пел на эстраде маленький толстый человек в чусучевом костюме с пестрым широким галстуком, —
Дорожку перешла.
Ее остановил миль-ци-о-нер!
Навстречу Климову пробирался невысокий паренек в дешевом костюме с пышным галстуком. Они столкнулись, вплотную с ними отчаянно работали ногами танцоры. Климов узнал парня, это был свой, из третьей бригады.
– Слушай, друг, – он потянул парня за лацкан. – Ты тут Шевич не видал?
Парень дисциплинированно делал вид, что незнаком с ним, и пытался пролезть мимо.
– Да ты не дури, – раздраженно сказал Климов. – Я тебя по службе спрашиваю.
Тот сразу вскинул глаза:
– По службе? Другое дело. Шевич? Это что у Клейна была, а потом вычистили?
– Эта самая.
– Была на танцах. Потом вниз ушла.
– Одна?
– Был с ней какой-то. Здоровенный. Волосы прикудрявлены.
– Вниз ушла?
– В номера.
Климов повернулся и, расталкивая танцующих, кинулся к выходу из зала.
На первом этаже в длинном коридоре, по стенам которого стояли трюмо, отчего каждый проходивший двоился в отражениях, переминались два типа в позументах. Климов подошел к ним, они сомкнулись перед ним, образовав непроходимый заслон из ливрей и мощных торсов. Климов взглянул в разбойно-почтительные лица, вынул удостоверение.
– Розыск! – сказал он.
Позументы дрогнули и расступились. Климов почти бегом бросился по коридору, отражаясь во всех зеркалах сразу. При повороте вниз на лестницу он увидел, как один из вышибал тянет какой-то шнур на одном из трюмо, услышал отдаленный звук звонка внизу и понял, что обитателей номеров предупредили о его появлении. Торопиться смысла не было. Он медленно спускался по застеленной ковровой винтовой лестнице и думал о том, как отыскать Таню в этом лабиринте тайных удовольствий и нэпмановских секретов. Лестница кончилась, начинался коридор.
Где-то за тонкой стенкой всхлипнула женщина. Климов вдруг почувствовал такую усталость, что сразу решил уйти. Он повернулся, и в тот же миг прямо перед ним распахнулась дверь, и человек в коричневом костюме с решительным клювоносым лицом, с мелко завитыми светлыми волосами встал в дверях. Он смотрел прямо на Климова, и Климов узнал его.
– Таня здесь? – спросил он, подавшись навстречу завитому.
– А! – сказал, узнавая его, завитой. – Таня? А что вам до нее?
– Пусть войдет! – раздался позади знакомый голос.
– Ну что ж, заходите! – сказал завитой и посторонился.
Климов шагнул в душный, настоянный на аромате духов и цветов полумрак номера. Высокая настольная лампа царствовала над столом, уставленным шампанским. На цветных диванах и креслах вокруг стола сидело пятеро. Две женщины – одна блондинка, другая южанка со смелым и нежным одновременно лицом, с влажно мерцающими большими глазами. Рядом с ней юноша в студенческой тужурке старых времен, смотревший на Климова со смешанным выражением интереса и неприязни, могучий толстяк с седой шевелюрой, и в углу Таня. На лоб ей косо падала прядь, блузка тесно охватывала маленькую грудь и прямые плечи. Она смотрела на Климова спокойно и казалась такой чужой, что усталость, сменившаяся было волнением, теперь опять вернулась.
– Меня ищешь? – спросила Таня.
Завитой прошел мимо Климова, подставил ему стул и сел за стол рядом с Таней.
– Поговорить хотел, – сказал Климов.
– Говори, – сказала она.
– Здесь? – спросил он.
– Да, – сказала она. – Кого нам с тобой стесняться?
– Уйдем? – попросил он, опуская глаза под настойчивым ее взглядом, в котором уже замелькали искры вражды и гнева.
– Куда же? – спросила она с непонятным интересом. – Куда же ты меня хочешь увести?
Он сел на стул и посмотрел на студента, потом на толстяка. Те слушали и разглядывали его с холодным любопытством.
– Выпьете с нами? – спросил завитой и разлил всем шампанское.
