Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Необыкновенное лето (Трилогия - 2)

ModernLib.Net / История / Федин Константин Александрович / Необыкновенное лето (Трилогия - 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Федин Константин Александрович
Жанр: История

 

 


      - Кто такие? - не спеша спросил он охранника.
      - Шумят.
      - Они вот, товарищ, желают на Балашов, - молодецки сказал Ипат, указывая отогнутым большим пальцем на Пастухова и затем поворачивая палец на Дибича, - а вот будто из германского плена берет их под защиту. Народ сомневается.
      - Вы что же - народ? - спросил товарищ.
      - Народ, - серьезно ответил солдат. - Прежде Томского полка, третьего батальона, двенадцатой роты ефрейтор Ипат Ипатьев. В Красной Армии добровольно. Был в боях. Отпущен по ранению.
      - Куда ранен?
      Ипат поднял взор на потолок, выпятив шарами голубоватые белки, и, так же как показывал на Пастухова, крючковатым большим пальцем ткнул себе в левый глаз:
      - Осколочек угодил под самый под зрачок, отчего произошла потеря зрения на полный глаз. Вот это место, вроде крохотного опилочка.
      - Ну, выйди, если понадобишься, позову, - сказал товарищ.
      Шагнув к столу с постеленной на нем общипанной по краям газетой в кляксах и писарских задумчивых росчерках, он вытянул из кармана галифе большой, как наволочка, атласный кисет, раскатал его, отщипнул кусочек газеты на столе и принялся медленно скручивать цигарку.
      - Запалок нет? - спросил он охранника.
      - Спалил все как есть.
      Пастухов зажег спичку. В ее свете строго кольнул исподлобья пожелтевший взгляд товарища и потух вместе с огнем.
      - Документы.
      Пастухов достал бумажник. Дыша тягучим дымом на развернутую важную бумагу, товарищ внимательно читал. Народный комиссар по просвещению удостоверял, что известный писатель-драматург Пастухов отправляется с семьей на родину своей жены, в Балашовский уезд, и обращался ко всем учреждениям и местным властям с просьбой оказывать ему в пути всяческое содействие.
      - Закурить не угостите? - попросил охранник.
      - Что там у них вышло? - не отрываясь от чтения, проговорил товарищ и подвинул кисет.
      - Требовают от начальника посадки. А сказано, посадки не будет.
      Товарищ сложил бумагу, не торопясь глянул на Пастухова:
      - Начальник станции не бог.
      - А кто же бог? - чуть улыбнулся Пастухов.
      - Бог нынче отмененный, - с удовольствием протянул охранник, подцепив добрую щепоть махорки.
      - Вы зачем же хотите в Балашов?
      - От голода. В Петербурге голод.
      Минута прошла в молчании. Охранник долго прикуривал, высыпая на стол мелкую крошку огня из цигарки товарища, который думал, поглаживая себя за ухом. Пастухов и Дибич ждали покорно. Охранник, спрятанный клубами дыма, как станционное депо, сказал:
      - Норовят к хлебу поближе. Задушат деревню. Едоки, едоки. Тот в шляпе, энтот под зонтиком, а пашет один мужик.
      - Тоже - в Балашов? - спросил товарищ у Дибича.
      - Я - в Хвалынск.
      - Чего же вы вступились?
      - Из сочувствия. Я скоро месяц из плена, а все не доберусь до дому. Не сладко греть своими боками полы на вокзалах.
      Он подал документ, в штемпелях и закорючках. Товарищ повертел бумагу, изучая иероглифы, скучно вернул ее, оборотился к Пастухову:
      - Так что же вы хотите?
      - Отправьте меня, к чертовой бабушке, с эшелоном, - отчаянно махнул рукой Пастухов, чувствуя, что наступил момент требовать. - Я сам-третей с семьей. Да старуха, воспитательница сына. Пихните нас куда-нибудь в тамбур.
      - Попробуем, - усмехнулся товарищ.
      Он аккуратно спрятал кисет и брошюрку в бездонный карман галифе и качнул головой на дверь.
      Пастухов вышел за ним на платформу.
