Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наровчатская хроника, веденная Симоновского монастыря послушником Игнатием в лето 1919-е

ModernLib.Net / Отечественная проза / Федин Константин Александрович / Наровчатская хроника, веденная Симоновского монастыря послушником Игнатием в лето 1919-е - Чтение (стр. 2)
Автор: Федин Константин Александрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Едва я приблизился к собственному дому Симфориана, что в Затоне, как до меня донесся шум голосов. Я замедлил шаги, но продолжал подвигаться вперед, уже различая, что шум исходит из сеней Симфорианова дома. Вскоре дверь распахнулась, и я признал в кричавших самого хозяина и бывшего диакона Истукария.
      - Я эти твои увертки знаю - кричал Истукарий, - ты к чему назвался Бесполезным? Кого ты этим уязвить хотел? На что намекаешь, когда каждому сознательному гражданину известно, что Симфориан-имя - означает как-раз наоборот - полезный?
      - А тебе досадно, досадно, - старался перекричать Симфориан, - досадно, что имя Истукарий вовсе ничего не означает, дегенерат ты этакий!
      - От деренегада слышу!
      Именно такое искаженное слово прокричал Истукарий, когда Симфориан вытолкал его на волю, взяв за плечи. Я собирался укрыться, чувствуя, что пришел не ко времени, но хозяин заметил меня и втащил в дом, хлопнув сенной дверью перед самым носом бранившегося Истукария.
      Еще будучи в сенях, я почуял благовоние, подобное мироуханью плащаницы. Но как только я переступил порог горницы, благовоние это затуманило мою голову едва ни до бесчувствия. Причина такого явления была неясна, однако в горнице благовоние напомнило мне скорее душистое мыло для туалета, чем мироуханные масти. На столе я увидел стаканы с молоком и очищенный вареный картофель в тарелке. В комнате, кроме хозяина, находился земельный комиссар Роктов. Он сидел, выпятив поверх брюк свое чрево, прикрытое ситцем, и зажмурив глаза. В соседней комнате, проходя, я различил в уголке супругу Симфориана - бывшую матушку Авдотью Ивановну. Больше в доме никого не было.
      - Выгнал? - вопросил Роктов, отчего живот его дрогнул.
      - Прогнал, - сказал Симфориан, пододвигая мне стул и садясь сам. Лицо его блестело от поту, взор был мутен и блуждал мрачно. Он обратился ко мне: - Истукарий пришел меня нравственной чистоте обучать, видишь ли. Зачем, говорит, я в Эльдорадо девочек гулять вожу, это, говорит, оскорбляет раскрепощенное сознание моей жены. А та, дура, конечно, в рев - обидно. Мне, говорит Истукарий, следует с женой развестись, а не угнетать ее своим распутством. У него по столу разводов безработица, боится начальства, каналья! Потянут за бездеятельность. А может, и впрямь развестись, а? Дуня, - закричал Симфориан, - Дуняша, хочешь завтра развод? Не реви, распустила нюни!
      - Я пришел за справочкой, - начал я, опасаясь возможных неприятностей.
      - Насчет лазарета, - сказал Роктов, - и пускай уходит: я хочу одиночества.
      Мне показалось, что земельный комиссар говорил во сне, потому что глаз его вовсе не стало видно и голова валилась на плечо. Я встал, но Симфориан усадил меня снова.
      - Ну, пускай остается, - сквозь сон пробормотал Роктов, - я общество люблю.
      Вдруг он дернулся, открыл глаза и стукнул обеими руками по столу, так что картошка посыпалась с тарелки в разные стороны.
      - Давай! - прохрипел он, наваливаясь на стол.
      - Давай! - отозвался Симфориан.
      Тут я сделался свидетелем человеческого умопомрачения. Симфориан и Роктов поднялись и взяли стаканы с молоком. Потом они крепко зажали пальцами носы, зажмурились и мигом опрокинули содержимое стаканов в широко раскрытые рты. После того поспешно выдыхнули из себя воздух, набрали заново, опять выдыхнули и так раз до пяти. Видно, напиток был очень крепок, потому что Симфориан корчился, точно проглотив пригоршню живых червей и ощущая во внутренностях шевеленье, а у Роктова запало чрево, как от удара. Наконец оба они отошли и принялись за картошку.
