Пока она разворачивала трубочку, не желавшую слушаться ее дрожащих пальцев, она успела побывать на том свете и вернуться обратно. А когда наконец развернула записку, ее подхватила и понесла другая волна: "Уважаемые Искендер и Гюльназ-ханум! Пришел вас навестить. Не застал никого дома. Очень сожалею. Ждать нет времени. Если смогу, зайду завтра вечером. Целую. Данилов".
Некоторое время Гюльназ стояла неподвижно. Что же делать? Кинуться за Сергеем Марковичем? Но куда? Она еще раз развернула записку, еще раз прочитала ее. Будто заблудилась между строк этого крошечного обрывка бумаги. Была околдована чарами только что прочитанных строк и при повторном прочтении открыла какой-то новый смысл этих слов. Интересно, зачем приходил Сергей Маркович? Неужели просто так, навестить? О боже, зачем я послушалась Зину и осталась там. Вдруг Сергей Маркович больше не придет? Нет, придет, он же сам написал, "если смогу... зайду завтра вечером"...
"Если смогу..." Эти слова она произнесла вслух и вздрогнула. Их можно было толковать как угодно: Сергей Маркович мог и не прийти. Вот обещал же он в прошлый раз, а не пришел. И она, и Искендер были уверены, что он придет, а он будто совсем исчез. А вот теперь, спустя два месяца, объявился, сам пришел повидаться, хорошо, что записку оставил.
Она открыла дверь, вошла в квартиру: размотала на голове шаль, сняла ее и повесила на вешалку. Огляделась. Прежде всего поискала следы рук больших, сильных рук Искендера - на домашних вещах. Кровать была в том виде, в каком она ее оставила; никто не прикасался к пустой и холодной посуде, Несколько угольков, положенных ею по счету перед печкой, казалось, тихонько потрескивали, но это ей только казалось. В комнате было холоднее обычного. Из щели в оконной раме, хоть и заткнутой ватой и тряпками, дуло. И весь этот день, до самого вечера, ей предстоит коротать в одиночестве. В запасе оставалось немного угля - можно было разжечь печь. Все равно она здесь ночевать не будет... Зина будет ждать ее в теплой комнате. На что ей уголь?
Она присела на корточки перед печкой и хотела протянуть руку, чтобы набрать угля, как вдруг кто-то будто схватил ее за руку: "Постой! Потерпи! Еще можно не разжигать печку!" Это был голос ее сердца.
Она выпрямилась. Еще не было одиннадцати. Данилов обещал прийти вечером. Значит, у нее есть несколько часов свободного времени. Можно сходить на почтамт.
Она уже обмотала голову шерстяной шалью, собралась выходить и вдруг вспомнила: а если придет Искендер? Надо опять оставить записку в замочной скважине: "Искендер, я ушла недалеко. На почту и обратно. Вечером буду дома. Гюльназ".
Аккуратно вложила записку в замочную скважину, заперла дверь. Ключ даже не коснулся бумажки.
Но лучше было бы ей на почту не ходить, одно расстройство. Ни от Искендера, ни из дому писем не было.
Тем же путем она возвратилась обратно. Мысль, как бурав, сверлила в мозгу. "Ну почему Искендер ничего ей не написал? Допустим, у него нет возможности, а почему не пишет Эльдар? Допустим, и у него времени нет, но из дому-то почему не пишут?" Эти "почему" так и волоклись за ней следом. Здесь, на знакомых тротуарах и поворотах улиц, число этих "почему" все множилось. Из развалин ее госпиталя как будто еще доносился вопль Виталия: "Гюля, где ты?" В ушах ее все еще отдавалось проклятье Германа Степановича: "Так вам и надо, получайте!"
Сердце ее готово было разорваться от тоски и одиночества. А город будто вовсе опустел. На него, как после воздушного налета, вдруг опустилась давящая, тяжкая тишина.
Она шагала медленно, сама не знала, куда бредет. По внешнему виду зданий, мимо которых она проходила, по разговорам, одежде входивших и выходивших людей она старалась определить: военное ли это учреждение или гражданское...
