царю о рудах. Чем черт не шутит!
— Эй, хожалый, вставай! — Кузнец ткнул ярыжку сапогом в бок.
Питух замычал спросонья. Акинфка сгреб его за шиворот, поставил на ноги, — ярыжка покачивался.
— Стой, приказная крыса. — Акинфка взял пьяницу за грудки и тряхнул его. — Дай от кляпа опростаю…
Он освободил ярыжке рот.
— Ты кто?
— Не вишь, что ли? — скрипучим голосом закуражился ярыжка. — Писчик-повытчик, приказна строка. На кого поносную кляузу писать хошь? — Пьянчуга потянул курносым носом, бороденка у него дрыгала, от стужи зуб на зуб не попадал.
— Идем, што ли, в избу? — Акинфка потащил ярыжку в кабак.
Целовальник недружелюбно покосился на обоих. Питухи закричали:
— Кобылка очухался…
Кузнец подвел ярыжку к стойке:
— Наливай чарку поболе.
Питух опростал ее, благодетельное тепло пошло по жилам; он крякнул.
— Ну, благодарствую. Чего ж писать? — поглядел он с готовностью на кузнеца. — А ты, божья рожа, — ярыжка нисколько не обижался на целовальника за вбитый в рот деревянный кляп, — отведи нам камору да тащи штоф да огуречного рассолу — голова больно трещит.
Усатый преображенец Бирюк сидел за дубовым столом каменным идолом; хмель не брал его.
— Ты умно затеял, — одобрил он Акинфку. — Пиши челобитную, непременно выйдет. По рукам твоим вижу, жилистый ты, только тебе и хапать земное богатство. Ставь еще штоф!
В тесной горнице в светце трещало сало. Ярыжка, высунув язык, выводил усердно:
«Державнейший царь, государь милостивейший…»
Акинфка привалился грудью к столу, глядел на бумагу, сопел:
— А ты, ярыга, пиши царю: сколь его государевым велением запрет положен рубить на уголь лес, пожалованный-нам в Малиновой засеке, оттого не выходит продолжать литье пушек и снарядов в Туле, посему бьем челом о дозволении добывать руду на Каменном Поясу, на заводе Невьянском. А условия таки…
Кузнец хитро сощурил глаз и стал излагать условия. Ярыжка опорожнил стопку, крутнул головой и захихикал:
— Ну и хватка у тебя, молодец! По нонешним годам далеко пойдешь, ежели ноги тебе загодя не переломают. Ась?.. Пишу, пишу…
Ярыжка склонился над челобитной, перо заскрипело.
Ночь была темная, ветреная; где-то залаяли цепные псы. Караульщики глухо постукивали в била. В слюдяных и брюшинных, из рыбьего пузыря, окошках давно погасли огни. Пропели петухи. В горницу ввалился Бирюк:
— Уходим, помни — в случае чего, зови…
Заскрипели ворота, хлопали дверьми, из кружала с гомоном уходили пьяные преображенцы…
Утром Акинфка вернулся на постоялый двор. Батька встретил хмуро:
— Где был?
Сын положил перед отцом челобитную. Никита оглядел бумагу, пощупал.
— Так, — выдохнул он; на крутом лбу собрались морщинки. — Так, дело хорошее. Одначе ты, сучий сын, без мово спросу… Всю ночку думку я держал — заворовал ты. Хотел идти в Разбойный приказ… Счастье твое, что дело обладил, а то быть тебе битому!
— Прости, батюшка, так довелось, а упустить удачу пожалел! — поклонился отцу Акинфий.
В окна заползал синий рассвет. На улице скрипели возы; на дворе под поветью бранились мужики. Никита взглянул на отблески зари и заторопился:
— Ну, живей, надо собираться к царю!
4
Царь Петр понимал: нужно добыть выход к морю; только тогда Московское государство из полуазиатской державы превратится в могущественную и несокрушимую.