      Симфориан вспомнил Истукария:
      - Поди, когда надо было поступать на службу - в ноги кланялся, чтобы я его преданность удостоверил. Как прикажете быть, если в человеке нет благодарности?
      - Никакой, - согласился Роктов и продолжал: - обидно проявлять активность. В прежнее время, когда я в управе городским садоводом состоял, вот были люди! Как сейчас помню, врастил я в полбутылку огурец. Получилось, будто положен в полбутылку огурец, а как положен - неизвестно, вынуть его ни-ни! Чудо! Преподнес его офицерскому собранию. Мне за это благодарность приказом объявили. А нынче что? Ну, обсадил я резедою могилу нашей жертвы на бульваре, вензелями пустил, с серпом, с молотом, с лозунгами. И хоть бы кто икнул! Ни мур-мур! Руки опускаются!
      - Ты насчет лазарета? - спросил меня Симфориан. - Лазарет у вас будет, верно.
      - Неужели не окажут снисхождения, - воскликнул я, - и к какому начальству следует обратиться, присоветуйте, ради господа!
      Симфориан взглянул на меня столь мрачно, что я прикусил язык.
      - Обращайся, куда знаешь. Я для вашего брата пальцем о палец не ударю. Нету мне на земле спокойной жизни, покуда не перевелись святые. Не люблю святых.
      Он вдруг рванул себя за ворот и прокричал страшно:
      - Ой, тоска, тоска! Целый город людей, и ни единой живой души! Куда ни глянь - все рыла. Может, один человек, один единственный на весь Наровчат, да и тому нет места, затравили.
      - О ком говоришь? - спросил Роктов.
      - Не о тебе, ты тоже - рыло.
      - Согласен, - сказал Роктов.
      - Единственный человек в Наровчате - Пушкин, - прочувствованно объявил Симфориан.
      - Этот - просто дурак, - отвечал Роктов.
      - Дурак? - Симфориан вскочил от негодования. - Дурак? Эх, что с тобой говорить! Игнатий, разве Пушкин - дурак?
      - Я не считаю Афанасия Сергеевича глупым человеком, - сказал я, - мне кажется, в нем сильная игра воображения.
      - Вот - слово: воображение! Единственный в Наровчате человек с воображением, человек, а не рыло!
      - Что же Афанасию Сергеевичу угрожает, что вы говорите, будто бы ему нет места? - спросил я.
      - А вот что, - сказал Симфориан и достал из кармана записную книжечку. - Я, братец, - газетчик, у меня здесь все есть, - показал он на книжечку. - Я в человеческом общежитии, как губка в воде. Вчера я копию одной бумаги записал, слушай:
      "Гражданину Афанасию Сергеевичу Пушкину,
      в дом бывший Вакурова.
      Предписываю Вам с получением сего немедленно оставить появление в городе в несвойственном виде, т. е. в одежде писателя Пушкина, и тем вводить в злостное заблуждение честных граждан и вообще прекратить обман пролетариата. В случае неподчинения приму зависящие меры.
      Начальник Наровчатской Гормилиции
      Макарушкин".
      Прочитав, Симфориан с рычанием забегал по комнате, грозя кулаками. Потом хлопнул по спине Роктова, успевшего задремать, и кинулся к комоду. Оттуда он вынул флакон и показал его Роктову со словами:
      - Ну, тройного, что ли!
      - Давай, - всколыхнулся Роктов и опять ударил обеими руками по столу.
      И тут открылся для меня секрет непонятного напитка. Флакон, который был вынут из комода, оказался наполненным цветочным одеколоном. Симфориан налил стаканы наполовину, добавил воды. Жидкость сделалась молочно-белой.
      Я не мог смотреть на то, как пили приятели, зажав носы. Я только слышал страшное кряхтение и, закрывая лицо руками, ждал, когда все кончится. Как только стихло, я осмелился взглянуть на Симфориана, и опять закрылся от страха. На лбу его взбухли синие жилы, рот искажался, глаза налились кровью. Вдруг раздался шум и стук: Симфориан в гневе отметнул от себя стул.