Она шла и вдруг увидела на левой стороне улицы низенький домик с частыми окнами, выходящими в небольшой скверик. Перед ним стояла машина "скорой помощи". Она поняла, что это госпиталь. Сердце ее забилось с тайной надеждой. А вдруг это та самая машина, о которой говорил Искендер. В этой машине он увидел доктора Салиму, даже побежал за ней, хотел разглядеть номер, но он был залеплен снегом. Свернув налево, она вошла в скверик. Как человек, хорошо знающий, куда он идет, она спокойно и уверенно направилась прямо к двери. Было тихо. В скверике - никого. Она смело отворила большую тяжелую дверь и очутилась в вестибюле. Справа был просторный красивый гардероб. Но он был пуст, там висело только несколько белых халатов. Слева, вдоль стены, - довоенный фотостенд.
Гюльназ двинулась вперед. В коридоре ей повстречалось несколько женщин в белых халатах. Они собирались пройти мимо, даже не взглянув на нее, но она сама их остановила.
- Извините... Вы не скажете?..
Одна из женщин - как видно, врач, Гюльназ заключила это по ее серьезному лицу и по фонендоскопу, торчащему из кармана халата, остановилась.
- Слушаю вас... - И она вопросительно посмотрела на Гюльназ.
- Не работает ли здесь доктор Салима? Салима Салимовна? Не знаете ли вы...
- Нет, не работает, и такого врача мы не знаем. Проговорив это, она быстро удалилась. Гюльназ, вся красная, растерянно смотрела ей вслед. Что она такого спросила? Разве можно быть такой невежливой? Слезы душили ее. С трудом взяв себя в руки, она собралась было уйти, как вдруг столкнулась лицом к лицу с пожилой женщиной. С печалью на улыбчивом лице та смотрела на нее.
- Что с вами, дочка? Кто вам нужен?
Почувствовав, что лицо ее горит, Гюльназ непроизвольно сказала:
- Я ищу одного раненого. Лисицын... Виталий...
- А, это вы о Витьке из сгоревшего госпиталя на Фонтанке... у него состояние тяжелое... На втором этаже, тридцать четвертая палата...
Гюльназ не верила своим ушам. Неужели эта женщина говорит о Виталии? Что это за наваждение, о господи! Она бросилась к лестнице. Сзади послышался спокойный голос:
- Так нельзя, дочка, иди, я дам тебе халат...
Она выхватила халат у нее из рук. "Говорите, состояние тяжелое?" И побежала вверх по лестнице. "Сейчас он меня увидит, и ему станет легче. Я это знаю, увидев меня, Виталию станет легче".
Хорошо знакомый ей госпитальный порядок, выстроенные в шеренгу в светлом коридоре шкафчики с лекарствами, койки, раненые, провожающие ее удивленными взглядами, снующие медсестры, все это было таким ей привычным и знакомым. Сейчас она увидит Виталия. Глаза ее уже искали тридцать четвертую палату.
Но в палате Виталия не оказалось. Ей сказали, что его перевели в другую, совсем плох. Услыхав все это от врача, Гюльназ взяла себя в руки. Достойно и сдержанно она попросила разрешить ей хоть на минуту повидаться с Виталием. Вернувшиеся к ней, как всегда в трудную минуту, терпение, гордость и достоинство юности - сыграли свою роль. Как можно было отказать в просьбе такому серьезному человеку?
Виталий действительно был совсем плох. Несколько человек в белых халатах стояли вокруг него, о чем-то тихо переговаривались. Гюльназ робко подошла к носилкам на железных опорах, прошептала:
- Виталий, дорогой... Ты меня слышишь? Я Гюльназ...
Белые бинты полностью закрывали его лицо, блестели лишь глаза. И вдруг в их глубине мелькнул, точно луч, быстрый огонек, мелькнул и... погас. И все... Это был отзвук на ее зов. Виталий ее услышал, узнал. Этот последний разряд молнии был доказательством того, что он узнал ее, узнал...