      Из степи сильно дуло, надо было держать шляпу. Нагнувшись, Пастухов шагал, отставая от бойко перебиравшего ногами товарища и глядя на его странные штаны, пузырившиеся от ветра. Видно, он был добрый малый, этот немногоречивый человек, раз его табачок запросто раскуривали подчиненные. Пастухов думал, что хорошо бы походя рассказать товарищу что-нибудь веселенькое, - нет ничего вернее смеха, когда надо расположить к себе начальство, - но удивительно притупились в дороге мысли, и было даже неловко, что читателю брошюрок, повстречавшему, наверно, в кои-то веки, живого да еще петербургского литератора, так и не услышать от него ни одного занятного слова.
      Далеко на запасном пути стоял поезд, вперемежку из товарных вагонов и платформ с пулеметами и обозом. Часовые подремывали на зарядных ящиках, дневальные выметали вагоны с конями, и жирно, свежо пахло навозом.
      Сказав, чтобы Пастухов подождал, товарищ взобрался в закопченный вагон-микст.
      Пастухов глядел в поле. Лежало оно без конца, без края кое-где в зеленях, кое-где в черных взметах спокойных, ровных борозд, а больше диким простором сонной степи, еще не очнувшейся после стужи. Ветер гнал с востока полынную горечь запревшего на солнце прошлогоднего былья да холодок сырых далеких оврагов. С бульканьем забирался в поднебесье и потом глухим камнем низвергал себя восхищенный жаворонок. Неподвижность покоилась в небе, неподвижность - на земле. Только черная погнившая скирда шевелилась, нет-нет посылая по ветру вырванный клок соломы.
      Медленно со дна памяти всплыли стихи поэта, которого Пастухов считал последним русским гением девятнадцатого века, и со вздохом он выговорил вслух, упирая взор в еле видимый горизонт:
      Наш путь - степной, наш путь - в тоске безбрежной,
      В твоей тоске, о Русь!..
      Он обернулся на голоса. В распахнутой двери товарного вагона пели красноармейцы. Одни стояли обнявшись, другие свесили босые ноги наружу и толкали ими в спину товарища, который, присев на шпалу, чистил песком котелок.
      "Това-ри-щи его трудов", - заводили низкие голоса и набирали силы, раскачивались, переливались со ступени на ступень, пока серебряный голосок не вспрыгивал выше их всех, на самую верхушку лесенки: "беспе-ечно спали близ дубы-равы!" И опять низкие начинали раскачиваться и забираться вверх, и опять переливчатое серебро запускалось на недосягаемую для них высоту: "беспе-ечно..." И вместе с этим пронзительным "е-е" босые ноги красноармейцев так дружно толкнули того, который присел на шпале, что он покатился с песчаного настила полотна, и котелок, звеня и обгоняя его, запрыгал под откос. И все захохотали, бросив петь, и вдруг лихо повыскакивали из вагона, веселые, молодые, в неподпоясанных, заходивших на ветру пузырями исподних рубахах.
      "Бес-пе-ечно" - лилось в ушах Пастухова, и он поддакивал этому озорному, тонкому "е-е" и почему-то думал, что - да, вот именно - беспечно, беспечно, как песня жаворонка, и в этом, наверно, все дело. Внезапно и совершенно нелепо, как ему показалось, вспомнил он профессора Шляпкина, которого когда-то слушал в университете. Профессор был из крепостных, своим трудом добился прочного положения и даже скопил копеечку. Пустив корни, он поставил у себя на даче, в Финляндии, крошечный бюстик Александра II и укрепил под ним надпись: "Царю-освободителю - благодарный Шляпкин". Вот чем надо бы позабавить товарища - пришло на ум Пастухову, и он рассмеялся, и уже когда хохотал, все любуясь развеселыми солдатами, приметил коротенького круглого татарина, проходившего мимо, закутанного в стеганые толстые одежки, страшно похожего на профессора Шляпкина, и тотчас поправил себя, вспомнив, что надпись на бюстике была другой: "Царю-освободителю - от освобожденного". Но, все еще смеясь, решил, что "благодарный Шляпкин" веселее.
      В этот миг его окликнули. Из тамбура вагона-микст легонько кивал ярколицый, рыжеусый командир, без пояса, с маузером на узеньком ремне через плечо.
      - Это вы везете семью в Балашов?