      - Что ты корчишься, - закричал он на меня, - точно от дьяволова навождения. Небось, не сгину! У-ух, не люблю святых, жизни мне нет, покуда они не вывелись. Сам был святым, сам попа ломал, не люблю! Роктыч, Роктыч, завопил он, - давай выводить святых, давай стрелять!
      Я вскочил и, осенив себя крестом, отбежал к печке.
      Симфориан подошел к кровати, достал из-под матраца револьвер, поднял стул, сел посереди комнаты. Я взглянул с последней надеждой на Роктова; он спал сидя. Я заткнул уши и ожидал. Тогда только я разумел, на какое дело поднималась рука ослепленного безумца. В переднем углу висела икона десяти мучеников критских - известный образ греческого письма. В святые лики мучеников и целил Симфориан. Боже мой, господи, за какое злодейство наказал ты меня, окаянного раба твоего, ниспослав такое испытание недостойному моему духу. Я хотел крикнуть, но голос отняло у меня; я попытался двинуться, чтобы отвести руку святотатца, но ноги мои не повиновались мне.
      Между тем, Симфориан, ухватив левой рукою запястье правой и держа в последней оружие, прищурился и возгласил по-церковному, что у него, как бывшего иерея, получилось внушительно:
      - Иже во святых отец наших мученика Агафонуса...
      Весь дом вздрогнул. Я видел, как от сотрясения воздуха погасла и опять зажглась лампа, потом дерзнул поднять глаза на поруганную святыню. Один из десяти мученических ликов был пробит пулею, и вокруг того места лак на иконе обсыпался.
      Тогда я, как бы вырванный невидимой силой из неподвижности, бросился к выходу. Но в дверях стояла бывшая матушка Авдотья Ивановна. Бледна, как плат, она протягивала дрожащие руки к мужу, безмолвно взывая к его благоразумию. Взглянув на меня, она умоляюще прошептала:
      - Машеньку испугает он до смерти, Машенька - дочка - спит на печи.
      Я обернулся к Симфориану, но свирепость его отшатнула меня.
      - Уйди! - крикнул он и, поднимая оружие, возгласил: - иже во святых отец...
      Авдотья Ивановна всплеснула руками и закачалась. У меня перевернулось сердце от жалости. Я взял Авдотью Ивановну под руки и отвел к кровати, на кухню. Там она, плача, опустилась на постель. Я в растерянности смотрел на нее, не зная чем помочь. Она же убивалась горько, ломая руки. Волосы ее развязались и скатывались по спине, шаль упала до пояса, и я увидел, что Авдотья Ивановна была вполне готова ко сну, но от горя совершенно забыла о виде своей одежды. Тут смешались мои чувства, потому что сострадание толкало меня утешить несчастную, но в подобном положении и столь близко видел я женщину в первый раз от своего младенчества. Не только белые плечи ее, накрытые волосом, но и самые груди находились перед моими глазами. Не помню, какую молитву совершил я про себя. Только почудилось мне, что господь пощадит непорочную мою юность, и в тот же краткий миг обрел я в себе новую силу для христианского участия в Авдотье Ивановне. Я положил руки на ее плечи и приготовился сказать утешение, когда из горницы послышался голос Симфориана.
      - ... отец наших мученика Помпия...
      Выстрел был оглушителен. От страшного испуга у меня подогнулись ноги, и лицо мое само собой очутилось на груди Авдотьи Ивановны, а руки, положенные ранее на ее плечи, крепко держались за них, противу моей воли. Господи, смилуйся надо мной, многогрешным! Не помня себя, я лобызал грудь Авдотьи Ивановны, и в памяти моей ничего, кроме великого жара, не сохранилось.
      Как я выбежал из Симфорианова дома - неизвестно. В голове моей стоял звон, от оглушения ли стрельбой или от чего другого - перед истинным богом не знаю.
