Государыня просияла и кивнула головой; сие означало: продолжать танцы. Но сама она, отяжелевшая от пищи, воздержалась от веселья и прошествовала дальше. За ней нарядной толпой степенно двигались придворные; незаметно появилось мужское общество. Демидов чувствовал себя стесненно; откуда только бралась неуклюжесть? К тому же французский камзол нестерпимо жал богатырские плечи, и некуда было спрятать большие руки. Придворные, в кружевах, в бархатных кафтанах, пудреные, пребывали в приятном настроении, перекидывались шуточками на иноземном языке.
В будничных царских покоях — сюда допускались только особы близкие — Анна Иоанновна уселась у стола. Седой вельможа, легкий и сухой, в шитом золотом камзоле, положил перед царицей непочатую колоду карт: в послеобеденный час царица изредка допускала игру. Многие незаметно ощупали карманы кафтанов. Демидов догадался, что по этикету все должны будут проигрывать: заводчик поотстал и шепнул дворецкому о ларце.
Задвигали стульями, усаживаясь за стол. Царица распечатала колоду и передала ее своему другу обер-камергеру Бирону; тот стал метать. Свечи в канделябрах светили тускло, покои имели низкие потолки, и потому становилось душно. Шутихи молча уселись у ног царицы. Лицо костлявой Новокшоновой посерело: устала старая девица.
Дворцовый слуга с бакенбардами, одетый в камзол с золотыми галунами, подсунул Демидову заветный ларец. Анна Иоанновна кокетливо держала карты веером; все видели, каких мастей они. За спиной царицы стояли советчиками два генерала из курляндцев. Каждый из придворных ходил к царице в масть. Она принимала это как привычное, жадно сгребая выигрыши в кучку.
Демидову было не по себе; он надулся павлином. Не изловчившись осторожно заглянуть в карты царицы, заводчик клал на стол масти, для себя выгодные. Они ложились у него на стол с крепким хлестом, по-мужицки; придворные укоризненно морщились. И каждый раз, когда Акинфий выкидывал карту, у него на спине в швах трещал французский кафтанишко; Акинфий Никитич горестно думал: «Ей-ей, набью морду портнишке Шевалдье за подвох…»
От пышного теплого парика Демидову было душно. Он подбрасывал карты и подмечал, что государыня покрывала их невпопад, допускала грубые передержки: крыла семерки двойками, королей — дамами. Акинфий доставал из ларца новенькие рублевки и платил проигрыш.
Царица осталась довольна; перед ней выросла горка серебра.
Рубли свежей чеканки радовали глаз. Анна Иоанновна вспомнила темный слушок: будто Демидовы добывали тайно серебро и чеканили монету. Рубли были звонки, чуялся в них добрый металл. Часа через два дно демидовского ларца опустело.
Не отрывая жадного взгляда от серебра, царица не утерпела. Когда Акинфий квитался по проигрышу новенькими рублевками, она, лукаво улыбаясь, спросила, указывая на серебро:
— Моей или твоей работы, Никитич?
Акинфий запнулся, но мигом нашелся: знал дерзкий заводчик, что у государевых людей против него нет никаких прямых улик. Он смело поднял на Анну Иоанновну глаза и уклончиво, но ловко ответил:
— Мы все твои, матушка-государыня: и я твой, все мое — твое!
Умный ответ понравился: царица и придворные рассмеялись…
В гостиной было душно, на стеклах осели капли. Пламя свечей в канделябрах то меркло, то ярко вспыхивало. Старый слуга в мягких туфлях бесшумно и размеренно, с бесстрастным лицом, снимал темный нагар. Шутиха Новокшонова, прикорнув у ног царицы, сладко дремала. Камергер Бирон холодными серыми глазами зорко следил за играющими…
Спустя неделю Акинфию Демидову вручили указ императрицы, по которому за Демидовым записывались все «пришлые» — попросту беглые — людишки, пребывающие в нетях крепостные, тати, разбойники и каторжные. На вечные времена весь этот пришлый народ освобождался от рекрутчины.