      - Да. Я прошу погрузить нас с эшелоном. Будьте добры.
      - Зачем же мне брать на совесть этакое дело? Там - война.
      - Теперь везде война, - сказал Пастухов.
      - Ну, какая тут война? Тут просто беспорядок, - снисходительно ответил командир. - Нет уж, извините. Как-нибудь без меня.
      - Значит - нельзя?
      - Нельзя.
      - Тогда - до свиданья, - сказал Пастухов, по виду обиженно, однако со странным облегчением.
      Почти весело он возвращался на вокзал. Нелепая фраза не выходила из головы: "благодарный Шляпкин..."
      С лукавой улыбкой он остановился перед скамьей. Все трое глядели на него тревожно и молча.
      - Папа, - сказал мальчик, робко подвигаясь к нему, - тебя не застрелят?
      Ольга Адамовна быстро уткнула лицо в ладони, и кудряшки ее затряслись.
      - Зачем? - отозвался Александр Владимирович серьезно и немного растерянно. - Стреляют зайцев. Медведей. Куропаток стреляют.
      - А на войне?
      - Ну, то - на войне. Какая же здесь война? Здесь просто беспорядок...
      Он взглянул на жену. Она сидела очень прямая и красивая от испуга. Глаза ее были мокры. Он опустился рядом, на чемодан, потеребил ее мягкие пальцы, сказал тихо:
      - Мы, Ася, должны ехать в Саратов.
      И поглядел вверх, за окно - тоскливое и пыльное.
      3
      Работа для Пастухова была вроде курения: все кругом делалось постылым, если он не мог пробыть наедине с бумагой часа три в день.
      - Это все равно что вырвать у жницы серп во время жатвы, - сердито сказал он Асе, когда она, угадывая томленье мужа, положила ему на плечо руку.
      Он пробовал пристроить на колени саквояж вверх дном и что-то чиркал карандашиком по листу бумаги. Но рядом бурные пассажиры, сгрудившись вокруг поставленного на попа сундучка, резались до пота в "очко". Они бормотали бессмыслицы, принимались браниться и ржали, как чудище ужасного сна Татьяны.
      Ольга Адамовна затыкала Алешины уши, краснела и бледнела попеременно, с мольбой взирала на Александра Владимировича, но он только передергивал плечами:
      - Привыкайте, мадам.
      - О, я уже приспособилась! Но мой бедный мальчик!..
      Вагон был набит народом, как жаровня - крошеной картошкой, приходилось сидеть там, куда воткнула толпа, и на каждой станции пассажиров все прибавлялось. Это были отпущенные на излечение красноармейцы, мужички ближних сел, беженцы с Украины, какие-то командированные москвичи, просто беглецы от городского голода и даже целая партия пленных австрийцев. В воздухе в три этажа торчали с полок разутые ноги, из-под скамеек высовывались головы храпевших вповалку людей. Все это прело, тушилось, как в духовке, отбивалось от мух, но люди не только не чувствовали какого-нибудь поругания над собою, а были убеждены, что едут от худшего к лучшему, как все путешественники по доброй воле, и живо шумели в разговорах.
      В Аткарске Пастухову удалось выбраться на станцию за кипятком. На него поглядывали - как церемонно он нес в вытянутой руке медный, начищенный до розоватости кофейник, боясь ошпариться или облить светлый костюм. В очереди к кипятильнику он увидел Дибича и пригласил его - если охота - попить чайку.
      Устроившись кое-как, они с благодарностью смотрели за нежными руками Анастасии Германовны: она раздавала чайной ложечкой мелко наколотый сахар, выкраивала перочинным ножом кусочки хлеба и все говорила молчаливой своей лучистой улыбкой, что как, в сущности, мило располагает такая вот поездка в вонючем вагоне, с мухами и картежниками, навстречу полной неизвестности, туда, куда вовсе не собираешься ехать, как это приятно, если, конечно, умеешь себя хорошо держать в обществе и вот так, как она, обаятельно оттопыривать мизинчик.
      - Так вы, значит, Хвалынский? - спросил Александр Владимирович. - Я ведь тоже Хвалынский. Пастуховых - не слышали?.. Ну да, мой покойник родитель давно оттуда, а я последний раз был там юношей. В городе нас мало знали. У нас когда-то в уезде была усадьба. Нынче о таких вещах не говорят...