      Предшествующее описание я закончил рано поутру, когда рассвело. Дыхание мое теснила непонятная тяжесть. Я раскрыл окно. День зачинался обычной своей торжественной утреней. Пели птицы, ветерок раскачивал деревья, за стеною от речки Гордоты подымался туман. Я готов был разрыдаться - так тяжко было видеть спокойствие природы, когда душа моя мучилась греховным волненьем. Вдруг до слуха моего донесся сострадающий голос:
      - Мятешься, Игнатий?
      Я выглянул в окно. Отец Рафаил, совершая утреннюю прогулку, остановился у моей келии. Я опустил голову и проговорил с трудом:
      - Мятусь, отец Рафаил.
      Он ничего не сказал, глубоко вздохнул и удалился. А я упал на свою койку и плакал.
      Нынче в городе большое смятение, как бы случилось что-нибудь государственной важности. Действительно, убедившись в слухах, я понял, что произошло событие. А именно: исчез неизвестно куда Афанасий Сергеевич Пушкин. Исчезновение обнаружено было жителями вакуровского дома и подтвердилось на товарной станции служебным начальством конторы. Шел третий день с тех пор, как последний раз видели Афанасия Сергеевича. Я поспешил к дому Вакурова. Народ стекался туда в большом числе, несмотря на будний день, так что образовалась толпа. Скоро прибыли чины городской милиции во главе с начальником Макарушкиным. Должны были произвести вскрытие жилища Афанасия Сергеевича. И вот народ затаил дыханье, глядя, как начальство, в сопровождении понятых, взбиралось по навесным лесенкам и площадкам громадного строения. Наконец Макарушкин достиг последней двери верхнего этажа, и другие чины обступили своего начальника. Через минуту раздался стук падения сорванного замка на чугунную площадку. Дверь открылась и поглотила людей. Все стоявшие вокруг меня ожидали самого ужасного, и минуты тянулись для нас бесконечно долго. Но вот начальство опять появилось на площадке, и, погодя, мы узнали, что в жилище Афанасия Сергеевича ничего не обнаружено. Макарушкин дал распоряжение опечатать дверь, но печати и сургуча не оказалось, и все начальство отбыло в город, препоручив наблюдение за имуществом Афанасия Сергеевича понятым. Последние, по мягкосердечию и бессознательности, а вероятно и просто со скуки, начали допускать любопытных в охраняемое помещение, и таким путем я имел случай осмотреть жилище Афанасия Сергеевича.
      Чувство, какое я испытал при этом осмотре, не могу назвать иначе, как умилением, хотя многие из бывших со мною горожан смеялись. Жилище Афанасия Сергеевича состоит всего из одной комнаты, заполненной вещественными напоминаниями о жизни и творениях Александра Сергеевича Пушкина. Стены увешаны снимками с известных изображений прославленного поэта, картинами к его сочинениям, полкою со всевозможными о нем книгами.
      Не говоря о нашем монастырском книгохранилище, даже в светской библиотеке Наровчата не найдется такого тщательного подбора произведений о Пушкине. На всякой мелочи в этой комнате лежит отпечаток любовной руки почитателя поэта. Из других предметов скромного обиталища внимание мое остановило большое в пышной раме зеркало, в котором Афанасий Сергеевич мог видеть себя во весь рост.
      Я покинул опустевшее жилище с такою грустью, как если бы бросил на произвол сироту. Моя личная печаль уступила место тревоге за судьбу Афанасия Сергеевича, и я молил господа оградить его от греха.
      Пока я находился с толпою около дома Вакурова, меня разыскивали в монастыре. В самом деле, уйти не сказавшись в такое время, когда с минуты на минуту могло разразиться над монастырем несчастье, было легкомыслием немалым. Войдя в келию отца Рафаила, я застал его готовым к походу.
      - Пойдем, - строго сказал он и вышел, не удостоив меня благословения.
      Лошадей у нас давно отобрали, и это был первый после революции поход отца Рафаила в город. Он шествовал молча, опираясь на посох и по уставу не подымая глаз от земли. Я следовал за ним в трех шагах и чем более вглядывался в его величественную и одновременно смиренную поступь, тем явственнее чувствовал, что этим человеком руководит некая бескорыстная решимость. И тогда внезапно меня обуял стыд за свою суетность и за все свое ничтожное существо. Но непонятность намерений отца Рафаила и его безмолвие беспокоили меня выше меры, так что боль стыда скоро во мне утихла, и я осмелился спросить:
      - Куда направляете, отец Рафаил, ваши стопы?