- Виталий!.. - Она склонилась над носилками. - Я люблю тебя. И всегда буду любить, ты - мой Эльдар.
Но она уже знала, что Виталий больше не слышит ее, больше не слышит.
Молча вышла она из госпиталя. Надо было возвращаться домой. Сергей Маркович ждет ее у дверей...
Как всегда, воображение опередило действительность. В квартире ее поджидало лишь безмолвное одиночество. К вечеру ожидалось похолодание. Но у нее не было иного выхода: надо было сидеть, вернее, лежать на кровати и ждать Данилова.
24
Гюльназ открыла сонные глаза. Где она? Огляделась. И сразу все вспомнила: у себя в квартире. Одна. Ни Искендера, ни Данилова. Не пришли. Всю ночь она их прождала, а они не пришли. Данилов уже второй раз дает слово, но не держит его. Что поделаешь? Война. Когда же она заснула? Нет, не вспомнить. Который час?
Зина... О, господи! Что это с нею? Ведь сегодня с раннего утра она должна была выйти на работу. Ее же взяли в полевой госпиталь. А она... Как же это случилось, что она проспала? За это ее теперь могут наказать. Ведь она - на военной службе.
Гюльназ вскочила и начала собираться. Забыла обо всем на свете. Забыла написать Искендеру записку и вложить в замочную скважину. Во что бы то ни стало она должна добраться до госпиталя к началу работы. Хорошо, что она знает дорогу.
Минут через сорок она уже шагала по знакомой неширокой улице, где находился госпиталь. Мчавшиеся машины обдавали ее снегом. Здесь было много военных. Но где же госпиталь, не заблудилась ли она, но она не узнавала и зданий, что были вчера рядом с ним. Куда же она идет? Где то низенькое здание?
Она остановилась, ничего не понимая. Навстречу шли два офицера. Хотела обратиться к ним, но не решилась. Может, подойти вон к тому старику, что стоит у ворот.
- Дядя, мне нужен полевой госпиталь, дом восемнадцать... по улице. Вы не скажете... где он?
- Госпиталь переехал отсюда... этой ночью...
- Как переехал? Я ведь там... - Гюльназ растерялась, что же это она так раздраженно говорит с человеком, который ни в чем не виноват. - Извините меня, пожалуйста. Вы не знаете, куда он переехал?
- Откуда же я могу это знать, дочка? - И посмотрел укоризненно в ее глаза, полные слез. - И лучше, что не знаем. Вот видишь, какой-то негодяй выдал эти сведения врагу.
Гюльназ посмотрела в сторону, указанную стариком, и только теперь увидала, что дом, где размещался госпиталь, просто исчез, остались только огромные воронки, впадины и ямы, припорошенные свежим снегом. И на месте домов, что стояли вокруг, - снежные бугры.
- Хорошо, что мы успели вынести всех раненых, - продолжал старик, помолчав. - Еще бы полчаса - и все погибли бы...
- А сотрудники госпиталя? Им тоже удалось?..
- Конечно... всех. До последнего человека.
- Скажите, пожалуйста, может быть, вы знаете Зину... Зину Николаеву?
- Знаю, конечно. Она тоже уехала с госпиталем.
- Куда? Может, она сказала вам что-нибудь обо мне?
- О вас? Нет, она мне ничего не говорила... А вы кем ей доводитесь?
- Подруга... Мы вместе учились.
- Ах, вон оно что. Вы о Зине не беспокойтесь. Я сам видел, как она садилась в машину. Они с Машенькой сели в кабину и уехали.
Гюльназ ничего не сказала, у нее не было слов. И не было сил сдвинуться с места. Зина уехала и увезла с собой надежду о вкусном солдатском хлебе, миске жирной солдатской каши с куском мяса, дымящейся чашке кофе. Она должна была снова вернуться в свою холодную комнату, названную когда-то Даниловым "любовным объектом", к своему одиночеству. Бомбы, превратившие в развалины эти плоские дома, развеяли в прах и ее мечты.