Три дороги лежали к морям, каждую из них преграждал сильный по тому времени противник. Дорогу к Балтийскому преграждала могущественная Швеция. Пользуясь нашествием иноземцев на Русь и временным ее ослаблением, шведы захватили искони русские земли, прилегающие к Балтике и невским берегам. Дед Петра — царь Михаил — вынужден был уступить по Столбовскому договору древние русские города: Иван-город, Ямы, Копорье, Орешек с приневским краем, где испокон веков жили русские люди и приверженные к Руси племена — чудь и карелы. Швеция зорко стерегла путь к Балтийскому морю, доступ к Черному закрыли турки, только и был выход к жаркому Каспию да на севере к Студеному морю. В устье Волги стояла Астрахань, а на севере — Архангельск, но сюда лишь изредка заходили иноземные суда; при страшном бездорожье доставка товаров в Россию была очень трудна и непомерно дорога. Царь Петр решил отвоевать доступ к Балтийскому морю.
Подошел 1700 год. Государь ввел ряд неслыханных на Руси новшеств: приказано было в знак нового столетия перейти на иное летосчисление и вести его не от библейского сотворения мира, как прежде, а от рождества Христова, и самый новый год считать не с первого сентября, а с первого января. Встреча Нового года была отмечена фейерверком и пушечной стрельбой. На Москве во дворах приказов, на воинских плацах и при купеческих хоромах палили из пушчонок и мелкого оружия, а по ночам целую неделю пускали ракеты, жгли смоляные бочки, костры, расставляли на окнах горящие плошки…
Начатый столь знаменательно 1700 год оказался, однако, прискорбным.
В этом году Россия в союзе с Данией и Польшей начала войну со Швецией. Союзники думали объединенными силами быстро покончить с врагом, но не так-то вышло. Шведский король Карл XII внезапно напал на Данию, в несколько дней с армией добрался до Копенгагена и принудил датского короля подписать позорный для него мир. Из Дании Карл XII быстро перебросил войска в Ливонию, где русские к тому времени осаждали Нарву.
Глубокой осенью, по непролазной грязи, под непрестанным докучливым дождем, теряя обозы, коней, измученные походом русские войска подошли к древнему городку, обнесенному крепкими каменными стенами и опоясанному валами. Дул пронизывающий ветер, серые тучи моросили косым дождем; по дорогам над падалью с криком кружилось воронье. По утрам с речной низины ползли густые холодные туманы. Тридцатитысячное русское войско дугой охватило Нарву и стало окапываться. Из крепости по русскому лагерю часто палили из пушек.
Русские установили орудия и после долгих приготовлений открыли огонь. Однако пушки оказались негодными, и к тому же в армии не было опытных артиллеристов. Стены Нарвы остались нетронутыми.
Царь поселился в рыбачьей хижине и лично наблюдал за осадой. Каждое утро он на сивой кобыле объезжал редуты. Плащ под беспрестанным дождем промокал насквозь, с треуголки ручьями стекала вода; Петр уныло и подолгу смотрел на серые, убегающие вдаль холмы, на заплывшие грязью дороги. Всюду, куда ни падал взор государя, за полевыми укреплениями торчали в сером небе поднятые вверх оглобли телег, увязших по ступицу в тягучей грязи. По обочинам дорог валялись разбитые бочки из-под вонючей солонины и рыбы, обломки изуродованных колес, брошенные передки, изодранные кули, а по канавам и оврагам разлагались сваленные туда туши павших коней. Ветерок доносил тошнотворный запах. Петр Алексеевич зло поводил кошачьими усами. По жидкому месиву дорог и бесчисленных объездов в лагерь нестройными толпами подходили отставшие ратники.
Недовольный царь возвращался в хижину, где подолгу сидел у камелька и задумчиво курил трубку. Обветренное лицо его было угрюмо. И было от чего кручиниться: давно в походных магазеях кончились и солонина, и рыба, и толокно. Солдаты перебивались одними заплесневелыми сухарями, а подвоз из-за осенней распутицы прекратился.
Прошел второй месяц в ожидании падения Нарвы.
В ночь с 17 на 18 ноября пришла потрясающая новость: к Нарве через двадцать четыре часа прибудет с войском шведский король.
В эту самую ночь Петр спешно покинул свой лагерь, поручив командование русскими войсками герцогу де Круи.
