Так и не дознался грозный хозяин, кто подал топор Соколу.
8
Среди горного бора вьется еле приметная тропка; пахнет смолой; на зеленых ветках огненным хвостом вильнула белка; тишина; на тропке хрустнул валежник под конским копытом; на бойком коне в татарском кафтане едет молодой башкир. На бритой голове его круглая, шитая золотом шапочка-аракчинка, тугой лук да колчан со стрелами за плечом. Молодец высок, суховат; на верхней губе темнеет пушок. В ухе — серьга. Башкир высоким голосом поет нескончаемую песню.
Конь фыркнул, тревожно шевельнул ушами, попятился.
— Эй-я! — закричал башкир, вздрогнув.
Из кустов на тропу выполз человек в лохмотьях, застонал. Вершник спрыгнул с коня, подошел к человеку. Тот закрыл глаза, протянул вперед руки. Башкир попятился: на левой руке бродяги не было кисти, культяпка сочилась кровью.
Башкир присел над человеком:
— Кто будешь? Куда бегишь?
— Демидовский. Убег.
Башкир щелкнул языком:
— Ловкий! А рука где терял?
— Топором оттяпал, да кровью изошел. — На башкира смотрели добрые синие глаза. Бородатый человек был совсем молод. Портки на парне посконные, рубаха рваная, ноги босые обиты да ободраны о пни и корневища.
Беглый попросил:
— Подвези, а то сгибну…
Башкир подхватил беглого под мышки, поднял:
— Айда к воде, тут близко. Пить будешь, рука мыть надо…
Обняв башкира за крепкую шею, путаясь ослабевшими ногами, парень добрался до ручья и припал к воде.
Бойкий конек покорно побрел за людьми.
— Меня зовут Султан, — сказал башкир, — все мой богатство — конь. Садись, увезу тебя от шайтан Демид.
Джигит бережно перевязал беглому культяпку, посадил его на коня:
— Едем. За горой изба есть, живет там одна русска девка, хотел утащить, а теперь тебя привезу. Как звать?
— Кликали Сенькой.
Башкир повернулся, улыбнулся Сеньке, свистнул. Конь побежал быстро. Тропка пряталась в чаще кустов и елей, вилась мимо буревых выворотней, кидалась через овраги. Сенька схватил башкира за каптыргу[15]: на ней болтался кожаный привес, в привесе — острый нож. Плечи башкира широкие, шея от вешнего загара медная.
Джигит свистнул, конь нырнул в чащобу. Сенька еле успел склонить голову. Ныла покалеченная рука.
Сенька подумал и спросил Султана:
— Скажи, добрая душа, почему башкир зол на русских?
Джигит оглянулся, пристально посмотрел на Сеньку и со страстью отозвался:
— Русский брал ясак? Брал. Русский взял землю? Взял. Куда идти бедный башкир? Кругом воевода, заводы да заводчики!
— Это ты верно, некуда башкиру податься, — согласился Сенька. — Но и русскому мужику худо. От кого худо? Угадал ты, мил-друг. Воеводы да заводчики и у русского мужика силы тянут… Вот как! Пошто ты против меня будешь? У меня все богатство — рвань портки, а думка у нас с тобой одна…
— Якши, твоя правда, — согласился джигит.
Глядя на затылок башкира, Сенька горячо продолжал:
— Не с добра сбег от Демидова. Вот кто супостат нам!..
Медные сосны разом расступились; у края лесного оврага на поляне стояла изба; к вечернему небу вился синий дымок. Башкир остановил коня, зорко вгляделся, насторожился.
— Никого нет, — после раздумья сказал башкир. — Слезай с коня. Иди, Сенька!
Он помог беглому спуститься с лошади. Сенька стоял, опершись о луку, и долго смотрел джигиту в лицо.
— Спасибо, Султан, за сбереженье. Век не забуду. Свидимся. — Он горячо ухватил руку башкира.
— Вот! — Джигит сорвал кожаный привес с ножом и подал Сеньке. — Это пригодится!.. Э-яй! — Джигит свистнул, конь рванулся в лес, и остался Сенька на тропке один с ножом в руке.