– Таня, – сказал Климов. Ему вдруг стало все равно, слушают его эти пятеро или нет. – Ты пойми, – сказал он, – я не мог тогда. Убийцу брали…
– Прежде всего долг и общественные обязанности! – засмеялась Таня звенящим смехом. – Товарищ Климов и товарищ Шевич. Хватит! Я хотела быть вам товарищем, вы меня выкинули как собаку. Теперь я не хочу быть товарищем, слышишь? – Она смотрела на него своими темными, гневно сияющими глазами. – Я хочу быть женщиной! Любимой! Ты можешь меня ею сделать?
Климов вдруг улыбнулся. Она очень еще юная. Вот когда злится, это особенно ясно.
– Чему это вы? – спросила Таня, и в голосе было удивление.
– Любимая, – сказал он, – уйдем отсюда!
– Общество вы, Танечка, выбрали себе весьма низкопробное, – издевательски пояснил толстяк. – Утонченный вкус советского сыщика возмущен вашим выбором.
– Ничего, – сказала Таня, опять поднимая голос до звенящей высоты. – Потерпит. Так ты говоришь: любимая? А на что ты мог бы решиться ради меня?
Он снова внимательно вгляделся в ее бледность. В сухой блеск глаз и вдруг понял, как ей трудно живется. Надо было бы многое объяснить, но он не мог, не хватало слов.
– Вы гость, – сказал завитой резким тоном, – и прошу вас быть как дома. Выпьем?
Климов взглянул на него и снова перевел глаза на Таню. Там, за стенами этого дома, бродила Маня и тысячи голодных, а эти сидели здесь в тепле и уюте, играли в любовь, пили и еще обижались, что их смеют не понимать. И Таня среди них, среди этих…
Таня вздрогнула и обхватила плечи руками вперекрест.
– Так зачем ты пришел? – спросила она. – Просить меня отсюда уйти? Я здесь с друзьями, мне некуда уходить. Я однажды уже пробовала уйти из своего круга и расплатилась за это. Что еще ты можешь сказать? Вот Константин, – она показала ладонью на завитого, – ради меня обворовывает свое акционерное товарищество! – Завитой, как лошадь, дернул головой, но смолчал. – Вот Дашкевич ради Этери промотал все свои миллиарды, а что можешь сделать ты для любимой женщины?
– Увести ее отсюда, – сказал он. – Только это!
– Не в твоих силах! – крикнула она. – Потому что, если бы ты и смог это сделать, завтра бы опять нашлась причина – общественная, государственная, какая угодно, – и меня бы для тебя не стало! Потому что для таких, как ты, Клейн и все остальные из вашей компании, я не существую. И совершенно непонятно, как ты решился прийти сюда, чтобы заняться столь личным делом, как выяснение наших отношений!
«Уже обучили своей логике», – он, наливаясь тяжелой яростью, оглядел остальных. Завитой косил на него испуганным глазом, ерзал на стуле. Другие ждали его ответа, мужчины – с неприязненными усмешками, женщины – с каким-то жалостливым любопытством.
– Значит, для доказательства моих слов я еще ни чегоне украл? – спросил он, поворачивая голову и с едкой злостью оглядывая Таню. – Подскажи где. У меня опыта мало, до этого больше ловил тех, кто крадет…
Наступила тишина. Завитой замер на стуле. Танино лицо полыхнуло краской. Она закрыла глаза, ссутулилась, потом вновь взглянула на него. В глазах были гнев и беспомощность. Сейчас она опять что-нибудь скажет, и уже ничего невозможно будет поправить. Он встал.
– Мишку Гонтаря убили! – Он посмотрел в последний раз в глаза ей, запоминая навсегда это милое, бледное, большеглазое лицо, и пошел к двери.
– Ми-и-шу? – ахнул сзади ее голос.
Он вышел и пошел по коридору. Навстречу ему спешил высокий человек в черном костюме с «бабочкой», с официальной улыбкой на ничего не выражающем желтоватом лице.
– Товарищ из угрозыска?
– Да, – сказал он.
– Кленгель, – он пожал руку Климова холодными, вялыми пальцами. – Я вам нужен?
– Нет, – сказал Климов. – Я по личному делу.
– По личному? – Кленгель понимающе кивнул. – Могу я помочь?
– Не можете! – сказал Климов.
Он обошел Кленгеля и пошел по коридору. За тонкими стенками уже шумели голоса, гремел граммофон, слышались крики, пьяные звуки поцелуев, хохот. Он почти бегом выскочил на улицу. Зашагал по булыжной мостовой. Позади слышался цокоток чьих-то шагов. «Зачем все это было нужно? – думал он. – Почему я решил ее откуда-то извлекать? С чего я взял, что она хочет быть рядом со мной? Она ведь с ними во всем: воспитание, общение, мысли – все их; это к нам, а не к ним она попала случайно».