* * *
Город редел у нее на глазах. От Искендера по-прежнему не было никаких вестей. Данилов больше не появлялся. Где была Зина - никто не знал. Соколов бесследно исчез. А Виталий покинул ее навсегда, больше они никогда не увидятся.
Люди, дорогие ей, по одному оставили ее. Не было ли это еще одним испытанием, выпавшим на ее долю? Но разве не грех устраивать такое тяжкое испытание одинокой, беспомощной и к тому же беременной женщине? За одиночеством прятался страх, он, как паук, затягивал в свои сети. Теперь она уже боялась оставаться дома одна. Вслед за одиночеством в комнату просачивались и другие страшные вещи; голод, холод, а за ними - смерть. Нет, у нее не было права отступать ни на шаг. Стоило хоть раз споткнуться, хоть раз заколебаться, хоть раз заплакать, заныть, дрогнуть - она изменила бы самой себе. Обманула бы Искендера и теперь уже задула бы свечу жизни своего младенца. Она должна была сама себе помочь, сама себе быть опорой. Самой предстояло ей зажигать огонек надежды в своем сердце, быть собственным целителем.
И снова был облачный, морозный день. В более чем обычной тяжелой тишине город ожидал очередного воздушного налета врага. Когда она вышла на самый знакомый ей в городе Невский проспект, была объявлена воздушная тревога. Странный писк знакомых звуков будто схватил ее руку и поволок за собой в убежище. Она невольно спустилась в подвал одного из ближайших домов. И сразу же узнала его: здесь они были с Искендером и Сергеем Марковичем, когда возвращались от Зубермана.
Вспомнив вдруг о Германе Степановиче, она обрадовалась. Давно уже ничего не знала о нем. Раз уж так случилось, после отбоя она обязательно навестит старика.
Народу в убежище было мало. Когда глаза ее привыкли к полумраку, она огляделась, поискала глазами: а вдруг здесь Герман Степанович? Она прошла в самый конец и прислонилась к краю холодного сиденья. Не села. Так и простояла до самого отбоя.
И, задыхаясь, побежала к дому, где жил Герман Степанович. Теперь она была почему-то уверена, что старик в эти минуты дома, в своем "зимнем дворце". Вот он подходит к окну и, потрясая кулаками, кричит: "Так вам и надо, проклятые! Чтоб вы сгорели!", а потом усаживается за рояль и играет "Патетическую".
По знакомым ступеням поднялась она на третий этаж, нажала кнопку звонка. Изнутри - ни звука. Вспомнила, звонок, может и не работать, нет света. Постучала в дверь. Ответа не последовало. С внезапным волнением, переполнившим грудь, она толкнула дверь. Дверь была не заперта. Она оглядела темный коридор. Что-то подталкивало ее вперед к "зимнему дворцу" Зубермана. Дверь его комнаты тоже была открыта, причем залита каким-то необычным светом. Но все здесь было будто окутано странным туманом. У окна с бархатными шторами метались пылинки. Гюльназ в страхе отступила. Пол был тоже покрыт слоем пыли, свет заливал комнату, он струился из окна, где были бархатные шторы, и еще... сверху, с потолка... Там была пробоина, зияла большая дыра.
Она все поняла.
Зуберман, пожелавший сгореть в прометеевом огне музыки Бетховена, распахнул черные шторы: если Александр, со своей Гюлей захотят его навестить, они не увидят комнату во мраке. Над роялем клубились нежные пылинки. Герман Степанович сидел, опершись правой рукой о рояль, прислонив голову к открытой крышке. На его кривых, как орлиные когти, пальцах застыли капли крови. А левая, словно голубиное крыло, распростерлась по клавишам.
В тяжелом молчании Гюльназ сделала несколько шагов, приблизилась к старику. Рукой дотронулась до пятна крови на затылке, прикрытом мягкими белыми волосами. Затем взгляд ее прошелся по нотным тетрадям, что лежали на рояле. И остановился на паспорте в толстых черных корочках. Осторожно взяла она его в руки, раскрыла. Глаза затуманились.
"Зуберман Герман Степанович. Место рождения - Гамбург, национальность немец".