Получив указ, Акинфий Демидов наказал доверенным отсыпать в кожаные мешки двадцать тысяч серебряных рублевиков и отослать камергеру Бирону. На той же неделе под Ладогой Демидов устроил знатную охоту на медведей. Полсотни жадных курляндцев с Густавом Бироном и Куртом фон Шембергом съехалось на медвежью обкладу. Густав Бирон пил до синего дыма в глазах, много раз его отливали водой. Со всей округи согнали с рогатинами мужиков, которые злобно поглядывали на куражившихся немцев. Завидя среди них Демидова, один из мужиков поклонился ему:
— Некстати вы, батюшка, связались с курляндцами. Не к лицу это русскому человеку…
— Молчи, окаянный, а то плетью перешибу! — закричал на него Акинфий.
Охотник укоризненно покачал головой:
— А я-то думал, русский ты, свой, а выходит — оборотень!
Кровь ударила в лицо Демидову, он размахнулся, но мужик на лыжах быстро уклонился от удара, размашисто махнул в ельник — и поминай как звали!
Охота удалась: убили медведя, жгли костры, кочевряжились пьяные курляндцы. Мужикам становилось не по себе, они сторожили немцев, угрюмо поглядывали на пьяный задор. Не радовался и Акинфий, в ушах его все еще звучало укоряющее слово: «Оборотень!»
Однако он постарался быстро заглушить укоры совести, с большой чарой полез к Густаву Бирону и, опорожнив ее за здравие курляндца, заискивающе попросил:
— Жизнь-то какая веселая, Густавушка, только дела проклятые донимают, и на охоте отдыха от мыслей нет. Помоги, братец!
Бирон хмельными глазами посмотрел на заводчика.
— Проси, Демидов! За устроенный огромный удовольствий я и Курт фон Шемберг все сделаем для тебя!
— В силах ли то сробить, что думается мне? — с задором промолвил Акинфий.
— Мы все можем! — с важностью отозвался и Шемберг.
— Мне невеликое: убрать бы с Каменного Пояса Ваську Татищева! Вот как застрял в глотке! — со злостью выпалил Демидов.
— О! — весело сверкнули глаза Шемберга. — Сам Эрнест будет несказанно доволен сему! Сей нахальный человек всюду сует свой глаз! Это непременно будет сделано, Демидов. Моя вам рука! — Курляндец с важностью протянул Акинфию руку, и тот пожал ее.
— Запомни, так и будет! — подтвердил и Густав.
В их словах почувствовалась лютая ненависть к честному русскому человеку, который не хотел склонить перед ними головы.
После удачной охоты Демидов с гостями веселым обозом двинулся в Санкт-Питербурх. Дороги утопали в снегах. Попутные серые деревушки по крыши ушли в сугробы, и не видно было их убогости. На зимнем солнце поля сверкали белизной, и кружевным инеем блестел лес.
За шумным охотничьим обозом скакали псари с медными рогами, лаяли псы. На широких розвальнях, раскинув когтистые лапы, на брюхе лежал убитый медведь. Из оскаленной пасти на синеватый снег падали яркие кровинки.
Воздух стыл, дали становились пепельными. Пьяные курляндцы пели бестолковые и непонятные песни…
В Санкт-Питербурхе Акинфия Демидова поджидали неприятные вести. В людской сидели посланцы с Каменного Пояса — Мосолов и два бравых молодца.
Демидов переступил порог; завидев гонцов, нахмурился:
«Не к добру примчали!»
Мосолов поднялся со скамьи и, смело глядя в глаза хозяину, сказал:
— Еще не все утеряно, хозяин!
— И то добро. — Акинфий поджал губы, сел на скамью. — Докладывай, холоп!
Молодцы опустили головы, страшась грозного хозяйского взгляда. Мосолов не трусил, смотрел прямо на Демидова.
— Беда случилась, хозяин: штейгер, немец Трегер, сбежал с Колывани… Недоброе дело задумал он!
— Пошто не догнали? — В серых глазах Акинфия вспыхнул злой огонек.