      Он хитро прищурился на Дибича. Отвинчивая с фляги пробку, он вспомнил, как иногда в петербургском своем кабинете говаривал гостям, показывая на мебель карельской березы: "Это еще хвалынская, дедовская... отец пустил поместье по ветру... только и осталось..." Сейчас весь дом, вместе с карельской березой, был брошен в Питере на произвол, и Пастухов сердился, что голова не упускала случая напомнить об этой неприятности, - он по природе не любил неприятностей.
      - Вот тут, в волшебной фляжке, содержится кровь ведьмы, - сказал он с загадочной строгостью в лице и плеснул немножко Дибичу в чай. - Я слил сюда все подонки, какие оставались в буфете, - коньяк, ром, водку и какую-то бабью наливку. Можете представить, когда я разболтал - пошла - пш-ш-ш! пена. Проглотишь одну ложку - и в жилах просыпается черт.
      Дибич глотнул чай и, прислушиваясь к действию напитка, недоуменно поднял брови: и правда, чудесное, давно не испытанное проказливое тепло разбежалось по всему телу. Пастухов с удовольствием засмеялся.
      - Послушайте, - сказал он запросто, как старому знакомому, - чего вы только не перевидали, наверно, у немцев, а? Если не противно вспоминать, расскажите. Ну, хоть самое главное.
      - Самое главное? - будто к себе обратился Дибич, задумываясь. - Не знаю, как я отвечу на это лет через десять. Если тогда будет интересовать такой вопрос и если протяну еще десять лет. Может, к тому времени немцы будут непорочными духами? Может, и во мне все выродится? А сейчас я помню только два чувства, с какими у них жил: я хочу есть и я хочу бежать. Это и было самое главное.
      - Тоска? - подсказал Пастухов.
      - Да, конечно, тоска. Ну, не совсем - тоска. Разумеется само собой, тянуло к дому, - свою ведь землю по-настоящему поймешь на чужбине, это так. Но больше всего хотелось - доделать. До конца доделать.
      - Что доделать?
      - Войну доделать. Понимаете, так иной раз жутко становилось, что все зря!
      - Зря?
      - Ну да, зря, попусту прошли через истребление. Это еще у меня с фронта. Люди столько перенесли, - я все видел, вот этими глазами... окрошку, окрошку из людей! Иногда ведь не разберешь, бывало, где щепки, где кости солдатские, где грязь, где кровь, - всё вместе. Я долго верил, что доконаем. И страшно хотелось самому доконать, чтобы непременно своей рукой.
      Дибич сжал маленький, костлявый кулачок и с отчаянной тоской постукал им об острую коленку. Он сидел низко на скатанной в комок шинели, и колени торчали вровень с грудью. Щетина вокруг его загоревшегося лица топорщилась, когда он начинал торопиться говорить.
      - Я как попал к ним, так дал себе слово, что убегу. А тут еще голод. Из издевательства ведь голод, не по нужде. Если бы пленным давали хоть десятую долю того, что они вырабатывали. Ну, скажем, картошки. А то ведь одни бураки. И тут все то же, как на фронте, - истребление. Участок нам на кладбище отвели, - я сидел в Гросс-Пориче, небольшой лагеришко, тысячи на три, - так мы каждое утро волокли туда покойников. Одни животом мучились, не выносили бурака. Другие унижения не могли стерпеть, руки на себя накладывали. Почти всякую ночь - простите (взглянул он на Анастасию Германовну и сбавил голос) - в отхожем месте удавленников из поясков вынимали. Я тогда твердо думал, что все это мы немецким чертягам сквитаем. И утек. В первый раз - с прапорщиком одним.
      - Поподробнее, - вставил Александр Владимирович, усаживаясь как можно удобнее.