За соснами над оврагом догорала вечерняя заря, дымок над избушкой стал гуще. Сеньке хотелось есть. Он тряхнул кудрями, собрался с силами и пошел к избе. В руке Сокол крепко сжимал острый башкирский нож. Беглый распахнул дверь, переступил порог. Яркое пламя жадно лизало черное чело печки, потрескивали смолистые поленья. У стола стояла густобровая молодка и проворно крошила ножом душистые коренья. Молодка испуганно вскинула глаза, губы ее дернулись:
— Осподи, разбойник!
Голова Сеньки от слабости закружилась, он обмяк и опустился на земляной пол; кривой нож выпал из его руки. Лицо побледнело, на лбу блестел пот; глаза широко открыты…
Кержачка осторожным шагом подошла к беглому:
— Ты отколь да кто? Аль от крови захмелел?.. Ой, никак пясть оттяпали? — Перевязь на руке пропиталась кровью.
Кержачка схватилась за грудь, гулко колотилось сердце. Она проворно подбежала к окну, быстро выглянула. На поляне стыла тишина; в темном бору сгущались сумерки; лес окружал поляну черной стеной; ветер гудел по вершинам сосен. Молодка вернулась к парню; он покорно смотрел на хозяйку. В больших синих глазах беглого — страх и боль. Кержачке стало его жалко, она наклонилась над ним, дала испить. Сенька улыбнулся и попросил:
— Спрячь…
Она проворно распахнула боковушку, узкий длинный лаз вел на сеновал.
— Иди за мной!
Шатаясь от слабости, цепляясь за стены, он пошел за кержачкой. В лицо пахнуло свежим сеном. Беглый ощупью добрался до сеновала и зарылся в душистые травы.
— Спи, — ласково сказала кержачка.
Было темно. Сенька не ответил. Он быстро, как камень на дно, отошел ко сну…
Аннушка зажгла лучину в светце; смолистая лучина потрескивала; по стенам избушки бродили тени.
Молодка задумалась: «Кто он, этот незнаемый человек? Отколь бежал?» Взор ее упал на кривой башкирский нож, который валялся у порога; она подобрала его и спрятала.
В избе стояла густая тишина, Аннушка тихо раскрыла дверь избушки; пахнуло бором, прелью. В темном небе блестела серебристая звездная россыпь…
Акинфий Никитич давно не наезжал в лесную избушку, и на сердце было покойно.
«Отколь бежал и кто?» — думала она о Сеньке.
Продрогшая от ночного холода, молодка вернулась в избу; лучина, в светце догорала, гасла. Кержачка задула огонь и легла на кровать, но сон не приходил: мерещились синие глаза беглого да кровь…
Утром, на ранней заре, она босая прокралась на сеновал. В узкую щель пробился солнечный луч, и бесчисленные пылинки колебались в нем. Беглый лежал на спине, широко разметав руки. В русой бороде запутались зеленые травинки. Дышал он спокойно, ровно; рубаха расстегнута, на груди — кержацкий крест. Аннушка вгляделась, ахнула; признала: «Тятькин крест. О-ох!..»
На строгом лице молодки заиграл румянец, глаза вспыхнули. Она подобрала под платок выбившиеся волосы; руки у нее дрожали.
«Так вот кто ты! Убивец…»
Женщина долго и-пристально смотрела в Сенькино лицо; на высокий лоб его лезли золотистые кудри; ноздри вздрагивали. Кержачку всколыхнула ненависть. Она тихо сошла в лаз, раздобыла топор и вернулась.
Сенька все еще спал, крепкая грудь вздымалась высоко. Аннушка зажмурила глаза и подняла топор…
Обессилев, она опустилась рядом со спящим и закрыла лицо руками. Горячие слезы потекли по щекам; солнечный луч позолотил пушинки на ее лице и пряди волос…
Сенька открыл глаза; увидел склоненную женщину и лежащий рядом на сене топор. Он быстро поднял голову.
— Ты что? — схватил ее за руку.
Она сверкнула злыми глазами:
— Пошто убил тятьку?
Сон разом соскочил. Сенька встряхнулся, присел к женщине. Лицо ее было печально, строго. В глазах вспыхнул злой огонек. Сокол удивленно изогнул брови:
— Николи никого не убивал.
— А тятькин крест пошто на тебе?