Держа паспорт в дрожащих руках, не зная, зачем он ей, она двинулась к двери. "Значит, он был немец, - шептала она. - Истинный немец... как Бетховен, как Гёте..."
Когда Гюльназ, закрыв за собой дверь, вышла на полутемную площадку, она поняла: вот погас еще один огонек надежды, кольцо сжималось. Число дорогих людей, молча покидающих ее, увеличивается. Странно, что с уходом они становятся еще дороже.
Чья теперь очередь?
* * *
Гюльназ больше не интересовалась - в замочной скважине ее бумажки или нет: если Искендер придет домой, он прочтет ее записку и успокоится. Заранее будет знать, что его беременная жена жива-здорова. Это само по себе уже утешение.
Данилов тоже как будто привык видеть в замочной скважине этой квартиры маленький обрывок бумажки. После того как в последний раз он был здесь, прочитал написанную по-азербайджански, адресованную Искендеру записку, написал сам еще одну и вложил в замочную скважину, он, видимо, полагал, что хотя он и мог повидать Гюльназ, но раньше прочитает ее ответ. Но сегодня, обнаружив в замочной скважине записку, адресрванную Искендеру, он ничего не мог понять. Что это означало? Он мог поклясться - это не была ее старая записка Искендеру, записка была написана заново. Значит, Гюльназ ничего не знает о геройской гибели своего мужа? Да и как могло быть иначе? Он, полковой комиссар Данилов, находясь на передовой, сам не так давно узнал о гибели своего друга. Случайно прочитал в "Ленинградской правде" статью "Легенда о храбром танкисте". А Гюльназ, видимо, не только не читала эту газету, но и другие ей ничего не передали. История, рассказанная в статье, действительно походила на легенду. Там говорилось о подвиге чернобрового, черноглазого парня из Азербайджана по имени Искендер, которому удалось на своем танке прорваться в тыл врага, таким образом на какое-то время разомкнуть кольцо блокады. Оказывается, этот парень собственными руками собрал свой танк. Танк сделался его крепостью и его могилой. Молодой танкист ворвался в логово противника, сокрушая все на своем пути. Танк, изрыгающий смертоносный огонь, походил на страшное чудовище. Среди фашистов началась паника. Танк надвигался, танк ревел, сотрясая своим ревом землю и небо, железное чудище крушило все вокруг. Но это был танк, обыкновенный танк, изготовленный на одном из заводов города, стиснутого блокадой.
Более двух часов продолжался этот легендарный поход. Молодой танкист, сея панику и смерть во вражеском стане, все-таки прорвался к своим. Его видели залитого кровью. Товарищам, подоспевшим ему на помощь, он только и успел сказать:
- Смелее, ребята! Смелее! Кольцо блокады здорово проржавело!.. Я сын кузнеца и знаю, как непрочно ржавое железо...
В кармане у Данилова была газета с этой статьей. Но он опять не застал Гюльназ дома. Из записки в замочной скважине следовало, что Гюльназ здесь. Вечером вернется домой. Но до вечера он ждать не мог. Что оставалось делать?
Он походил перед дверью, подумал. Может, еще раз написать записку, пообещав прийти как только выдастся время? Нет, рука не поднималась это сделать. Обмануть Гюльназ в третий раз, заставить ее ждать - это уж очень бессовестно. Оставить газету и уйти? Он мог как-то просунуть ее в дверь. Но нет! Почему Гюльназ должна узнать эту горестную весть таким образом? Это означало погасить последний огонек надежды, запрятанный в замочной скважине.
Он медленно спускался по лестнице. Может, он встретит ее там внизу, у лестницы, или во дворе, в воротах, или на улице, вон на том углу. Но Гюльназ не было.
25
Мороз держался. Но в городе было объявлено: "Норму хлеба увеличили". От этого сообщения, хоть снег и не таял на улицах, начинала оттаивать безнадежность, застывшая в сердцах, словно лед.