      - Дело простое. Русскому человеку плен - именно как поясок на шее. Французы, те - другие. У нас в офицерском бараке было половина на половину - французы и мы. Те как прибыли, так сейчас за устройство: крючочки деревянные прибивать для фуражек, распялочки делать для мундиров - прямо парижский салон. Барышни на стенках, песочек под ногами, посылочки от Красного Креста, купля-продажа. Смеются, поют что-нибудь католическое, по-латыни либо по-французски, веселое, как марш. И все чего-нибудь пришивают, натирают, всегда руки в ходу. А русский сидит часами, глаза - в небо, на облачко какое-нибудь, а если запоет, то плакать хочется. Вдруг, правда, развеселится, пойдет в пляс, так что с чердака опилки сыпятся. А потом опять сядет, куда-то в одну точку уставится, да этак на неделю. Ну, вот и я смотрел, смотрел на небо и - прощай!.. Техника известная: надо ждать, когда в полях хлеба поднимутся и колос отцветет. Вызвался я работать: офицеры работали только по своей воле. Вместе с солдатами стал ходить в поле, окучивать бураки. Пригляделся. В конце нашего поля - лесок, небольшой, разрисованный, как все у немцев, - насквозь просвечивает. За ним узкоколейка и дальше - хлебное поле. Начал я нарочно отставать, будто не справляюсь, и вижу - один прапорщик, тоже из офицерского барака, все норовит замешкаться, отстать еще больше, чем я. Скоро мы с ним объяснились и, чтобы не мешать друг другу, решили пробовать счастья вместе. Первое время за нами очень чутко приглядывали, потом свыклись. Ландштурмист из конвоя все посмеивался - мол, крестьянская работа не для офицеров. Мы поддакивали - спины, мол, непривычные, не умеют кланяться. Убежали мы за полчаса до шабаша, к вечеру, перед самой поверкой. Расчет был такой, что надо не больше четверти часа, чтобы перебежать леском через узкоколейку и поглубже залечь в хлеб. А когда на поверке недосчитаются, конвоирам надо будет вести пленных в лагерь, и пока дойдут и нарядят погоню - стемнеет, и мы укроемся как следует, тут же, неподалеку, и заночуем. Обыкновенно стараются уйти сразу как можно дальше, а я убедил компаньона, что надо дольше лежать поблизости, потому что поиски ведут с каждым истекшим часом все дальше от места побега, и мы перехитрим - пойдем не впереди, а позади погони. Так все и вышло. Едва мы залегли в хлебе, как раздалась тревога: конвоиры выстрелили и забили в трещотки, вроде таких, как у нас по садам скворцов гоняют. Тут, к нашему счастью, проползал по узкоколейке товарный поезд и все звонил, - колокол у них паром работает, как заведет - конца нет. За этим звоном тревога была не очень заметна, сельчане в окрестности не обратили внимания. Ну, мы-то хорошо слышали, у нас больше всего уши работали. Ночь прошла тихо. Мы лежали в котловинке, посереди поля, и к рассвету набили полные карманы зерна - оно уже сильно налилось, и мы подкрепились. В хлебе мог остаться наш след, как мы ползли, но и тут нам повезло: с восходом подул ветерок, расправил примятый колос, и мы пролежали весь день, словно в тайнике. Жажда только мучила, воды мало захватили в бутылочке из-под одеколона - французы дали бутылочку. Ночью мы пошли и в первый переход перевалили горы на австрийской границе - мечтательные, знаете, места. К утру опять оказались в долинке, опять залегли в хлеб. Это уже в Чехии. Мы очень рассчитывали, что у чехов будет свободнее и что, может, население поддержит. Но показываться все боялись. Так и пошло: днем лежим в поле, ночью маршируем. Жилье обходим, как где огни, так - подальше в сторону. На пятые сутки мы ослабли: хлеба ни крошки, одно сырое зерно. Я еще ничего - тогда был крепкий, а прапорщик мой завел подговоры, что, мол, не лучше ли объявиться, все равно поймают, либо умрешь в поле. Лежит вечером, как камень, - не поднять. К утру разойдется, а потом свалится и спит. Ну вот. Ровно неделя исполнилась, как мы ушли, и вот лежим мы полднем в кустах. Рядом - выгон, стадо пасется. И забредает в кусты корова. Полнотелая такая, крупная, по белому рыжими разводами, и вымя - в ведро, из сосков молоко капает. Взглянул я