Кержачка, не спуская глаз, ждала. Сенька нежданно здоровой рукой схватил ее за круглое плечо, притянул:
— Так ты и будешь Аннушка?
— Осподи, — отодвинулась кержачка. — Да кто ж ты такой?
Сокол уселся рядом, опустил голову. На пушистых ресницах молодки повисла слеза.
— Да кто ж ты такой? — повторила она. — Знать, тятьку видел, коли крест его. Что с родимым?
— Беглый я, демидовский, — сказал Сенька. — Тятьку твоего видел и благословение принес, Аннушка…
— Тятенька, родимый, что же с ним? — Глаза ее покорно, жалобно ждали.
— Эх, Аннушка! — вздохнул Сокол. — У Демидовых один конец…
— Загубили… Душегубы…
Она упала ничком в душистые травы, круглые плечи ее вздрагивали. Платок сполз с головы, толстая коса разметалась по сену. Сенька бережно гладил вздрагивающую Аннушкину спину.
Весь день она ходила строгая и печальная. Развела огонь, дверь заложила на крепкий запор; варила травы да коренья. Обмыла Сенькины раны настоем на травах и перевязала их.
Сенька Сокол хоронился в лесной избушке. В сеновале был скрытый лаз в овраг. Овраг густо порос черемухой да орешником. Однажды на заимку приехал приказчик Мосолов и привез припасы. Наглый бывший купчина, как барышник на конской ярмарке, бесстыдно разглядывал Аннушку.
— Добрый кус припрятал хозяин, — сказал он кержачке, стараясь обнять ее.
Она жестко ударила его по рукам:
— Не лапай, не твоя! Скажу Акинфию Никитичу — на осине повесит.
Приказчик остыл, снял колпак, поклонился кержачке:
— Прости, пошутковал малость.
Упругим шагом она прошла мимо, строгая и красивая.
Сенька пережидал приказчика в овраге; недовольный, он крушил кусты черемухи, орешника. Злое, оскорбленное чувство поднималось в его сердце. Сам себя спрашивал и безжалостно казнил: «Кто ж она? Чего она приросла к заимке? Убили мужа, батю, и она принимает убийцу? Неужто любит его?» От этой страшной догадки загоралась ревность. Часто, издали наблюдая за Аннушкой, он поражался ее строгой красоте, и тогда со дна души его поднималось теплое чувство.
Разгрузив возок, Мосолов отдыхал часа два. Разостлав пеструю конскую попону в тени, поджидал, пока отдохнут кони. Аннушка не пускала его в избушку. Он косился и просил жалобно:
— Пусти в хозяйский курятник…
Кержачка перед самым носом закрыла дверь на крепкий запор и не вышла из избушки, пока не уехал приказчик…
Акинфий Демидов, занятый заводскими делами, давно не бывал в бору. Каждое утро Аннушка пугливо, с ожиданием поглядывала на лесную дорогу, прислушиваясь, не раздастся ли конский топот.
Сенька поправился, окреп, подолгу бродил по лесу, принюхивался клееным запахам. В глухом горном озере купался, тело наливалось силой, ночью приходил крепкий, здоровый сон. Часто на сеновал приходила Аннушка и, затаив дыхание, слушала про отца. Подобрав босые ноги под сарафан, она, положив голову на колени, пригорюнясь, смотрела на беглого…
Звездной ночью Сенька просыпался на сеновале и думал: «Что же дальше?» Во тьме плыло строгое, молчаливое лицо кержачки. Он спускался в потайной лаз и прислушивался. В горнице спала Аннушка; доносилось ее спокойное, ровное дыхание. Он долго сидел перед дверью, пока не зажигалась ранняя заря; тогда неслышно уходил в лес.
Негаданно на заимку примчался Акинфий Никитич. Усталый после долгих блужданий по лесу, Сенька возвращался на сеновал; в избушке горел поздний огонь. На поляне нетерпеливым конским копытом взрыта земля, темнел помет.
«Приехал хозяин», — догадался Сокол, и сердце его сжалось. Как тать, неслышно пробрался он к избушке и заглянул в нее. В светце горела лучина; за столом сидел Акинфий Никитич, брови сурово сдвинуты; гость жадно ел, двигались крутые скулы. Неподалеку от стола, скрестив по-бабьи руки, стояла Аннушка и молча следила за Демидовым. Большие уши хозяина при еде медленно двигались; огромными жилистыми руками он ломал краюху хлеба. За стеной в сарае заржал жеребец.