      Но настоятель продолжал молчать.
      И так дошли мы до главной улицы и до бывшей управы, где ныне помещается совет. Тут отец Рафаил остановился, осенил себя крестом, как перед входом во храм, и знаком руки велел мне открыть дверь.
      Я повиновался с замиранием сердца, не предвидя ничего доброго в последующем. Между тем отец Рафаил с прежней покойной решимостью проследовал по лестнице и коридору и, встретив служителя, спросил, где можно говорить с товарищем секретарем совета. Тот отвечал, что надлежит подождать, пока секретарь придет, и отвел нас в его приемную. Там никого не было. Отец Рафаил опустился посреди комнаты на колени, лицом ко входу, и велел сделать мне то же, указав место рядом с собою. Я исполнил приказание. Тогда отец Рафаил сказал:
      - Ложись, - и сам пал ниц.
      Я лег, и так мы лежали короткое время в тишине, головами к открытой двери, как бы в покаянии. Потом раздались поспешные и громкие шаги, кто-то вошел в приемную и сразу остановился.
      - Что это? - расслышали мы недоуменный возглас, - что это такое?
      Затем наступила пауза, после которой тот же голос, но заметно повысившись, опять вопросил:
      - Кто это? Зачем вы здесь? Что за...
      Тогда отец Рафаил, не шевельнувшись, с мольбою произнес:
      - Не подымемся, доколе не внемлешь.
      На что опять тот же голос, подкрепленный ударом ноги об пол, отвечал грозно:
      - Встать, встать, немедленно встать!
      - Не подымемся, доколе...
      - Встать, говорю, встать!
      И так пошло: отец Рафаил, не двигаясь, настаивал, чтобы его выслушали, а неизвестный, топавший у наших голов башмаками, не унимался и кричал, чтобы мы встали. Потом он заявил решительно:
      - Я не скажу с вами ни слова, пока вы валяетесь на полу, - и выбежал, крича на весь дом: - кто их пустил сюда, черт подери! (Да простится мне это черное слово, записанное лишь ради одной истины.)
      Отец Рафаил и я продолжали неподвижно лежать, когда кто-то подошел к нам и толкнул по очереди сапогом довольно чувствительно:
      - Ладно прикидываться, подымайтесь, не то подымем силком...
      Делать было нечего, и отец Рафаил, поднявшись, велел мне встать. Тогда в приемную вошел секретарь совета, и я по голосу узнал, что это он на нас кричал и топал ногами. Однако в лице его я не только не приметил свирепости или гнева, но даже показалось мне, что он легонько улыбается, хотя чему приписать улыбку в таком серьезном положении, я не мог понять и подумал, что это у него от природы.
      Отец Рафаил рассказал секретарю, что, по частным сведениям, власти предполагают поместить в монастыре лазарет, и что такое действие равнозначит полному закрытию обители, так как монастырь и без того стеснен до предела детской больницей с приютом, называемым интернатом. Секретарь выслушал доводы отца настоятеля со вниманием и отвечал кратко:
      - Отправляйтесь к себе, я у вас буду и сам осмотрю помещения.
      Мы поклонились в пояс и покинули совет обнадеженные, так что отец Рафаил сказал мне:
      - Сразу видно человека по обращению: кричал он на нас из совестливости и хорошего воспитания. Бог не без милости...
      Напрасны были наши надежды. День, начавшийся с беспокойства, готовил новые испытания. Для меня они были горьки и непосильны, ибо теперь, когда я веду свою запись, неведомые доселе чувства раздирают меня и малодушие мое так велико, что я не в силах даже помолиться. Я призываю все свое мужество, чтобы правдиво описать срам, испытанный мною.
      Дело в том, что не успел я с отцом Рафаилом войти в монастырский двор, как нас догнала коляска, из которой выскочил секретарь совета. Полная неожиданность приезда его ошеломила даже отца настоятеля, и он, как бы приняв секретаря за наваждение, осенил его крестом. На лице того я опять заметил улыбку, и он сказал:
      - Ну, покажите мне ваши помещения.