– Витя! – позвал за спиной женский голос.
Он встал, словно оглушенный. Подошла Таня.
– Я на минутку, – сказала она, опять охватывая себя руками за плечи. – Как это случилось… с Мишей?
– Тут ранили одну, – роя сапогом землю, пробормотал он. – Дочку зубного врача… Он хотел ее спасти от бандитов.
– Вику? – вскрикнула Таня.
Он поднял на нее глаза.
– Ну, Клембовскую!
– Вику? – повторила она. – Она жива?
– Она-то жива, – сказал он, нехорошо усмехаясь: «Вику ей жаль, а про Мишку уже забыла». – Гонтарь умер.
– Ужас! – сказала она и провела ладонью по лбу. – Витя, какая у вас страшная работа!
Он молчал. Даже радости не было оттого, что она догнала его и заговорила. Не было радости. Потому что «на минутку». Потому что сначала Вика и лишь потом о Мишке.
– Витя, – сказала она, не глядя на него, – можно, я провожу тебя? У тебя есть время?
– Ты ж на минутку, – сказал он зло.
– Да… я и забыла…
Она все стояла на ветру, подрагивая в своей белой легкой блузке. Горькая нежность ударила в сердце, пронзила, затуманила, обожгла. Но он не сделал ни шага, ни движения.
Я… пойду? – полусказала-полуспросила она.
Ее там ждали друзья. Те самые друзья, с которыми дружить – значило раздружиться с ним, с Климовым.
– Иди! – сказал он жестоко. – Иди! Расскажи им еще раз, как ты ошиблась, когда пошла с нами, а не с ними. Расскажи, им это узнать полезно.
Она вздрогнула, вдохнула воздух, на высокой шее запульсировала жилка, она взглянула на него – взгляд был затравленный, больной, молящий, – повернулась и побежала, слабо поводя локтями. А он смотрел, смотрел…
Вечер был. Звезды прорывались сквозь клочковатые облака. Климов шел по мостовой, сторонился от редко проносившихся пролеток. Горечь томила сердце.
Далеко на окраинах рокотали заводы, гремели где-то пролетки. Уже еле слышно доносил сюда свое томление оркестр из «Экстаза». Он свернул к управлению. В дежурке усталыми глазами глядели трое. На втором этаже из бригадного помещения доносился голос Селезнева. Климов решил было войти, но не хотелось никого видеть. Он отошел в конец коридора, с треском открыл окно. Душный вал сиреневого запаха обдал и словно омыл его. G Таней – все, но жизнь продолжается. Он высунулся в окно. Городской вечер. Синева, простроченная гирляндами огней, грохот повозок и пролеток на улицах. Редкий выкрик автомобильного рожка. Шорохи близких садов.» Надо жить и делать свое дело.
Резко хлопнула дверь. Кто-то вышел в коридор, постоял и двинулся к нему. Климов не обернулся.
– Климов? – спросил хрипловатый бас Клыча. – Вахту несешь? Там ребята матрасов натащили. Иди отдыхай.
Климов повернулся, посмотрел на Клыча. Начальник, в тельняшке, сквозящей в распахе кожаной тужурки, с папироской в зубах, смотрел через плечо Климова в окно, от него крепко пахло табаком и кожей.
– Тоскуешь, браток? – спросил Клыч.
– Просто настроение какое-то… – сказал Климов, отворачиваясь к окну.
– И у меня настроение, – сказал начальник. – Он тронул Климова за плечо. – Витек, айда выпьем? У меня немного есть.
Климов, изумленный тем, что услышал, резко обернулся. У Клыча было печальное лицо, русая полоска усов в сумерках странно посветлела и придала Клычу вид растерянного коммивояжера, у которого отказываются брать его товар.
– Айда? – позвал снова Клыч.
– Можно, – сказал Климов, и они, пройдя по коридору, вошли в комнату третьей бригады.
– Садись, – сказал Клыч и вытянул из бокового кармана тужурки начатый штоф водки.
Климов сел, осмотрелся и обнаружил на столе графин и стакан. Клыч вытянул из кармана две краюхи хлеба, затем аккуратно завернутую в бумагу соль.