На душе Сеньки стало неспокойно. Свет в горнице погас. «Укладываются спать», — подумал Сокол, и ревнивое чувство обожгло его. Потайным лазом он пробрался на сеновал; сердце продолжало гудеть; в висках стучала кровь. Он жевал, грыз духмяные стебли высохших цветов; расстегнул ворот рубахи, но ночная прохлада не остудила его, и сон упорно не шел. В щель видны были звезды, и одна из них — самая крупная — синеватым светом мерцала над зубчатой елью…
Ночная тишина; за стеной хозяйский конь хрупал сено.
Сенька спал или не спал — не помнит. Открыл глаза, перед ним стояла Аннушка. В правой руке она держала топор.
— Вставай, — строго сказала она ему. — Вставай! Он спит. Самое время…
Кержачка подала ему топор, он послушно взял его. Она в ожидании опустилась на траву.
— Иди, что ли! — сказала она злым голосом.
Сенька покорно поднялся и опустился в лаз. Долго стоял он перед дверью; за ней гудел богатырский храп; толкнул дверь — она без скрипа подалась.
«Обдумала и петли смазала», — обожгла Сеньку догадка.
Акинфий Демидов лежал на лавке, положив голову на седло…
Аннушка, чутко насторожившись, долго поджидала беглого. На сеновале посветлело. Из лаза показалась курчавая голова Сеньки; потом весь он вылез грузно, словно налитый свинцом. Тяжело поднимая ноги, он медленно взобрался на сеновал и опустился рядом с ней. Зло отбросил топор. Глаза Сеньки потемнели, он опустил их. Руки дрожали. Аннушка протянула руку и приласкала кудри. Торжествующим голосом она спросила беглого:
— Прикончил?
Он отвел ее теплую руку, решительно потряс головой:
— Не могу. Не разбойник я…
Лицо кержачки побледнело; она поднялась и, шатаясь, высокая, стройная, пошла к выходу.
Над бором широким заревом занялась заря. Сенька видел, как Аннушка сидела на пне подле избушки и горько плакала.
Акинфий Демидов умчался на завод, а Сенька Сокол два дня рыскал по лесу. Неспокойные думы терзали сердце.
«Эх, Аннушка…» — и сам досказать не мог. Загадывал и не мог отгадать: люба или не люба?
Был рядом Акинфий, лютый враг, и умчался. «Зачем упустил? — укорял себя Сенька. — Неужто одни разбойники убивают?..»
На третий день, утихомиренный, он вернулся на знакомую поляну. Перед избушкой стояла Аннушка. В синей кофточке, простая и близкая, она пристально смотрела на тропку — поджидала кого-то.
Завидев Сеньку, пошла ему навстречу с ласковой улыбкой.
— А я-то думала — и не увижу боле…
Сенька взял ее теплую руку, и они вошли в избу. Она, как хозяйка, накормила его. Там, где сидел Акинфий Демидов, сидел он — Сенька Сокол. Кержачка любовно смотрела на беглого.
Насытившись, он поднялся из-за стола. Аннушка подошла к нему и просто положила руки на его плечи. Заглядывая ему в глаза, спросила:
— Отчего хмурен?
— Порешил я — уйду.
— Что ты? — вскрикнула Аннушка. — Аль плохо тебе тут? Ушел ты, а сердце мое изболелось. Люб ты мне, — прошептала она и приникла к Сенькиной груди. — Не уходи, Сеня. Страшно мне одной тут.
Он бережно усадил ее на скамью, сам сел рядом:
— Не могу тут. Демидовским духом разит…
Кержачка предложила:
— Уйдем в скиты!
— Пошто в скиты? Не дорога мне туда. Вольной жизни хочу. Подамся в Башкир-землю.