      Но у нас ничего не было приготовлено к встрече такого посетителя, и следовало бы предотвратить возможные нечаянности, хотя бы простым упреждением братии. Поэтому отец Рафаил, показав рукою на новый корпус, предложил:
      - А вот, пожалуй, начнемте с тех строений, которые у нас уже отобраны властями под детский приют, называемый интернатом, и под больницу.
      Говоря это, отец настоятель взглядом дал мне понять, чтобы я уведомил братию о прибывшем. Но секретарь вдруг заявил:
      - Нет, чего же смотреть на то, что отобрано, давайте посмотрим, что еще не отобрано...
      И здесь началось! Только-только мы поднялись на крыльцо, как из корпуса вывалился брат Порфирий с лукошком, полным жареных пирожков, от которых шел пар.
      - Это вы что же, на базар? - спросил секретарь.
      - Так точно, гражданин, в толкучку, - словно обрадовавшись, рявкнул брат Порфирий, - не желаете ли, свеженьких - с яйцами, со пшеном, с ливерочком...
      Отец настоятель отстранил Порфирия с дороги и дал секретарю посильное объяснение:
      - Доходов в монастыре почти не стало, братии же нужно поддерживать существование, хотя бы самое нищенское. Отсюда - необычные для монашествующих занятия...
      Я поглядел на секретаря, и недоброе предчувствие вселилось в мою душу: быть беде, - подумал я, - у секретаря улыбочка-то не от природы, а от других качеств.
      Отец Рафаил повел его по коридору, открывая по очереди двери, и объясняя:
      - Вот тут у нас кладовая для хозяйственных предметов, тут пекарня, тут орудия для полевых работ - у нас ведь трудовое общество, коммуна, как говорится. А вот тут начинаются келии для братии нашего монастыря...
      Он отворил дверь. Келия была пуста, койки не прибраны. Отец Рафаил открыл другую дверь. Здесь тоже было пусто и непорядку - пуще, чем в первой.
      - А братия торговать ушла? - спросил секретарь.
      - В трудах братия, на разной работе, - отвечал отец Рафаил, подводя секретаря к следующей келии.
      Три человека вскочили из-за стола, едва мы показались в дверях. Только одного из них я знал, других видел впервые. Все они были без подрясников и почему-то прятали руки за спины и в карманы. В келии стоял табачный чад. На столе я различил картуз табаку Бостанжогло. Секретарь быстро подошел к одному из этих людей.
      - Вы чем занимаетесь? - спросил он.
      - Безработный, - ответил тот.
      - Что вы тут делаете? - вмешался отец настоятель.
      - Истинный бог, мы не на деньги, отец Рафаил.
      - Нет, нет, вы меня верно поняли. Раньше чем занимались? - допытывался секретарь.
      - Бакалеей.
      - То есть торговали?
      - Лавочку держал, не бог весть какую. После разорения не имею средств, стеснен...
      Я не мог более глядеть на отца Рафаила, поверженного в уныние, ни на картежников и убежал в свою келию.
      Боже мой, господи! Что стало из нашей обители? Пристанищем какого люду сделались ее святые стены? И неужели я ослеплен настолько, что не вижу, как на благолепии и святости произросли тлен и нечестие бесовское? Горе мне, горе!
      По скором отъезде секретаря совета отец Рафаил замкнулся и прислал ко мне келаря сказать, чтобы я отправился в женский монастырь и узнал, как обернулось дело с колоколом. Я понял, что наши монастырские обстоятельства после нечаянного визита очень ухудшились, и как ни подавлен был случившимся, однако превозмог себя и пошел в город.
      У матери казначеи меня ожидали утешительные вести. Пря между начальствующими закончилась на вящее посрамление военкома: колокол возвратили монастырю и подвесили на прежнее место силами воинов Красной армии.