ей в глаза - мол, не подведешь, кормилица? И она на меня так сердечно посмотрела, со слезой, - мол, пожалуйста, вполне сочувствую, - и просто так отвернулась к кусту и начала щипать. Подполз я под нее, подставил рот под сосок и стал доить. Даже голова кругом пошла, точно пьяный сделался. Глотаю, облился весь, за ворот налилось, тепло так. Потом пальцы свело от усталости, а я все дою и дою. Пододвигается ко мне прапорщик, пусти, шепчет, дай мне! Я говорю - ложись с другого бока. Он заполз, лег, но моя голова ему мешает, и никак он не может приспособиться. Тогда я оторвался, уложил его и стал ему доить в рот, как в дойницу, сразу из двух сосков. Только слышу - шаги. Говорю - кончай, ползем! И отползаю в чащу. А он снова берется неумелыми руками теребить вымя и ничего будто не слышит, - в кустах пошел треск, совсем близко. И вдруг смотрю паренек-подросток, видно - пастух, шляпка на нем такая востренькая, раздвинул листву и замер - увидел под коровой человека. Не успел я подумать - что лучше? - заговорить с ним или таиться, ждать, как он себя поведет, а он - прыск назад и - бегом!.. На том наше путешествие и кончилось... Залегли мы в самую чащобу. Но слышим - вокруг голоса, и все ближе сходятся, с разных сторон. Подняли нас, - куда уйдешь? Я думаю - хорошо, что поймали чехи-крестьяне, хоть бить не будут. Стал с ними по-русски, они качают головами: так, мол, оно так, ну, а все-таки пожалуйте в холодную. Думал я, они для вида подержат нас, а потом дадут бежать дальше. Да только мы с толпой подходим к деревне, смотрим - на велосипеде полевой жандарм, австрияк. Ну, тут сразу разговор другой... Обидно, знаете, мне было, что взял нас австрияк. Я в шестнадцатом году, в наше наступление, этих тонконогих целыми бреднями в плен брал. Один мой батальон почти тысячу человек в Россию отправил. А тут... да что говорить!.. Вернули нас этапом в Гросс-Порич, заперли в штрафной барак, лишили меня оружия...
      - Как - оружия? - перебил Пастухов.
      Дибич остановился, подумал недолго, потом вытащил из нагрудного кармана красную ленточку. Пастухов взял ее, разглядел и передал жене:
      - Ася, анненский темляк. На шашках носили, помнишь?
      Анастасия Германовна благоговейно подержала темляк в своих мягких пальчиках и дала Алеше притронуться к ленточке.
      - А еще бывает с белой кисточкой, - сказал Алеша.
      - Кисточку я оторвал, - сказал Дибич.
      - Вам не нравится? - спросил Алеша, и все улыбнулись.
      - Вы были награждены? - спросил Пастухов.
      - Да, незадолго до плена - клюквой, - у нас звали этот темляк клюквой. Меня взяли в плен в бою за высоту. Немцы долго с нами возились, перебили мой батальон, я с остатками не сдавался, пока меня не ранило. Немцы оставили мне холодное оружие. Но в лагере комендант был трус, он отобрал у офицеров, которым сохранили оружие, шашки и оставил одни темляки. Это, сказал, вместо квитанций, - кончится война, получите шашки. Я перед побегом зашил темляк в рукав, кисточку пришлось оторвать, она толста. Зашил вот сюда, - вы знаете, как немцы делали с пленными? - вырезывали кусок рукава и на место выреза вшивали красную полосу. Этакую штуку не сорвешь. Я запрятал темляк в эту вшивку. Иголку мне дал француз. У французов все было, даже ножи имелись. А в русских руках и зубочистка страшна. Так вот, когда меня поймали, комендант мне заявил, что за побег меня лишают оружия, и велел темляк вернуть. Я сказал, что потерял. Меня три дня держали без воды. Все швы вспороли, а темляк - вот он, - проговорил Дибич ребячески гордо.
      Пастухов удивленно и с любованьем захохотал.
      - Русский человек, русский человек, - повторил он, - я понимаю, что в этих руках и зубочистка страшна. Вы хорошо сказали. И непременно - бежать. Бежать! Это - наше свойство. Бегут все: раскольники, невесты, каторжане, гимназисты, толстые. Вы не задумывались над этим? За праведной жизнью. За счастьем, за волей, за сказкой, за славой. Из городов - в леса, из лесов в города. Странный народ, - заключил он, с любопытством озирая нагромождение тел в вагоне.