— Гнали до Казани по всем дорогам да тропам, у переправ людишек пытали; сбег, окаянный. Неужто мы смилостивились бы?..
Молодцы встрепенулись; по их решительному виду понял Акинфий, что холопы не лгут; без жалости расправились бы со штейгером.
— Что ж теперь? — Демидов грузно прошелся по людской, на его ногах надеты были теплые сибирские пимы — не успел снять после охоты. На поясе висел кривой охотничий нож, Акинфий крепко сжал черенок, с лютой ненавистью выругался: — Поди, крапивное семя опять возрадуется и возьмется за свое. Ух-х!..
В душе Демидова поднялось мстительное чувство.
«Как клопы, из здорового тела сосут кровь! — сердито подумал Акинфий про канцелярских волокитчиков и сутяг. — Чуют, где пожива».
— Ну, докладывай; или все порассказал? — пристально посмотрел он на Мосолова.
— Ушел, подлюга, а довести дела, хозяин, я не мог: мчал сюда по следу, — отозвался приказчик.
— То добро, — одобрил Демидов старательного холопа. — Досказывай!
— Так вот, дознались мы, — продолжал Мосолов, — чужеземец Трегер до Питербурха допер, а тут к саксонскому посланнику ходил и подстрекал его порассказать матушке-царице, что мы на Колывани льем серебро…
— Так, — вздохнул Акинфий. — Дале сказывай!
— От повара да дворовых людишек-то и дознались мы. Также выпытали, где бывает этот Трегер. Подлюга, сделав дело, нанялся на гамбургский корабль и в немецком кабачишке, что в гавани, хвастал об отъезде и о содеянной тебе пакости, хозяин. Мы в том кабаке были и воочию видели немчишку…
— Ох, и душно! — пожаловался Акинфий, снял с головы парик и бросил его на скамью. Минут пять он сидел хмурый, низко опустив голову.
Мосолов терпеливо ожидал решения. Демидов встал, поднялись и молодцы.
— Вот что! — сказал после глубокого раздумья Акинфий. — Вели закладывать рысистых в карету; еду к государыне… А саксонца Трегера будто и на свете не было. Понятно?
Мосолов кивнул головой:
— Понятно, Акинфий Никитич!
Демидов прошелся по горнице, пригрозил:
— Погоди-ко, будешь ты, сукин пес, в Гамбурге, где раки зимуют!
Голос хозяина прозвучал жестко.
В одиннадцатом часу утра Демидов приехал во дворец.
Царедворцы не хотели пустить, но упрямый заводчик уселся в кресло и пригрозил спальничему:
— С места не сойду, пока не оповестите о моем приезде царицу-матушку. Приехал я с прибылями государевой казне…
За окном стлался холодный туман; зимнее питербурхское утро вставало поздно. По коридорам бегали непричесанные заспанные фрейлины. Акинфий заметил среди них большеглазую с темной мушкой, ту самую, которая на приеме у царицы улыбалась ему. Фрейлина торопливо шла через приемную.
Демидов силился вспомнить придворный этикет, но так и не вспомнил.
— Камер-фрау, ваше степенство, сударыня, одну минутку обождите! — вставая, торопливо сказал он фрейлине.
Придворная жеманница удивленно посмотрела на Демидова, одетого все в тот же французский кафтан и парик, и вдруг узнала его.
— Красавушка-барышня! — Акинфий схватил руку фрейлины, стремясь поцеловать.
Девушка с удивлением рассматривала заводчика и вдруг весело засмеялась:
— Как вы сюда попали, сударь?
— Заботы привели, матушка-сударыня. Царицу-матушку повидать надобно по важному делу.
Фрейлина прижала к губам тонкий пальчик с колечком, на котором сверкнула капелька бирюзы. Акинфию стало легко на душе, он осмелел и медведем пошел на фрейлину:
— Руду нашел, серебро нашел, хочу государыне к стопам положить! — гаркнул Акинфий; под его крепкими ногами потрескивал паркет.