– Поехали, – скомандовал он и налил в стакан. – Пей! – посмотрел он на Климова горячими глазами. – Пей, Витек, за мировую революцию и правду На земле.
Климов дернул головой и выпил. Водка обожгла горло, он закашлялся. Клыч протянул ему посыпанную солью краюху:
– Ешь.
Пока Климов закусывал, Клыч тоже выпил, потом уперся грудью в стол и заговорил:
– Понимаешь, братишка, было у нас собрание, и чего-то после этого все нутро у меня затосковало. Захотелось выпить. А я ведь с двадцатого года как бросил, так к зелью и мизинца не протягивал.
– Расстроили вас? – спросил Климов. Он любил Клыча. Тот был хороший начальник – не мелочный, смелый, несмотря на внешнюю простоту, нередко поражал незаурядным умом и дипломатичностью. Сейчас ему было не до Клыча, но того тянуло к разговору, и Климов старался поддерживать беседу.
– Расстроился, точно, – сказал Клыч и повернул голову к окну.
В темноте выражения его лица не было видно.
– Я, братишка, в партии с шестнадцатого года, – медленно, словно вдумываясь в собственные слова, заговорил Клыч. – Все углы посчитал, всем сомнениям отдал долг, но курс выдерживал без уклонов. А чего не было: Брестский мир! Мать моя богомолка! Я был в отряде на Украине, мы свету белого невзвидели! Уйти, отдать все немцам! Потом наш флот потопили!.. До сих пор вспоминать не могу… Да, всяко было. Но не колебнулся. Не потому, что сам думать не умею, а просто крепко верю тем, кто у нас в командирской рубке. Они туда не за красивые байки поставлены, и в тюрьмах, и на каторгах бывали. И на фронтах под пулями не гнулись. Я верю. Но вот ты мне скажи, почему это такое: встает дрючок этот, Селезнев, и начинает поливать: революция, бдительность, беспощадность… «Клыч не имеет права при посторонних обсуждать высокую политику». Какую такую «политику»? Селезнева, выходит, я не имею права обсуждать? И разве ты посторонний?.. «Потапыч – буржуазный элемент, и его надо изъять!» Почему? Старик иной, у него жизнь была иная, да и не рабочий он, ясно, он по-иному мир понимает. Но свой старик-то. Пользы от него – вагон' Он и в преступниках понимает, и дело свое знает как облупленный. Так отчего же контра?
Клыч снова налил в стакан и придвинул его Климову. Тот выпил и в темноте осторожно поставил, потом нашарил недоеденную краюху, стал жевать. Клыч тоже быстро и умело проделал всю процедуру. Стукнул о край стола его стакан.
– И вот что я тебе скажу, – опять зарокотал его голос, – обидно, что, только начинает он свои обличения, сразу кое-кто в его сторону тянет. Потапыча мы, правда, отстояли. Но авторитет у нашего «борца за беспощадность» вот таким путем как на дрожжах пухнет. И вот, браток, интересная штуковина: почитал я кое-что по французской революции: Блосса там, Минье – чего улыбаешься? Такой, мол, дуб, как твой начальник, книжонками увлекается? Это я только кажусь эскимосом, я, брат, книги давно люблю и привык из них уже разные соответственные нашему времени истории вытягивать. Вот, скажем, разные люди: Марат, Робеспьер и в особенности Дантон. Все разные. А Дантон – так тот и на руку нечист бывал. Так когда они наибольший успех у массы имели? Как только начинали ратовать за беспощадность. Факт. И думаю, потому масса на этот лозунг отзывалась, что для революции он поначалу очень важен. Она ведь как? Босая, голая, почти что с голыми руками против контры с ее пушками и офицерьем, против всего привычного прет. За нее вперед всех сознательные, за ними сочувствующие, а прочие – кто сомневается, а кто окончательно против. Поэтому, чтобы победить врагов, работать, строить, нужны зоркость и дисциплина.
А тут – взять у нас вот в России – белые, зеленые, черные, желтоблакитные, коты разные людей, как мышей, душат, и получается, что к таким нужна беспощадность. Но сама революция, она за доброту. Ей только никак не дают доброй стать. Сколько раз у нас смертную казнь отменяли? Раз пять, не меньше. И когда? Война шла, а мы ее отменяли. Но ведь как ее отменишь, «вышку», когда такая сволочь, как Кот, по земле ползает? И я в таких делах беспощадность одобряю. Без нее порой никак дело не протолкнуть.