Гюльназ услышала эту новость дома, она была больна. Уже два дня не ходила на работу... "Оказывается, слова имеют свет, аромат и даже вкус, думала она. - В нашем языке существуют слова, которые пахнут хлебом, имеют его вкус". Но ни аромат, ни вкус этих слов ее не насытил, напротив, вызывал еще большее чувство голода. Желудок будто молил вслух. Единственный способ избавиться от этих мучений: не думать о еде. Спать, спать! Но предки верно говорили, что ужаленный змеей заснет, а к голодному сон не идет. Она старалась думать об обычных, каждодневных заботах и еще явственнее ощущала аромат дополнительных ста граммов хлеба, которые получит в тот день, когда встанет с постели.
С этими мыслями она лежала не двигаясь, натянув на голову сложенное вдвое одеяло. Когда мысли ее, побродив по заснеженным улицам города, утомлялись, то снова возвращались сюда - в квартиру, еще более холодную, чем улица. Сегодня по телу ее непрерывно бегали мурашки. Это нельзя было назвать болью, но это было хуже любой боли. Температура была невысокой, не больше тридцати восьми. Она ее и не мерила, но знала, что это именно так. Она не могла заставить себя подняться. Она очень хорошо знала, что это такое: голод, который уложил ее, верный спутник смерти. Как много она об этом слыхала. И до того, как слечь, скольких видела в таком положении. Всюду говорили о квартирах, превратившихся в склепы. Но она не хотела верить, что однажды и к ней заглянет этот вестник. У нее была хлебная норма, в день она съедала несколько ложек горячего супа или безвкусной, несоленой каши. Значит, в постель ее уложило другое, болезнь? Могла быть и иная причина. В эти мгновения она вспомнила о существовании в ней второй жизни.
- Интересно, где сейчас Иакендер? Что делает? - вдруг тихонько прошептала она. И сама обрадовалась, услыхав собственный голос, но тут же себя одернула: какова, лишь только сделалось тяжело, так мысли об Искендере ушли, и она переключилась на себя.
Сосредоточенно, направленно, шаг за шагом, она попыталась представить себе множество причин столь неожиданного, внезапного исчезновения Искендера. И всякий раз конечным результатом была успокаивающая, обнадеживающая мысль. Потому что иной она быть и не могла. Та иная, страшная мысль, что трепетала в дальнем холодном уголке ее сердца, беспощадно изгонялась.
"Где бы он ни был, не сегодня завтра он должен появиться, может быть, сегодня вечером..." Следуя за этими мыслями, она скользнула взглядом по равнодушному потолку. Затаив дыхание, вслушивалась в звуки за окном, к шорохам за дверью, шагам. Прежде она просто не замечала их. Иногда, установив, куда направлены эти шаги, радовалась: ее соседи еще живы, уходят, приходят.
Но сегодня почему-то за дверью не было слышно ни этих шагов, ни каких бы то ни было звуков: "Видно, в этом доме больше никто не живет... Все умерли... или уехали. Надо было мне тогда послушаться Искендера, уехать... Чем так... в одиночестве умирать... Нет, нет... хорошо, что я не уехала. Как бы я посмотрела в глаза папе и маме? Теперь я уже могу ехать. Если не умру... Это что за слово такое? "Умереть!.." Я ведь не хочу умирать. Я поклялась Искендеру, что память его буду хранить как зеницу ока. Уезжая отсюда, я и его с собой возьму. Мы вместе вернемся в Чеменли. Тогда все меня простят".
Уголком глаза она повела в сторону окна. Который час, долго ли до вечера? Но за окном было мрачно, и этот мрак ни о чем ей не сказал, и она вернулась к своему единственному занятию - думать. "Вдруг я и завтра не смогу встать? Что я тогда буду делать? Нет, завтра все будет хорошо, температура у меня упала. Этой ночью постараюсь заснуть. Ни о чем не вспоминать... Если и завтра не смогу встать, тогда..." Почему-то мысли ее вновь вернулись к людям, беззвучно, безмолвно угасшим в безлюдных кварталах города. Они падали прямо на улицах, их везли на санках, на тележках, они были уложены в ряды прямо по берегу реки. Вдруг эти трупы будто ожили, встали лицом к лицу со страшными призраками людей, умирающих в эти минуты в своих холодных квартирах. Что это, господи? Уж не конец ли? Она замерла, ей показалось, что под сердцем она услыхала слабое дрожание. Да, конец. Наверное, и дитя ее в материнской утробе тоже доживает последние минуты.