— Любимый ты мой! — На глазах кержачки заблестели слезы. — Неужели покинешь меня? Уйду, куда хошь уйду за тобой. Одна я на белом свете, и вся тут…
Он помолчал, тряхнул головой и сказал горячо на призыв кержачки:
— И ты мне люба, Аннушка, да жаль мне тебя, ласточка. Спородила меня мать, видать, не для любви. Ярость во мне горит против кровожадных бар! Не любовь и ласка манят меня, а жжет сердце месть. Может быть, и голову отрубят мне, и оголодавшие вороны кости мои растаскают, но пойду я против них… А ты иди в скиты одна… Кругом камни, лес, найди свою потайную тропку, беги от Демида.
Аннушка сидела бледная, молчаливая. По лицу катились горькие слезы.
За окном глухо гудел бор. В избе стояла тишина. Кержачка встала и сказала тихо:
— Что ж, не судьба, значит. Пусть по-твоему… И я сегодня уйду, немило мне все тут…
В темную июльскую ночь над бором краснело зарево. Приставы с невьянских крепостных башен, заметив далекий пожар, доложили Акинфию Никитичу:
— Не заимка ли горит?
Утром Акинфий Демидов оседлал коня и помчался в лесную избенку. Подъезжая, всадник издали почуял гарь. На поляне, над оврагом, догорали бревна. Акинфий прошелся по пепелищу, поворошил шестом и ничего не нашел: «Неужели и кости погорели?..»
К синему небу тянулся сизый горький дым. Опаленные сосны качали черными вершинами.
Демидов вскочил на коня и, хмурый, вернулся в Невьянск…
9
В солнечный день в небе кружили ястребы, выглядывая добычу; зеленые березки, шелестя под ветром, бросали на пыльную дорогу зыбкую узорчатую тень.
Ехал Никита в плетеном коробе, поставленном на гибкие жердочки, запряженном парой гнедых башкирских лошадок. Торопился на стройку. От неустанных разъездов и забот он стал поджарым, нос закорючился, походил на орлиный клюв. Как-то в забое Никита повредил себе ногу и теперь ходил с костылем.
Дорога шла лесная; поглядывая, как коршун, по сторонам, Никита посвистывал; кони бежали ходко. На повороте, в чащобе у дороги, Никита заметил человека, Наметанным глазом он угадал в нем беглого. Шатун сидел, по-татарски поджав под себя ноги, голопупый, искал в снятой рубашке паразитов, голова у него не по туловищу большая.
— Ишь ты! — свистнул Никита; кони встрепенулись.
Бродяга вскочил; Никита заметил: у шатуна ноги кривые, дугой.
— Стой! — крикнул Демидов, выхватив из-за пазухи пистолет. — Пристрелю!
Беглый застыл; штаны у него — рвань. Демидов осадил коней и поднял глаза на бродягу.
— Кто?
Шатучий человек глянул на заводчика и хрипло выдавил:
— Каторжный.
У ног беглого лежала истрепанная рубаха, живот расчесан до крови. Бродяга покосился на Демидова и ухмыльнулся.
— Я от деда сбег, от бабки упер, от каторги ноги унес, — начал он скороговоркой, смело глядя на Демидова.
«Не пужлив, дьявол», — довольно подумал Никита и пригрозил:
— И дед твой и бабка — конопатые и дурни простоволосые, а от Демидова не сбегишь. У Демидова — руки длиннющие. — Никита засунул пистолет за пазуху, взял костыль. — Ну! — Заводчик насупился.
— Что ну! — огрызнулся бродяга. — Пока не запряг, не говори: ну. Плевать, что ты Демид.
— Ух ты, черт! — выругался Никита. — Надевай рвань, тошно на пузо смотреть, да садись в короб. Никуда не сбегишь, на завод приставлю…
Бродяга помялся, махнул рукой: «Эх, была не была!»
Он надел рубаху, подошел к возку и вскочил в ко роб; глаза беглого воровато бегали.
— Как звать-то? — строго спросил Никита.
— Ты мне не допросчик, а я тебе не ответчик. На каторге по-всякому величали, кто Козьими ножками, а кто Щукой. — Беглый нагло смеялся в лицо Демидову.
— Не рыпайся, ерник, — пригрозил Никита. — Огрею костылем.
— Попробуй — я сбегу, — сплюнул бродяга.