Но только есть горлопаны вроде Селезнева, которым та беспощадность – не боль, не временное явление, а вроде бы хлеб насущный. Они о ней громче всех орут и авторитет на ней же наживают. И сверху его отмечают за бдительность, и начальство, не разобравшись в этом типе, берет его на положительную заметку, и из прокуратуры требуют его к себе, как преданного и бдительного кадра. И он идет вперед, Селезнев, и, по всему видно, рвется наверх. Как думаешь, не наломает он там дров, наш беспощадный товарищ Селезнев? Что скажешь, менее беспощадный товарищ Климов?
– Я б его вверх не пускал, – сказал Климов, – демагог он.
– То-то и оно, – сказал Клыч. – Такого человека раскусить трудно. За слова прячется и для своей пользы на все готов. На все, понимаешь?
Открылась дверь, что-то зашуршало, и лампочка у потолка сначала заалела тонкими волосиками, потом вспыхнула и осветила комнату. В дверях в белом френче и белой фуражке стоял Клейн.
– Беседуете, товаричи?
– Беседуем, – сказал Клыч, смущенно отводя глаза от начальника. Тот коротко покосился на бутылку, и Климов, понимая, что запоздал, сдернул со стола и осторожно поставил ее на пол.
Клейн подошел, придвинул стул и сел.
– Оперативная группа виехала, – сказал он. – Вокзаль – стрельба.
– О Коте никаких вестей? – спросил Клыч, оправляясь от смущения.
– Надеюсь на Клембовскую и того раненого бандита, – сказал Клейн, трогая пальцем черные усики. Лицо его было бледно, полно утомления и печали.
– Думал я, расколю Тюху, – сказал Клыч. – Понимаешь, Оскар Францевич, задел я его на последнем допросе, чем – не знаю, а чую, задел. И вдруг – на, попытка к бегству!
– Мало данных, – вздохнул Клейн. – Центророзыск молотит телеграммами, МУР высылает людей. Такого зверя еще не било. А взять не можем. Цум тойфель! – по-немецки выругался Клейн. – Какой-то чепуха!
Наступило молчание. Потом Клейн оглянулся на дверь, сходил прикрыл ее, вернулся к столу и попросил, горячо и по-мальчишески светя глазами:
– Степан Спиридонович, выпить осталось?
– Есть! – тут же откликнулся Клыч. – Давай, Климов.
Они опять выпили по трети стакана, поочередно передавая друг другу посудину.
– Что, товарич Климов? – спросил Клейн, устало улыбаясь. – Все судиль меня за Таню?
– Когда я вас судил? – спросил, нахмурясь, Климов.
– Ти меня всегда судиль, – сказал Клейн. – Я видель. И все-таки не мог я, не мог. Зачем она нам льгала? Почему прямо не сказать: отец – дворянин. Ми приняли бы к сведению. Дали большой срок на проверку, а потом она била бы с нами.
– Ну, соврала раз, так что? – вдруг прорвалось у Климова. – Она ж девчонка, а среди нас разве Селезневых мало?
– Э, майн либе кинд, – сказал Клейн, – у тебя все очень просто. А партия нас учит: нельзя льгать. Сольжешь – нет тебе вери. Так и вишло с Таней. – Но глаза он уводил, начальник. И Климов отвернулся.
– Спать надо! – вдруг сказал Клыч.
– Что ж, – вздохнув, сказал Клейн. – Можно и спать. Покойной ночи, товаричи.
Но спокойной ночи не было и быть не могло. Климов спать не мог, да и остальные ворочались на брошенных на пол матрацах. Внизу изредка гремел звонок тревоги, и слышно было, как, прочихиваясь, выезжает за ворота автомобиль. Каждый раз Стас садился на своем матраце и молча смотрел в окно. Оно было озарено светом близкого фонаря. Стас ждал чего-то, потом встряхивал кудлатой головой, вздыхал и снова ложился.
В середине ночи, поворочавшись, Селезнев встал и подошел к окну. Климов поднял голову. Селезнев курил. От мыслей о сегодняшнем разговоре с Таней, от сумятицы в голове из-за Мишкиной смерти смертельно захотелось курить. Климов рывком поднялся и, как был, в майке и трусах подошел к Селезневу. Тот, медленно выпуская дым, смотрел в окно. Луна высеребрила листву садов, протянула светящуюся паутину вдоль деревьев.