Не теряет ли она способность мыслить... Гюльназ приложила руку к животу, подождала. Будто хотела услышать что-то в ответ от своего младенца на эту последнюю ласку. И вскоре потеряла сознание: отзвука не было.
Гюльназ не знала, сколько прошло времени, прежде чем сознание возвратилось к ней. В ушах билось далекое и таинственное: тук... тук... тук!... Будто кто-то переговаривался с нею азбукой Морзе. Напрасно! Она ведь не знает этой азбуки. Стук повторился. Может, те, что живут наверху, на втором этаже, зовут ее на помощь? Нет, там тихо. Давно уже над ней никто не живет. Прошло еще какое-то время, и она догадалась, что этот стук - самая легкая в мире азбука Морзе: в дверь стучали. Мир закружился вокруг нее. Прошло еще несколько минут. Она явственно различила звуки шагов, удаляющихся по лестнице. В этом не могло быть сомнений. Гюльназ и сама не знала, как ожило ее тело, какая новая таинственная сила подняла ее с постели. Еще мгновение, и ее обнаженные, тонкие, обессиленные руки ухватились за дверную ручку.
- Кто там?
Отчетливо услыхав удаляющиеся от двери шаги, которые она распознала до того, как отозваться, она замерла от ужаса: "Я опоздала. Опоздала на целый век. Он ушел. Решил, что меня нет дома". А у нее нет сил его окликнуть. И тот, кто стучал только что в дверь, больше не вернется. Но в ту же минуту снизу донеслось:
- Вы дома, Гюльназ-ханум!
Еще не решив, во сне это или наяву, Гюльназ ощутила, как по телу ее прошлась и погасла молния. В ее свете она будто разглядела эти родные слова "Гюльназ-ханум". Она покачнулась и, разведя руки, словно крылья, опустилась на ледяной пол, ничего не чувствуя, ничего не воспринимая. Но, где-то подсознательно радуясь, что слова "Гюльназ-ханум" только обрушили ее на пол, но не сразили. Потому что она в сознании, сердце ее бьется, и она слышит торопливые шаги поднимающегося вверх по лестнице, шаги Данилова. Его послала сама судьба, послала любовь Искендера, дитя в утробе позвало его. Этот человек - ее спаситель, ее божество.
Наконец шаги приблизились и замерли возле нее, и Гюльназ ощутила на лице горячее дыхание своего спасителя. Не только на лице, это она почувствовала всем своим существом. Этот человек, что-то бормоча про себя, поднял ее на руки. Осторожно принес и уложил на постель. Да, все верно. Тюфяк еще хранил тепло ее тела, одеяло было горячим. Спаситель одной рукой накинул на нее одеяло, другой нащупал пульс. Гюльназ все это слышала, она все еще была не в состоянии открыть глаза, вымолвить слово. Ей хотелось только одного, чтобы спаситель еще раз прикоснулся к ней, согрел ее руки своими ласковыми ладонями. Но он, оказывается, был способен на большее. На какое-то мгновение он отошел от кровати, пошарил где-то в углу своими большими теплыми руками, Гюльназ слышался какой-то странный, загадочный шелест. Что-то шуршало - мешок ли из грубой ткани, торбочка ли или же что-то еще. Может, это та самая продовольственная сумка? Где-то закипала вода. Звякнула жестянка. Наконец он снова приблизился к ее кровати. Подложил большую и теплую руку ей под голову, приподнял от подушки.
- Гюльназ-ханум!..
Она узнала этот голос. "О боже! Сергей!.. Наш дорогой друг... Как хорошо, что ты пришел. Как хорошо, что нашел меня..."
- Пейте, Гюльназ-ханум, это шербет. Еще немного... вот так... еще глоток...