— Тс… Тсс… — Придворная погрозила пальчиком. Однако по всему было видно, что кряжистый уралец пришелся ей по сердцу своей напористостью. Она пообещала: — Их величество еще в постели, но я осмелюсь доложить…
Не успел Акинфий опомниться и договориться, как она легкими шажками убежала…
В приемную, семеня ножками, опять вошел дворецкий.
— На! — Демидов кинул ему горсть серебряных рублевиков. — Схоронись, не мозоль моих глаз!
Дворецкий сухими ручками сгреб рубли, но не уходил.
Акинфий не садился, топтался, сопел и с нетерпением поглядывал на дверь в дальние покои, в которых, по его догадке, пребывала государыня.
Наконец, к изумлению дворецкого, из внутренних покоев вышла бойкая фрейлина и, сделав перед Демидовым реверанс, пригласила:
— Пожалуйте! Их императорское величество просят…
Демидов, стуча каблуками, твердым шагом ринулся в спальню.
Анна Иоанновна сидела облаченной и тревожно смотрела на заводчика:
— Что случилось, Никитич? Ты ни свет ни заря пожаловал.
Демидов упал перед царицей на колени:
— Не могу утерпеть, государыня-матушка, от радости. Людишки мои нежданно-негаданно в Сибири у Колывань-озера открыли серебряную руду. Бью челом и прошу вас, милостивая матушка, принять открытое… Не худое серебришко!
Лицо царицы построжало, она укоризненно покачала головой:
— Ой, хитришь ты, Никитич, перед своей государыней! По глазам твоим вижу.
— Что ты, государыня-матушка, чистосердечно мыслю государству прибыль принесть!
Тяжело дыша, Анна Иоанновна встала, взяла Акинфия за плечо, подняла:
— Вижу, насквозь вижу тебя, Никитич. Но за расторопность и хватку твою щажу тебя…
Демидов приложился к руке царицы. Она немного подумала и, как бы вспомнив что-то, торжественным тоном сказала:
— Жалую тебе, Никитич, то, о чем просишь. Пойди благодари герцога Эрнеста, хвалит больно тебя.
Царица еще раз поднесла к губам Демидова руку и, осчастливив его вялой улыбкой, удалилась в другой покой. Неизвестно откуда вынырнула большеглазая фрейлина, схватила Акинфия за руку:
— Теперь вам надо уходить: аудиенция окончена.
Она провела Демидова в приемную.
— Уф-ф! — шумно вздохнула она. — Какой вы неловкий!
Акинфий встрепенулся.
— То верно, — неловкий, зато силен. Вот!
Он согнул свою руку. И тут совершенно неожиданно для него приключился большой конфуз: рукав бархатного наряда не выдержал, лопнул по швам.
— Медведь! — восторженно заблестели глаза девушки.
Акинфий покраснел, растерялся. Из покоев по паркету раздались гулкие шаги. Фрейлина толкнула Акинфия в плечо.
— Уходите скорей, нас могут заметить. Ну!
Демидов, придерживая лопнувший рукав, быстро и ловко юркнул к выходу.
Спустя три часа Акинфий Никитич ходил по обширным покоям; батя строил их широко и привольно. В покоях стояла прохлада, в углах выступила изморозь: печи топились редко. Хозяин не любил тепла. «От него тело млеет и душа коробится», — жаловался он на жарко натопленные печи. На сердце Акинфия было покойно и радостно. Он сделал большой кукиш и тыкал кому-то невидимому:
— На-кось, крапивное семя, выкуси!
Спустя два дня из гаванского кабачка вышел саксонец Трегер, и больше никто его никогда не видел. Так и не дождались его на гамбургском корабле.
Мосолов доложил хозяину:
— Который день мы ходили за ним, так и не видели; исчез человек со свету…
Акинфий по глазам холопа угадал, что его невысказанный приказ выполнен сурово и неукоснительно.