– Дай курнуть, – попросил Климов.
Селезнев, не глядя, протянул ему пачку, сунул папиросу – прикурить.
– А Кота я уважаю, – сказал он, словно продолжал какой-то давний разговор. – Не телится он, Кот. Согласен? Кто не подходит, он – шлеп и пошел дальше. А мы телимся. В общем масштабе телимся, оттого и социализм пока не построили, – он затянулся. – А надо чистить, понял? – Он взглянул на Климова и отвел взгляд куда-то вдаль. – Кто не подходит новой жизни, того перековывать – терять время. Кончать надо эту музыку. Чистить страну в общем масштабе.
– А если ты не подходишь, – озлобляясь, спросил Климов, – с тобой как?
– Я? – усмехнулся Селезнев. – Я не подлежу новой жизни? – Он засмеялся, потом стал серьезен. – А если уж и я не подлежу, и меня к стенке, и точка! А ты как думал? – Он помолчал, потом, закончил, улыбаясь почти застенчиво: – Только я-то, Климыч, как раз к ней подлежу. На людей я посмотрел: в большинстве дрянь народишко. И по анкете, и по направлению поступков… Так что именно мне и таким, как я, порядок наводить, дорогу для новой жизни прочищать, а ты говоришь – не подлежу!
– Одно все время думаю, – сказал Климов, – страшное будет время, если ты и такие, как ты, получат возможность «чистить» землю, как ты хочешь.
– А ты как думал? – сказал Селезнев с глубоким спокойствием. – Конечно, страшное. Для некоторых. Зато выскоблим. И до дна.
Глава VII
Он открыл глаза. Вокруг скатывали матрацы. Селезнев добривался, макая помазок в железную мыльницу на подоконнике. Климов вскочил и принялся за дело. Через пятнадцать минут, когда вошел Клейн, бригада была уже готова к рабочему дню. Побледневший, но свирепо поглаживающий усы Клыч провел начальника к себе за перегородку. Через несколько минут они появились в комнате, и Клыч объявил:
– Товарищи, работаем так. Товарищ Клейн едет в военный госпиталь, где лежит Клембовская. С ним едет Селезнев. Он должен расколоть раненого бандюгу. От этого, Селезнев, зависит очень многое.
Селезнев хмуро окинул его взглядом:
– Лучший кусочек предложили …
Клыч взглянул на него и тоже нахмурился:
– Ты, братишка, работаешь в военизированном учреждении. И слушал сейчас приказ, а не бабий треп. Продолжаю. Я еду в домзак, занимаюсь Тюхой. Там у нас некоторый успех. Вчера Тюха просил прислать к нему священника. Я прислал, хоть вроде не по уставу. Так что исповедался грешник, теперь сам просил, чтобы я приехал. Климов едет со мной. Тут остается Ильин. В случае необходимости – действовать вместе с оперативной группой. Все.
Прибежал запыхавшийся Потапыч с пачкой фотографий в руке.
– Судари мои, уже собрались? А карточки-то, карточки-то!
Он быстро раздал всем фотографии широкоскулого чубатого хлопца с узкими глазами, мощными надбровными дугами и губастым ртом.
– Всем покажите, всем. Может, узнает кто?
– Благодарю за слюжбу, – сказал Клейн, и Потапыч порумянел.
В домзаке их знали, и через минуту они уже шли по узкому мощеному двору, со всех сторон охваченному каменными стенами. Несколько арестантов скребли метлами по каменным плитам. Один, широкоплечий и чем-то знакомый, оглянулся. Климов остановился: Филин! Клыч прошел через двор тюремного лазарета, а Климов подошел к бывшему сослуживцу. Филин ждал, косо улыбаясь, лицо было серое, глаза смотрели угрюмо.
– Здорово, – сказал Климов. – Ну как ты тут?
– Загораю вот, – сказал Филин, кивнув на метлу – Там-то у вас что? Кота поймали?
– Ловим, – Климов поглядел на раздолбанные тюремные бутсы Филина, и жалость уколола его. – И как тебя за язык потянуло?
Филин враждебно взглянул на него, потом выражение тяжелого лица его смягчилось.