В мутном холодном рассвете 19 ноября перед русским лагерем неожиданно появились шведы. Раскинутые на огромном пространстве русские войска, голодные, продрогшие, плохо организованные, были застигнуты врасплох.
Шведы стремительно ворвались в лагерь, — все смешалось. Конница Шереметева, вместо того чтобы ударить в тыл неприятелю, бросилась удирать вплавь через Нарову. Охваченная паникой пехота ринулась на мост — мост рухнул…
Дул пронзительный сиверко, слепил колким снегом глаза русским солдатам. По застывающей реке плыли трупы… Подмерзшими дорогами убегали одиночные беглецы и конники, но их настигали леденящий холод и голод…
Только преображенцы да семеновцы твердо встретили противника, но одни они не в силах были обороняться; их наполовину перебили шведы…
В снежный буран глухой ночью Петр примчался в Новгород. Спустя несколько часов вестовой Ягужинский привез ему ужасную весть о разгроме армии…
В тесной, жарко натопленной горнице царь метался как зверь. Высокий, ссутулившийся, в заштопанных чулках и грубых башмаках, он топал по комнате, заволакивая ее клубами табачного дыма…
К утру царь овладел собою. После страшного урока он понял, насколько силен враг и как неподготовлена русская армия к войне. Противоречивые, то тревожные, то решительные мысли обуревали царя. Надо увеличить армию, обучить ее, снабдить оружием. Сломить леностную неповоротливость воевод. Возможно, враг теперь же двинется на Новгород, а он не укреплен. Что делать? «Бороться! — решил Петр. — Бороться до победного конца!»
Он сместил воеводу, велел немедленно ставить заплоты, копать рвы. Разбитому, голодному войску навстречу выслал обоз с провиантом.
После поражения под Нарвой у Петра осталось еще двадцать три тысячи войска: корпус Шереметева и дивизия Репнина. Надо было действовать. И государь не дремал: он впервые ввел рекрутские наборы, собрал войско и в короткое время по-новому обучил его ратному делу.
Царь был быстр в решениях, жесток и настойчив. Артиллерию потеряли под Нарвой, металла не хватало, запасы свейского железа иссякли, — Петр велел снимать с церквей колокола, благо в них звучала хорошая медь, и лить пушки. Псковских и новгородских монахов он велел гнать и потреблять на фортификационные работы.
Царь Петр поджидал шведов из Польши, метался по трактам, проселкам, из города в город: готовил страну к обороне. Ладили земляные форты под Новгородом, возводили валы под Псковом, не щадя при этом ни строений, ни усадеб. Так, государь приказал на крутобережье реки Псковы, напротив Гремячей башни, засыпать землей церковь: землекопы в пять дней наметали Лапину горку, еще далее насыпали второй форт — Петрову горку. Опоясывался древний Псков земляными валами.
Больше всего тревожила царя нехватка ружей, пушек, ядер. Заводы были мелкие, не хватало искусных ружейных мастеров, не находилось тороватых и цепких людей, способных разворотить горы, добыть руду, лить пушки и ядра. Ох, и круто было! А время не ждало, шло. Чего доброго, вот-вот король Карл с войсками нагрянет…
Никите Антуфьеву везло: к полдню от Троицы вернулся царь и, узнав, что его поджидает ружейник из Тулы, велел без проволочки позвать его. Петр находился за ранним обедом; Антуфьевых ввели в столовую палату. За царским столом сидело много преображенцев; неподалеку от государя, положив костистое лицо на руку, угрюмо поглядывал Ромодановский — голова Преображенского приказа. Кузнецу стало страшновато, под сердцем лег холодок. Акинфка, как драчливый петух, бойко поглядывал то на Петра, то на высокого кудрявого преображенца — того самого, чьему коню ладил подковы.
«Ишь сокол, куда залетел, — восхищался Акинфка, — и царю на ухо чегой-то шепчет, — поди, запанибрата с ним…»
Царь сидел одетый в зеленый кафтан с небольшими красными отворотами, на ногах — зеленые чулки и старые, изношенные башмаки. Рядом на лавке валялась черная портупея. Он жадно ел, широко расставив угловатые локти; изрядно проголодался в дороге; усы его при жевании топорщились.