…В самый разгар весны, в мае 1737 года, Акинфий Демидов вернулся на Урал. Прибыл он на струге и на Утке-пристани неожиданно встретил своего врага Татищева. Каждая жилочка на лице Акинфия затрепетала от восторга и звериного ликования. Четыре работных бережно несли носилки, на которых лежал исхудалый, больной Василий Никитич.
— Это куда его? — тихонько спросил он приказчика.
— Выбывает их превосходительство, — сдержанно ответил служака. — Повелением государыни назначен Василий Никитич в Оренбург для устроения Башкирского края.
— В почетную ссылку, стало быть? — нарочито громко переспросил Демидов, но приказчик пожал плечами:
— Не можем знать, господин!
Акинфий повеселел. Наконец-то свален его враг! Бирон сдержал свое слово!
Заводчик победоносно оглянулся и увидел на пристани толпу крестьян с обнаженными головами. Они уныло глядели вслед удаляющимся носилкам.
— А вы-то что поникли, как трава под снегом? — с деланным сочувствием спросил их Демидов.
— Поникнешь, когда хорошего русского человека подальше от нас убирают! А только думается нам, не век вековать немцам на нашей шее! Смахнет Русь и эту нечисть, как смахнула татар и ляхов-панов!
Акинфий ничего не ответил, повернулся и молча пошел прочь. Его самого раздирали противоречивые чувства…
Демидов проехал в Екатерининск. Хоть он и дружил с курляндцами, но сердце его сжалось, когда он узнал, что город-завод вновь переименован в Екатеринбурх. В Горном управлении уж изрядно набралось немцев, и горные звания вновь были переименованы в немецкие. Но все же даже немцам трудно было стереть память о Василии Никитиче Татищеве. Уезжая, он подарил свою богатейшую по тому времени библиотеку из тысячи книг горной школе, которая в эти годы стала иначе выглядеть. Татищев сумел убедить крестьян отдавать своих детей в учение, и сейчас в словесной школе насчитывалось сто семьдесят учеников, а в арифметической — двадцать шесть. Это были дети крестьян, мастеровых, работных и солдат местного гарнизона.
С дозволения начальства Акинфий прошел в класс и был поражен. Высокий, приятного вида учитель Кирьяк Кондратович, питомец Киевской духовной академии, читал ученикам Горация. И, что было всего удивительнее, школяры бойко отвечали учителю по-латыни. На уроке горного дела Демидов как раскрыл рот, так и остался жадно слушать до конца.
«Да, времена ныне пошли другие!» — с горечью подумал он.
Он еще раз оглядел оживленные лица ребят и ушел из школы, чтобы не вспоминать больше о Татищеве…
7
Прошло восемь лет; в 1745 году на Колывано-Воскресенские заводы, по указу государыни Елизаветы Петровны, прибыл опытный в горном деле бригадир Андрей Беер. Демидовские приказчики продолжали копать и плавить серебряную руду. Пробовали они сопротивляться наезжему бригадиру, но горный начальник имел при себе царский указ да солдат. Своевольных приказчиков он без промедления арестовал и направил в Екатеринбурх, в главную горную контору, для допроса и взыскания. Кладовые с серебряными слитками бригадир опечатал, а к делу приставил новых людей.
В тот же год Андрей Беер на подводах под надежным караулом представил в Санкт-Питербурх сорок четыре пуда золотистого серебра. Императрица Елизавета Петровна повелела из этого серебра отлить раку для мощей святого Александра Невского, что и было сделано искусными мастерами.
В 1745 году императрицей Елизаветой Петровной был дан указ правительствующему сенату: по нему Колывано-Воскресенские заводы Демидовых передавались казне с уплатой заводчикам огромных сумм.
Заводы отходили в казну со всеми отведенными для того землями, с выкопанными всякими рудами и инструментами, с пушками и мелким оружием, и с мастеровыми людьми, и собственными его, Демидова, крепостными крестьянами.
Но Акинфия Никитича Демидова уже не было в живых; 5 августа 1745 года он скончался.