      Преисполненные благодарности к секретарю совета, христолюбивые сестры пожелали ознаменовать одержание победы над беззаконием каким-либо вещественным актом. Посему мать казначея обратилась к секретарю с просьбою принять от монастыря для совета красное знамя, расшитое золотом и позументами, работы благодарных монахинь, послушниц и учениц. На такую просьбу секретарь отвечал, что никаких подношений совет от монахинь не примет, так как это противно духу новейших законов, но что ежели в монастырских мастерских на красное знамя может быть принят заказ, то совет заплатит, сколько будет стоить работа. Заказ был, разумеется, принят тотчас же, и мать казначея водила меня в мастерскую, где трудятся над знаменем рукодельницы. Я осмотрел полотнище, растянутое на пяльцах, и пришел в восхищение от искусности вышивки и подбора позументных украшений. Посреди знамени парчевым галуном из золота, каким делают оторочку на дорогом церковном облачении, расшиты слова, полученные на особой бумажечке от секретаря, при заказе: "Мы свой, мы новый мир построим". Кругом этих слов воздушными фигурами идет золототканый газ, по краям же знамени спускается бахрома и на углах - кисти. Вообще весь вид богатой гражданской хоругви порадовал меня отменно, и я ушел от богоспасаемых сестер растроганный.
      Идя по улице и размышляя о том, что сестры избрали благой путь для установления хороших обычаев в общении с мирскою властью, я придумывал, что предпринять нашему монастырю, чтобы достичь столь же благоприятных результатов. Следовало бы - думал я - проявить какую-либо услужливость, принести помощь в некотором трудном предприятии власти и вообще показать, что замкнутость наша отнюдь не злонамерена, а лишь по уставу. Занятый подобными мыслями, я был кем-то окликнут по имени. Я поднял глаза, и они тотчас опустились опять сами собою: впереди меня стояла бывшая матушка Авдотья Ивановна.
      - Что не зайдешь? - спросила она, подвигаясь ко мне совсем близко.
      - Много хлопот, - ответил я, сгорая от боязни, что Авдотья Ивановна попрекнет меня за недостойное мое поведение в памятный вечер.
      - Мой пьет, - продолжала она, и голос ее упал, - а я все одна...
      Авдотья Ивановна взяла меня за руку, и лица моего коснулось ее дыхание.
      - Зашел бы, - сказала она, - посидеть...
      Я решился взглянуть на нее. Стан ее был округл и крепок, тонкое платье на груди колебалось, во взгляде ее мне почудилась насмешка и как бы ласковость.
      - Благодарствуйте на приглашенье, - проговорил я раскашлявшись, так как в горле моем образовалась сухость. - Мне пора...
      Авдотья Ивановна необыкновенно сжала мне руку и крикнула вслед, когда я уже отошел на много шагов:
      - Так ты приходи!..
      Достигнув монастыря почти бегом, я стал искать себе успокоения, чтобы хоть кратко доложить отцу Рафаилу о деле с колоколом и о том, что из него проистекло. Я прохаживался и сидел на берегу Гордаты, в надежде на целебное свойство природы, беседовал с приютскими детьми, чтобы развлечься, тщетно начинал молиться. Спокойствие не возвращалось мне. К великому моему счастью, отец Рафаил не пожелал меня видеть, и я остался наедине с собою в тихой своей келии.
      Мысли мои мешались, и я не знал, чего хочу. Происшествия дня заново предстали пред моими глазами: таинственное и бесследное исчезновение Афанасия Сергеевича Пушкина; решимость отца Рафаила, поведшая его на унижение игумнова сана; прибытие в монастырь светской власти, могущее иметь необозримые последствия; наконец, беседа с бывшей матушкой Авдотьей Ивановной, которая нисколько на меня не разгневалась, чего я пуще всего боялся. Так, терзая себя этими мыслями, я втайне чувствовал, что одна из них превосходней и неотступнее других. Авдотья Ивановна стояла живой подле меня в тишине келии и я, облитый потом, смотрел на ее платье и видел ее - какою запечатлелась она в моей памяти с незабвенного вечера у Симфориана.
      Сейчас, пиша эти строки, я преобореваю свое томление. Тогда же я бросил с ожесточением тетрадь с хроникой и оплакивал себя, несчастного, и смеялся неведомо чему. Потом схватил лист бумаги и неожиданно, без всякой мысли и без единой помарки, написал впервые в жизни стих. Прочитав его, плакал еще больше и решил непременно показать его Симфориану.