— Вот леший! — засмеялся Демидов; бойкость бродяги ему нравилась. — Ну куда ты сбежишь? Кругом мои заставы, боры да скалы, а пузо у тебя пусто; жрать-то хочешь?
— Хочу! — обрадовался бродяга. — Третий день не жрал. Может, покормишь, али скуп от богачества? — Беглый оглянулся на Демидова.
Заводчик засопел, достал из берестяной коробушки краюху хлеба, с минуту подумал и отломил большой кусок:
— Ешь!
Каторжный стал жадно есть; Демидов молча разглядывал его и определял, к чему он способен.
Над дорогой раскачивались сосны; смолистый запах пьянил головы. Кони неслись резво; Демидов в крепких пальцах нетерпеливо перебирал вожжи и поглядывал на беглого, а в душе радовался: «Ну и чертушку пымал, давно такие окуньки на леску не попадали».
Бродяга торопился покончить с хлебом; наголодался — глотал куски не прожевывая. Хлеб был мягок, душист, давно не едал такого добротного хлеба. Ел бродяга, а сам думал: бежать или не бежать? Не бежать — демидовская кабала; убежишь — лес, горы, голод; поймают — пороть будут. «Ладно, — решил он, — повременю, пригляжусь. С этаким жаднюгой, может, и в люди вылезу…»
Кони свернули за камень; разом распахнулся бор; под угорьем блестел серебристый пруд. Издали темнела плотина, к ней, словно муравьи, рабочие люди на тачках подвозили шлак, крепили перемычку.
У плотины дымились домны. У Никиты затрепетали тонкие ноздри, он ощутил знакомый заводской запах гари. В долине по берегам пруда раскинулись серые рабочие домишки.
Кони понесли под угорье, мигом промчали плотину; рабочие снимали шапки и угрюмо глядели вслед демидовской тележке.
День приезда Демидова на Тагильский завод был правежным днем.
Демидовский тарантас пересек площадь и остановился перед заводской конторой. На крыльцо выбежал приказчик и бросился помогать Никите вылезти из короба.
Демидов, кряхтя, сошел с подножки, оперся на костыль и пытливым взором окинул завод, прислушался. По тому, как дышали домны и какой стоял заводской гул, Никита издали угадывал, как идут на заводе дела.
Демидов перевел тяжелый взгляд на каторжного.
— Этого бродягу отведите в терновку! — ткнул он костылем в беглого.
С лица каторжного, как шелуха, спала беззаботность. Он пригорбился, поклонился хозяину:
— Да я ж не сбегу!
— Ты мне тут поговори, — насупился Никита. — А дорогой кто дерзкие речи держал перед Демидовым? Так! За проворливость, удачу — хвалю тебя, беглый, а за дерзость перед хозяином — высеку, благо день ныне правежный…
Бродяга воровато огляделся: кругом горы, гудит смоляной лес, на плотине и у домен копошится народ. «Куда тут убегишь? Эх, и влопался!» — почесал затылок каторжный. Перед ним стоял приказчик — крепкий бородатый дядька. Глаза у приказчика бесстыжие и властные; умеет заводчик подбирать под стать себе людей. Приказчик сгреб бродягу за ворот, затрещала ветхая одежонка.
— Ну, пошли, беспутный!
Сопротивляться было бесполезно; бродяга шел покорно, уныло повесив голову. Караульный инвалид распахнул в заплоте калитку, и шатуна втолкнули в узкий дворик, обнесенный островерхим тыном.
В терновке — тесной, грязной избе — на полу валялись мужики. Пол местами полит кровью: знать, кого-то били батожьем. В углу с рогаткой на шее сидел тщедушный старик; рядом прикорнул к стенке прикованный цепью бравый парень. Он злыми глазами поглядел на беглого и спросил:
— По роже — разбойник; где поймали, каторжный?
— Где был — там нет, где ходил — там след, — скороговоркой ответил бродяга.
— Ишь ты, говорун-сорока, — засмеялся парень. — Погоди, ужотко Демидов своротит скулы, не то запоешь…
В углу застонал колодник. Старик кивнул в его сторону:
— Ишь, сатана-приказчик отпотчевал. Человек приписной, свое отработал, на пашню тронулся, а его цап-царап… Теперь на правеж…
Старик шевельнулся, запустил руку в бороду; что-то цапнул:
— Оно так-то. Батоги на то и созданы, чтоб бога да господ не забыли… У, черти, живого заедят!..