Смерть пришла для грозного заводчика нежданно-негаданно…
Акинфию Демидову шел шестьдесят седьмой год. Несметные богатства накопил уральский властелин: золото, драгоценные камни, ткани, хрусталь. Далеко за пределами отечества славились огромные заводы Невьянский и Тагильский.
Сбылась мечта Акинфия Никитича: заграбастал он уральские рудные земли и возвел на них семнадцать заводов, вокруг которых застроились многолюдные рабочие поселки. Тридцать тысяч работных людей, вместе с приписными крестьянами, неустанно работали на демидовских заводах. Для защиты от набегов обиженных притеснением башкиров понастроил Акинфий на заводах крепостцы с бастионами, окопал рвами и вооружил их пушками. В крепостцах за кошт заводчика содержались гарнизоны.
По Каме-реке и по Чусовой ходили демидовские баржи, груженные железом, клейменные знаком «соболь». По дорогам шли бесконечные обозы с пушками, с чугунными и железными мортирами, с ядрами, гранатами и фузеями; везли их до реки Чусовой, где по вешней воде спускали струги в понизовье до указанных государыней мест. В борах, в глухомани звенел топор: тысячи приписных крестьян валили вековые лесины и жгли уголь, потом, надрывая тощую животину, доставляли его к ненасытным домнам.
В бездонных сырых шахтах, в кромешной тьме неустанно гремели кирки и лом: горщики ломали руду. Звякали цепи: прикованные к тачкам работные подвозили руду в рудоразборные светлицы.
В каменном невьянском замке с наклонной башней Акинфий чувствовал себя царьком. Год от году росла его жадность. Он предложил казне неслыханное дело: брался уплатить в государстве всю подушную подать, а взамен просил уступить все солеварни, какие есть на Руси, в том числе и соликамские варницы торговых людей Строгановых. И еще просил Акинфий Никитич повысить продажную цену соли. Государева казна не пошла на это неслыханное дело.
Пролетели годочки, уходили силы, незаметно подкралась и старость.
Жизненная усталость и тоска томили старика. Желтолицый, обрюзглый, нос его закорючился, как у стервятника, он метался по гулким горницам своей каменной крепости. Смутный страх и тревога волновали его. Он подходил к зеркалу и трогал дряблую кожу:
— Что, бирюк, состарился? Неужто скоро конец?
От докучливых мыслей на крутом лбу выступал холодный пот. Он отворачивался от своего изображения в зеркале, но вид искаженного старостью лица преследовал его. Он валился на диван и звал:
— Мосолов!
Приказчик переступал порог хозяйской горницы, по-собачьи заглядывал в глаза Акинфия. Хозяин, отдавая наказы по заводам, тут же совместно с приказчиком для отвлечения себя от тягостных мыслей надумывал потехи…
Грустный, злой, Акинфий отправился в невьянские боры на охоту. Весь день охотники с борзыми плыли по реке Нейве. Жгло солнце: тело распарилось, разъедал соленый пот; к этому докучали проклятые оводы. Борзые лежали на корме, вывалив из пасти мясистые языки, задыхались от жары. У Ефимкиной курьи обеспокоились, заскулили псы: в реке сидел медведь и фыркал — по воде шел веселый гул. Завидев людей, зверь нехотя подгреб к берегу и юркнул в тальник. Мосолов зло сплюнул:
— Угреб-таки, окаянный. Вот бы пальнуть!
Акинфий опустил за борт руку и пропускал меж пальцев воду. Зеркальная струя была студена и тороплива. «Вот и я так хотел сграбастать все в жизни. А жизнь-то меж пальцев протекла!» — горько подумал Акинфий.
Напрасно Мосолов старался развеселить хозяина. Чело Акинфия Никитича помрачнело. И никак не мог угадать приказчик, какой потехи поджидал Демидов.
Под вечер охотники пристали к берегу. Гудели и вились серыми столбами комары; с реки несло сыростью и запахом тины. За медными соснами догорал закат. На глухое озеро над лесом пролетела запоздалая утиная стайка. Из серых еловых лап разложили дымный костер.