      - И мы тоже бежим, - застенчиво улыбнулась Ася.
      - Только - за чем? - вставил Пастухов.
      - Как - за чем? За пошеном, за картохой, за свеколкой, - игриво и хозяйственно перечислила Ася, давая понять, что, не теряя своей воздушной улыбки, она, если хотите, умеет быть земной, как любая деревенская Феклуша.
      - Ну и что же? Бежали еще раз? Не угомонились? - спросил Пастухов.
      Лицо Дибича стало серым, как половик, испарина засветилась на круглом лбу, он тихонько покачал иссохший свой корпус, взглянул на хлеб.
      - Что ж, - сказал он, сжимая зубы, - всего не расскажешь. Второй раз попытал счастья в одиночку. Все казалось, что если бы не компаньон, я бы ушел с первого раза. Но не повезло и на другое лето. Добрался я до Боденского озера. Далеко. Хотел в Швейцарию. Перехватили уже на лодке поймали прожектором. И - в крепость...
      Дибич оборвал себя, вытер лоб трясущейся рукой.
      - Долго это протянется? - обвел он вагон помутневшим взглядом.
      - Не знаю. Но похоже - не коротко.
      - Вы можете объяснить, что это такое? Что происходит? Не названием каким объяснить - названий много, - а чтобы понять.
      Пастухов прищурился за окно. Не пробегали, не проходили вешки и кустики, а вяло уползали назад, точно в раздумье - остаться им в поле или двинуться следом за окнами. Поезд трудно брал подъем, натягивая визгливые сцепы.
      - Иногда мне кажется, я понимаю все, - проговорил не спеша Пастухов. А иногда я не в состоянии разобраться даже в самой, казалось бы, очевидности. Может быть, только одно бесспорно: теперь уже весь народ, - а не одни раскольники, не одни толстые, - дыбом поднялся и бросился в свой побег. За праведной жизнью. За сказкой.
      - За ношеном, - как будто поправила Ася и улыбнулась, но на этот раз грустно.
      - Продолжается русская история и, очень возможно... - начал опять Пастухов, и попридержал себя, и докончил значительно: - Не только русская история, а некая всеединая человеческая история.
      - Печальная история, - снова грустно сказала Ася.
      - Понять происходящее, - рассуждал Пастухов, - мне мешает особенность моего склада. Не то чтобы ум короток. А впечатлительность излишне велика. Это - трагедия. Трагедия художника. А я, должен вам сказать, художник. Чтобы быть художником, надо обладать острейшей впечатлительностью, иначе не увидишь мира. Но чем острее впечатлительность, тем больше страданий, потому что художник видит горе мира всего в каком-нибудь единичном явлении и не в силах отвратить от этого явления свой взор. Не вообще горе мира, как понятие, - вы понимаете меня? - а в живом человеке, который страдает. Ну, вот я вижу вас, - понимаете? Не вообще человека, а вас, вот в этом вашем побеге, о котором вы рассказали, вот в этой вашей гимнастерочке с нарукавной тряпкой пленного, в которую вы зашили темляк. И вы мне заслонили все, весь мир, то есть в данный момент, - понимаете? - в данный момент я ничего не вижу, кроме вас. Вы для меня - мир. И я не могу уже рассуждать понятиями, не могу говорить вообще, не могу ответить вам, что будет вообще. Пожалуй, только могу сказать - что будет с вами. Вам будет плохо, мне кажется - вам будет очень плохо.
      Дибич немного отшатнулся, закрыл лицо, и было видно, как дрожала его рука, стукаясь локтем о колено.
      - Ну, Саша! Что ты за ужасная пифия! - вспыхнула Ася. - Не верьте, пожалуйста, ему, я вас прошу. Он никогда не умел предсказывать...
      Было похоже, что Дибич заплачет: он подергивался, почти содрогался, и все хотел отнять руку от лица, и все не мог. Наконец она у него будто отвалилась сама собой и повисла, вместе с другой, между колен. И, опять покрывшийся испариной и серый, он скороговоркой вытолкнул извиняющимся голосом:
      - Еще кусочек хлебушка не дадите?.. Мне словно худо... после чаю...