Щука заметил, как по стенке терновки нахальными стайками ползали клопы…
В оконный проруб, захваченный толстой решеткой, дул ветер; под низким потолком хлопотал паук. В избе густо пахло потом. Варнак повел носом и чихнул:
— Ну и жизня!..
Никита Демидов прошел в контору и стал сверять записи. Приказчик, заложив за спину руки, стоял тут же, не шевелился. Сухое лицо его подергивалось, веки моргали; много видал этот человек, но не сказывал. Записи Никита Демидов нашел в порядке, остался доволен и попросил есть. Конторский стол покрыли скатертью, подали горячие щи и ковригу хлеба. Демидов поставил костыль в угол, стал лицом к иконе и положил поклон в землю.
Ел хозяин не спеша, молча…
Той порой на заводской площади шла подготовка к правежу. Еще третьего дня по наказу заводского управителя нарезали лозовые вицы; чтобы не ссохлись они, их держали в бадье с водой. Пока хозяин хлебал щи, на площади перед заводской конторой поставили козлы; возле них расхаживал заводской кат с плетью…
Из конторы на крыльцо вынесли кресло; из терновки пригнали угрюмых мужиков; среди них стоял, опустив голову в землю, каторжный Щука.
Демидов вышел на крыльцо; на его лице от горячих щей выступил пот. Хозяин степенно стал спускаться с высокого крыльца. Выставленные на правеж мужики сняли шапки и поклонились. Голова Демидова не шелохнулась, на лице не дрогнул ни один мускул.
Он уселся в кресло и с довольным видом оглядел провинившихся. Кругом понуро стояли согнанные заводские и бабы с ребятами…
Кат выхватил из толпы правежных «приписного»; у косоглазого мужичонки были сворочены скулы, разорван в углу рот, на щеках засохла кровь. «Ишь разделали», — подумал Никита и, насупившись, строго спросил крестьянина:
— Пошто бегал?
Приписной шевельнулся:
— Я свое отработал, и к дому пора. Покосы, хозяин…
— Так, — огладил бороду Демидов и сощурил глаза. — Эй, Егорка, — махнул он приказчику, — дай-ка сюда запись.
Приказчик подал листок углепоставщика; Демидов приказал прочесть. Юркий канцелярист в потертом кафтане прочел дребезжащим голосом:
— «Федор Савельев, годов пятьдесят четыре. Имат женку и трое малолетних робят; оклад — восемьдесят коробов уголья. Долгу за ем числится за прошлое, тысяча семьсот восьмое лето двадцать два рубля девяносто две копейки; уплачено долгу осьмнадцать рублей семьдесят одна с четвертью копейка. Остатный долг надлежит отработать».
— Вон оно как! А ты говоришь — отработал! — сердито уставился в приписного Никита.
— Отработал! По твоей записи век из кабалы не выйдешь! — хрипло запротестовал углежог.
Никита крепко сжал в цепких руках подлокотники кресла. Канцелярист юркнул за широкую спину хозяина.
— Так, — возвысил голос заводчик. — Значит, у меня на заводах обман творится. Вон куда метнул! Ты знай: Демидов свое не упустит, а чужого не надо. За то, что сбрехнул облыжно, добавлю двадцать пять лозин. А ну, ты! — Никита ткнул костылем в ката.
С провинного скинули портки, привязали к станку. Озорной, сильной рукой кат начал сечь приписного лозами наотмашь и в проводку; от крепких ударов ката кожа посеклась в кровавые лоскутья.
— Беззаконие творишь, хозяин! — выкрикнул избиваемый.
Чтобы угодить хозяину, кат смочил лозы в соленой воде и стал бить хлеще. От соленой воды боль становилась сильней и раны подолгу не заживали; урок давался обстоятельный. Пытуемый орал благим матом.
Каторжный Щука, глядя на муки, дрожал мелкой дрожью. Крестьянина избили и бросили с козел на землю; он не шевелился — обомлел. Принесли из колодца ведро воды и полили на голову избитого. Мужик очухался, зашевелился; его подняли с земли и поволокли обратно в терновку.