Акинфий всю ночь не сомкнул глаз, лежал спиной к костру; огонь хорошо грел его старые кости. Ночной лес затаенно гудел; среди вековых сосен лежала плотная тьма; под лапой зверя трещал валежник, в чаще ухал филин. И опять Акинфий подумал о смерти: «Неужто скоро в домок из шести досок, под дерновое одеяльце?»
Росистым утром по лесу гоняли старого лося. Псы устали. Старый лось был ловкий, увертливый, хоть и притомился; видно было, как в беге через поляну вздымались его бока, — однако зверь ушел. Вместо досады Акинфий приободрился, разгладил насупленные брови, загоготал:
— Ушел-таки, чертушка. Стар, да удал!
— Может, это и не лось, а сам леший? — откликнулся недовольный Мосолов. — Вестимо, леший!
— Пусть сам черт, лишь бы ловок! — заблестели хозяйские глаза.
— Вестимо, — догадался Мосолов. — Старый дуб крепок, гроза — и та не всегда свалит.
К вечеру повеселевший Акинфий приплыл к Невьянску.
Усталый, измученный, он еле добрался до постели, но заснуть не пришлось. Из-за гор подошла темная туча; всю ночь над шиханами и борами гремела буря. Грозовой ветер с корнем рвал и крушил на шихане вековые сосны и, как былинки, уносил их на Нейву-реку. В давние годы Акинфий любил могучие, буйные грозы. В борах шел раскатистый гул, от ливня вздувались реки, шумели потоки, мохнатые черные тучи рвались с грозным рокотом, дух захватывало от блеска бесноватых молний. Стоя на шихане с непокрытой головой, подхлестываемый ливнем, Акинфий кричал:
— Жарче, хлеще вдарь!
От грома содрогались горы, и слуга, в страхе взирая на хозяина, торопливо крестился:
— Свят, свят! С нами крестная сила!
И в эту ночь, так же как и в былые годы, шумел ливень, барабанил в окна. Сон был тревожен, и тело дряхлело. Всю ночь снилась Тула, старая отцовская кузня, жена Дунька, Сенька Сокол, кровь… Потом все таяло дымком, и бродил Акинфий по подземельям, под ногами хлюпала вонючая грязь, в осклизлой мерзости ползали гады; от смрада у Акинфия кружилась голова, спирало дыхание. Грозный каменный свод непреодолимо опускался на Акинфия; в смертельном страхе он уперся руками в холодный камень, но не смог остановить его. У Акинфия задрожали руки, и бессильные слезы потекли по дряблым щекам. Камень падал, он слышал хруст своих собственных костей. И в эту минуту Акинфий простонал, открыл отяжелевшие веки.
За окном золотистой каймой вспыхнул гребешок далеких гор: всходило бодрое солнце. На травах сверкала крупная роса. Блестели умытые грозой деревья. Легкий ветерок пробежал по листве сада, с веток серебром сверкнули капли. Демидова потянуло в родные места: «В Тулу! В Тулу!..»
Неделю длились сборы. Акинфий Никитич нетерпеливо ходил по двору и торопил всех. Кузнецы ковали коней, каретники полировали возок; портные обряжали в новые наряды ямских и слуг. По дороге от Невьянска до Чусовой подновляли мосты. Приказчики объезжали придорожные деревни, сгоняли народ приветствовать господина. Было настрого приказано заводским и приписным, чтобы бабы выходили на дорогу при проезде Демидова в новых сарафанах, а мужики — расчесанными да в новых лаптях и в чистых портках. На пристанях по Чусовой повесили флаги, словно готовились к царской встрече…
Настал день отъезда Акинфия Никитича в Тулу; обоз во множество подвод вытянулся по дороге. Впереди ехали пятьдесят конных казаков, одетых в новые жупаны; с обозом шло пятьдесят пеших стрельцов. Телеги были полны богатой клади: мечтал Демидов удивить невиданным богатством родную Тулу. Ехал Акинфий Никитич в раззолоченной карете с дворянским гербом, позади экипажа на запятках стояли два гайдука. Путь лежал по вновь проложенному большаку до реки Чусовой. Впереди поезда скакали вестовые. При выезде Демидова из Невьянской вотчины ударили из пушки, звонили колокола…
Но ничто уже не радовало Акинфия: неожиданная слабость охватила его тело. Напрасно лекарь на остановках делал притирания, ничто не помогало: слабел Акинфий Никитич…
В Утке карету и возки поставили на струги и поплыли по Чусовой. На воде было привольно, мелькали леса, обдували ветры, но это не приносило облегчения…
Лежал Акинфий Никитич на взбитых перинах, хорошо укрытый.