      С этой целью, после бессонной ночи, я пошел в редакцию "Наровчатской Правды". Там я застал Антипа Грустного, сидевшего на краешке скамьи. Я открыл было рот, чтобы поздороваться, но он погрозил мне пальцем. Я подсел к нему, и он шепнул мне в ухо, показывая на закрытую дверь:
      - Тише: там читают мое новое сочинение.
      - Кто? - спросил я шепотом.
      - Симфориан. Тш-ш-ш.
      Мы посидели в неподвижности несколько минут. Потом дверь шумно раскрылась, и к нам вышел Симфориан. Он протянул Антипу рукопись и сказал кратко:
      - Хлам.
      Антип бережно сложил потрепанные листки бумаги, спрятал их за пазуху и робко проговорил:
      - У меня есть еще одно произведение...
      Но Симфориан не дал ему договорить:
      - Не надо мне твоих произведений, сделай милость.
      После этих слов Антип беззвучно удалился, а Симфориан спросил меня:
      - Ну, а ты что? Тоже навараксал какое-нибудь произведение?
      Услышав это, я тотчас решил ни за что не показывать своего стиха; к тому же страшная мысль пришла мне на ум: Симфориан непременно должен догадаться, что это его супруга Авдотья Ивановна вдохновила меня на сочинение.
      - Стихи, что ли, написал? - спросил Симфориан.
      - Да, действительно, но только мне стыдно показать, потому что это со мной первый раз...
      - Брось ты это дело, - присоветовал Симфориан, кладя на мое плечо руку, - пиши, брат, по специальности.
      - Как же так? - не понимая, спросил я.
      - Да ты кто по профессии? - сказал он, - чернец? Стало, твоя специальность - божественное бытие. Вот и пиши нам в газету для безбожного отдела...
      Я перекрестился и не знал, что сказать. Между тем, Симфориан засмеялся и, как видно, нечаянно посмотрел под скамью, на то место, где сидел Антип Грустный. Потом он плюнул и убежал в другую комнату.
      Довольный прекращением тягостного для меня разговора, я пошел к выходу, полагая, что Симфориан плюнул с досады, что я перекрестился. Но при этом я сам взглянул под скамью. В том месте, где до того сидел Антип, на полу стояла невеликая лужица. Пожалуй, лужицу оставил Антип от волнения или по болезни, и это, наверно, на нее плюнул Симфориан.
      Сегодня, в воскресное утро, когда заблаговестили к обедне, выглянув в окно, я увидел всеобщее беспокойство. Люди выбегали из корпусов, направляясь к задним воротам, приютские дети что-то голосили, пробежал кое-кто из нашей братии. Я вышел на крыльцо узнать, что происходит.
      Оказалось, неизвестный труп утопшего человека был за ночь вынесен рекою Гордатой на берег, к нашему монастырю.
      Вместе с другими братьями и незнакомыми людьми, пришедшими к обедне, я поспешил на берег. Пробираясь к месту происшествия и прислушиваясь к тому, что кругом говорили, я понял, что утопленник никем не может быть опознан. Наконец, я растолкал людей и подошел к покойнику. Сердце у меня билось тревожно, и, хотя я творил про себя молитву, мысли мои были неясны. Человек лежал ногами вверх по скату берега, головою к реке, так что вода омывала длинные волосы утопшего. На его шею намоталась плавучая трава ряска, лицо весьма приметно вспухло.
      Как ни приучаем мы себя к мысли о бренности всего сущего, но даже постриженные чернецы и монахи великого подвига не могут видеть смерть с совершенным спокойствием. Я отвел глаза от головы мертвеца и стал осматривать его одежду. Тогда меня бросило в страшную дрожь, и холодный пот выступил на моем лбу. Одежда, прикрывавшая тело несчастного, была известною крылаткою Афанасия Сергеевича Пушкина. Я опять взглянул в лицо усопшего. Не оставалось сомнения: утопленник был не кто иной, как таинственно исчезнувший Афанасий Сергеевич.

  • Страницы:
    1, 2, 3