Правеж продолжался. Демидов шарил глазами по выставленной на расправу толпе.
— Где ты упрятался, каторжный? — Голос хозяина звучал льстивой лаской. — Иди сюда, голубь, за обещанным.
Кат вытянул из толпы бродягу Щуку.
— Не трожь! — крикнул тот. — Убью!
Кат с размаху треснул каторжника кулаком по голове. У бродяги все пошло кругом. Палач сильной рукой содрал порточную рвань с беглого и привязал его к станку.
Щуку отходили моченой лозой знатно, хлестко. Его подняли, надели портки.
— Ну, как? — спросил Демидов.
Бродяга харкнул кровью, выпрямился:
— Черт! Отхлестал-таки, варнак!
Демидов повеселел:
— А ты хозяину не дерзи. Теперь пошлю тебя и на работенку. Руду копать будешь!
Каторжник поднял голову, отказался решительно:
— В забой не пойду. Чуешь, хозяин? Я рудознатец, душа моя по лесам бродить любит… Отпусти — руду раздобуду!
Никита сощурил глаза:
— Те-те… Хитрый какой! Отпусти за рудой, а там ищи в поле ветра…
Бродяга поправил портки, обрел смелость. Сдерживая боль, он посулил Демидову:
— Зарок дам — не сбегу.
Демидов махнул рукой:
— Знаем зарок каторжный. Учены. Угнать на Ялупанов остров, отрастить бороду да на шахту…
Щука ненавидяще поглядел на Демидова:
— Не пойду в шахту. Убегу! Увидишь сам, истин бог, сбегу…
— Пытай сбечь — твое счастье, — ухмыльнулся Демидов. — Сбегишь — не трону, будешь рудознатцем…
Каторжного отвели в работный барак, накормили, указали нары. Он устало повалился животом на солому, закрыл глаза. Но сон тревожили истошные крики: на площади продолжался правеж…
Беглых крепостных, солдат, каторжных — всех сомнительных, шатучих людей — для изменения наружности отправлял Демидов на Ялупанов остров. Жили беглые в «годовой» избушке, пока не отрастала борода и волосы на бритой голове. Кругом острова — Чистое болото; мшистая, топкая равнина, зыбуны, трясины. Ни жилья, ни человеческой души кругом на многие версты. За болотом бесконечный лес. На тайных тропах кой-где встретишь врубленный в вековую сосну осьмиконечный крест; здесь прошли кержаки.
Дорога на Ялупанов остров тайная; не заберется чужой человек. Ступит на зеленый мох — разверзнется бездна и молчаливо проглотит. Поминай как звали!
Около года жили тут беглые; плели лапти и коробы для угля. Кормили дурно — щи да квас, хлеба в недостаток. Били беглые палкой случайную птицу, и тогда был праздник.
На Ялупанов остров наезжали приказчики, отбирали тех, у кого выросли бороды, и увозили на заводы. В гнилом месте над трясинами заводская жизнь казалась раем.
Каторжного Щуку доставили на Ялупанов остров; беглый не унывал. Рожа заросла бородой, раны на спине зажили. Он сидел, по-татарски поджав ноги, плел короба и пел каторжные песни. Голос оказался у него дикий, пискливый, всем надоел. На ходу кривоногий шатун оказался легок, быстр. Любил он рассказывать про разные руды; рассказывал от души, а душа у него была к металлам ласковая.
Человек этот работал быстро, проворно.
Охрим, доглядчик Ялупанова острова, горбун с бородой до пояса, человек с недобрым глазом, корил бродягу:
— Не пой, каторжный. Голос у тебя мерзкий, криком беду накличешь, наехать могут сюда.
Щука с любопытством рассматривал доглядчика:
— Погляжу на тебя — бес с болота. Зубы конские, бородища до пупа, спина верблюжья, ей-бо страшно! Неужто с трясины явился?
— Молчи, черт! — грозил Охрим; в руках его хрустела ременная плеть. — Изобью!
— А ты попробуй. — Каторжный остановился перед ним, раскорячив кривые ноги. — Я, чертушка, прошел болота, леса и дебри, меня не спужаешь. Побьешь — я те глотку изгрызу… Во, видишь! — Каторжный оскалил большие черные зубы.