Мимо плыли горы, скалы, леса, и небо было синее и необъятное…
«И все то мое!» — жадно думал он.
Но взор слабел, и не слушались руки. Струги проплыли Чусовую, вышли на Каму-реку. Под Егожихой на пристань выходил воевода, но Демидов не принял его: не пожелал показать своей хворости.
Сам себя Акинфий утешал: «Погоди, еще встану на ноги, еще поживу!»
Ему казалось: стоит только добраться до родной Тулы, ступить на родную землю — как и силы вернутся…
Вот и камское устье.
Плохо стало Акинфию; остановили струги. На берегу высились скалы да шумел бор. Хозяин наказал перенести себя на берег и положить на землю…
Опускалась ночь; над лесом сверкали крупные звезды; шумела река; играла рыба…
Акинфий молча смотрел на звезды, и все теперь казалось ему чужим и отошедшим назад. Душу давила глубокая тоска, он закрыл глаза и жадно хватал свежий ночной воздух…
Неизвестно, сколько времени он дремал, но проснулся так же внезапно, как и задремал, словно от толчка.
Перед ним стоял высокий седобородый старец, за спиной его виднелись лица родных.
«Уж не поп ли соборовать?» — подумал Акинфий и спросил — голос был тих и слаб:
— Кто ты?
— Я — человек, — просто ответил старец. — Прослышал я, что ты плывешь, захотел поглядеть на тебя…
— Я не птица и не зверь диковинный, — строго прошептал Акинфий. — Пошто на меня глядеть?..
Старик усмехнулся, глаза ясны.
— Верно, ты не птица и не зверь невиданный, — согласился он. — Но ты необычный человек, и жадность твоя необычна… А потому я хотел поглядеть на тебя — убийцу моего сына… Помнишь беглого солдата Бирюка, а?
— Ух, леший! — разозлился Акинфий. — Или ты не знаешь, как я могуч и властен? Оглянись и увидишь, сколько я заводов на Камне возвел!
— Эх, и хвастлив ты не в меру! — покачал головой старец. — Не твоих рук это дело! Возводили заводы, закладывали шахты, лили пушки, копали руду русские люди! Заботливые рабочие руки вознесли край до славы!
— Уйди, уйди, лукавый! — закричал Акинфий и открыл глаза. Старца не было: растаял как дым. Рядом трещал костер, в густую тьму сыпались быстрые золотые искры. Слуги спали крепко.
«Померещилось! А может совесть говорила?» — подумал Акинфий, повернулся на бок и захрапел…
Утром на зорьке, когда из-за камского бора выплыло солнце, Акинфий лежал тихий и молчаливый.
Холопы из камня вытесали крест и поставили на берегу Камы…
Гуляют камские ветры, шумят воды, и волжские да камские бурлаки горьким соленым потом поливают прибрежные тропы.
Грозного невьянского хозяина отвезли в Тулу и похоронили рядом с отцом. Ненасытный Акинфий Демидов, мечтавший захватить весь Каменный Пояс, успокоился на маленьком клочке земли.
6
Во второй половине шестнадцатого века Тула и окружающие районы представляли сплошной укрепленный лагерь; для сбережения от татарских наездов была устроена особая засечная полоса — ряды полусрубленных, «засеченных» деревьев; отсюда и само название «засека»; Малиновая засека тянулась к юго-западу от Тулы.
8
Курили («пить ртом табак» — из Уложения царя Алексея Михайловича).