Он поднес полную кясу к ее бескровным губам. Медленными глотками Данилов поил ее только что приготовленным шербетом. И Гюльназ ощущала, как из кясы в ее тело вливался не шербет, а жизнь. И потому понимала, что оживает с каждой минутой. Когда кяса была опорожнена, Данилов опустил ее голову на подушку, а сам, снова открыв притягательную сумку, вытащил оттуда сухари, сухое молоко, колбасу, яичный порошок. Он хорошо знал, что людям, долгое время голодавшим, нельзя сразу давать много еды. Поэтому отложил в сторону всего понемногу, по небольшому кусочку. Как только Гюльназ придет в сознание, он сам будет медленно кормить ее.
* * *
Гюльназ лежала в забытьи до самых вечерних сумерек. Данилов догадывался о ее душевном потрясении. Надо было переждать. Наконец она открыла глаза:
- Сергей, наш дорогой друг...
От этого горячего шепота сердце Данилова дрогнуло. В то же время затеплился огонек надежды. Кризис миновал.
Взяв в ладони слабую руку Гюльназ, он так же горячо откликнулся:
- Все будет хорошо, моя дорогая!
Потом заглянул в черные горящие глаза, устремленные на него с благодарностью, и будто увидел в них свое отражение. В них были и боль, и тревога. Эти глаза, наполнившие его сердце огромной, как мир, печалью, теперь дарили ему такую же огромную, как мир, радость.
- Почему так жарко в комнате, Сергей Маркович, или это я так горю?
Данилов кивнул на печь, что стояла в углу комнаты:
- Я собрал немного дров, печь топится...
- Вы?.. Вы... вы... Сергей Маркович...
- Успокойтесь, Гюльназ... вам нельзя волноваться... Я еще приготовил вам кофе... Сейчас... - Он встал и принес полную чашку, стоявшую на табурете у печки. - Мы теперь вместе поужинаем... И так вкусно... У нас все есть... Он пододвинул продукты, давеча отложенные в сторонку. - А стол мы накроем вот тут, у тебя на коленях. Ты будешь есть прямо здесь, хорошо? Держи голову, я немного подниму подушку. Вот так...
Гюльназ показалось, что она вот-вот снова потеряет сознание. Чудодейственные слова Данилова сильной волной подхватили ее и хотят швырнуть куда-то в бездну. Если бы Данилов в тот же миг не поднес к ее губам чашку, которую держал в своей большой, ласковой руке, эта сильная волна могла бы захлестнуть ее, унести. Другой рукой - такой же большой и ласковой - он протянул ей кусок хлеба. На ломте хлеба лежал кусочек, совсем крохотный кусочек колбасы. Гюльназ взглянула на этот ломтик хлеба, на эту колбасу, и неведомое чувство так обрушилось на нее, что она чуть было снова не лишилась сознания. Но было поздно. Данилов принялся кормить ее. Его рука была похожа на клюв ласточки, кормившей своего неоперившегося птенца. Гюльназ не успевала проглотить один кусок, как эта самая рука, точно клюв, приближалась к ней.
Данилов рассказывал о своей работе, о положении на фронте, об открывшейся на Ладожском озере Дороге жизни. Он только не заговаривал об Искендере, это еще предстояло. К тому же ждал, чтобы она сама заговорила первой. Он все еще носил с собой "Ленинградскую правду".
Она не хватала, не проглатывала кусок, как это свойственно всем долго голодающим людям, а ела спокойно и не спеша. Данилов также спокойно глядел на ее бескровные губы, трогательный детский подбородок, длинную, все еще хранившую свежесть шею.
- Сергей Маркович, а вы? - Широко распахнув ресницы, Гюльназ с нежной улыбкой посмотрела на него. Это была первая улыбка, которую увидел сегодня Данилов на ее лице, и, значит, первый отклик на его старания.
- Вы обо мне не беспокойтесь, Гюльназ-ханум, - проговорил он ласково. Сначала я покормлю вас, а потом...
- Мне кажется, что я и сама уже смогу есть.