      Прошла секунда окаменения. Потом Пастухов схватил хлеб, откромсал, раскрошив, косой ломоть и протянул его, почти всунул в руки Дибичу.
      - И непременно еще глотните этой ведьмачки, нате, непременно! засмущался и заторопился он, наливая из фляжки.
      Ася смотрела в землю, кровь обдала ее щеки, и тонкие виски, и лоб, и она сделалась еще больше цветущей и прекрасной.
      Дибич начал по-своему быстро-быстро жевать, и было в его алчности что-то животно-обнаженное, точно он вдруг встал, волосатый, передо всеми нагишом.
      Ольга Адамовна, испугавшись, скорее загородила собой Алешу.
      4
      Повременив, пока рассосется толпа, Пастуховы перетаскали вещи на вокзальную площадь. Александр Владимирович скинул пальто, утерся, поглядел брезгливо на грязные ладони, захохотал какой-то своей мысли, поздравил жену:
      - С приездом... черт побери! Вот я и на родине.
      Виднелись кирпичные облезлые казармы, длинной прямой улицей, посереди дороги, люди гуськом тащили мешки, пулями вспархивали с мостовой бессмертные воробьи, вывески на заколоченных лавках все еще кичились мерклым золотцем - "чай, сахар, кофе". Поверх чемоданов и узлов, сваленных в кучу на булыжник, подбоченилась пестренькая корзиночка для рукоделия Ольги Адамовны, висела сетка с игрушками Алеши - заводной велосипед, четырехцветный мячик, самолет "фарман", книжка с картинками.
      - Глупо, - сказал Пастухов. - Ухитрился растерять всех знакомых. За девять лет тут, наверное, не осталось ни одного.
      - Саша, я говорю: ступай прямо к самому главному начальству, это всегда лучше, - с глубочайшей убежденностью и на очень тихой, вкрадчивой нотке посоветовала Ася.
      - Оставь, пожалуйста. Нужны начальству мои чемоданы!
      - Не чемоданы, а ты, - понимаешь? - ты! Скажи, кто ты, предъяви свой мандат и...
      - Мандат? Что я - член Реввоенсовета? Продкомиссар? Уполномоченный Совнархоза?
      Он фыркнул и повернулся к вокзальному подъезду. Совсем неподалеку он увидел сивобородого человека в сюртуке с глянцевыми рукавами, в выгоревшей шляпе, из-под которой свисали путаные прядки таких же, как борода, сивых волос. Несмотря на старообразность вида, это создание дышало странной живостью. Похожий на ученого или, может быть, губернского архивариуса, Менделеев и канцелярист, - старик сочетал в чистом своем взоре робость и задор. Он рассматривал Алешу, как мальчишка, решивший свести знакомство и еще не уверенный - что из этого выйдет. Вдруг он петушком пододвинулся к Алеше и, вздернув брови, спросил:
      - Куда же такое мы едем, а?
      Ольга Адамовна тотчас взяла Алешу за ручку, притягивая к себе, но он нисколько не застеснялся и просто ответил:
      - Мы уже приехали. Только папа еще решает, где мы будем жить.
      - Вот именно, - буркнул Пастухов.
      - Вы извините, что я заговорил с мальчиком, - сказал, покраснев, старик, бойко приподнял шляпу перед Анастасией Германовной и понизил голос, как подобает знающему толк в воспитании: - Такой на редкость красивый мальчик!
      - Ну, что вы! - тоже краснея, возразила мать и, быстро глянув на Алешу, спрятала лицо рукой, чтобы он не видел ее удовольствия.
      - Значит, ты хочешь быть саратовцем? - опять обратился к Алеше старик.
      - Мы петербуржцы, - строго сказал Алеша.
      Александр Владимирович усмехнулся:
      - Некоторым образом, столичные беженцы. Бежим от самих себя. И тут совершенно чужие. Хоть я сам - здешний уроженец. Пастухов. Не слышали?
      - Как? Вы? Ах, такого типа! Тот самый, да? Ага. Понимаю. Как же, как же! - спрашивал и тут же отвечал себе старик. - Теперь узнаю. Какой необыкновенный случай! Так, так. Очень приятно. Разрешите: Дорогомилов, Арсений Романыч, таким образом - ваш земляк.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9