– Баба продала, – сказал он, вздохнув. – Я к ней всей душой, а она, выходит, там притон держала. Телок я, Климов, точно, телок. Верил я ей. И про все с ней делился. И про облаву в Горнах сказал. Ревновала уж больно: куда едешь мол? По бабам небось? Вот и тянула она из меня. А сама со шпанкой путалась. И, считаю, правильно, что в домзак меня запечатали. Мало еще … А выйду, ее, суку, найду – убью!
– Она сама под следствием!
– Все равно! – тряхнул головой Филин. – Перед товарищами себя гадом чувствую… – Он вдруг жалобно, как-то по-детски скосив глаза, попросил: – Ты там ребятам скажи: случайно, мол, Филин-то. Промашка вышла. А предателем не был.
– Все так и думают, – сказал Климов. – Ты, Филин, держись! У нас весь подотдел знает, что ты Тюхе не дал сбежать.
Филин смущенно хмыкнул и взялся за метлу.
– Ладно, прощевай. Работать надо.
В бокс тюремного лазарета, где лежал Тюха, Климов вошел во время самой задушевной беседы между убийцей и своим начальником.
– Планида моя такая, – хрипел Тюха. Его темная бритая голова выделялась на белой подушке. Глаза слепили возбужденным и отчаянным блеском. – Я, Степан Спиридоныч, для хозяйства был рожден, для семейственности. А тут война, в разведке служил. На третьем году – что в коровью лепеху штыком ткнуть, что в человека … Пришел в деревню, баба у меня была – нету, уехала, а куда? Никто не знает, детишков нам бог не дал. Хозяйство старшие братья под себя приспособили. Ушел в город, ходил без дела, а тут энтих встретил. Выпили, а потом пошли на дело. Ослобонили один магазин от товаров, потом кооперативную лавку очистили. Спирт, гитара, бабье – так и потекло. Задуматься некогда, да и к чему оно? Дошел так до Ванюши. Тот живорез был. А меня томило. Не поверишь, Степан Спиридоныч, а томило меня. На войне сколь людей на тот свет отправил, не знаю, да тут и не моя вина. А вот по «мокрому» имею на себе восемь душ опосля. Это как на духу. Мне теперича врать не к чему!
– Понимаю, – сказал Клыч. – Да, видишь, поздно ты, Пал Матвеич, каяться начал.
– Оно и не тебе каюсь, Степан Спиридоныч, – спокойно ответил Тюха. – Богу каюсь. А тебя по другое звать послал.
Тюха захрипел и весь словно провалился в подушку. Клыч поддержал его голову. Тюха отдышался и вновь захрипел.
– Ты, брат, Степан Спиридоныч, пронзил меня. Пронзил. Офицериком своим. Ты вона кого вспоминаешь, а у меня и похуже есть что вспомнить… Но ладно обо мне. А вот про душегубца настоящего я тебе скажу. Про Кота. Понял я прошлый раз: до него вы добираетесь. И пора, братцы, пора! Я Кота почему знаю: с одной мы с ним деревни, с Тверской губернии, деревня Дикий Бор. Он молодой, Кот-то. Ему теперича двадцать седьмой годок. Отец его из деревни годков в двенадцать в трактир служить отправил. Ларивонова трактир был в Твери, Ларивонов сам-то из нашенских, из дикоборцев. Яво потом перед самой войной – слушок был – полиция взяла, Ларивонова-то. Быдто краденое где укрывал или чего еще. Климов у двери, а Клыч – склонившись над кроватью Тюхи, слушали, боясь пропустить хоть одно слово.
– А причастный был Кот али непричастный к тому делу – не знаю. Только исчез он. А уж годами потом стакнулся Ванюша с одной шайкой. Рядом работала. Да работала-то больно угрюмо – никого в живых не оставляла. Это Кот был. С Ванюшей он сладился. Только Кот, он больше не в наших местах работал, это по случаю у него вышло. А потом он в Москву убрался. А вот с полгода назад опять к нам. Теперича уже с женой, а остальные все те же.
– Сколько их всего? – спросил Клыч. Он тоже охрип от волнения.
– Всего их четверо. Жена Котова, Аграфена, та навроде в самих делах не участвует. Она по имуществу у них заведующая. Но при деле бывает. Только что не режет, черепки не проламывает. Привычка у Кота такая. Выберет себе хозяина – хуторского или городского побогаче, – приходят с обыском. Есть у них лица, вроде они ГПУ. Как тут не отворишь? Отворяют. Тут он всех в одну комнату, эт как и другие делают. Только Кот – он ни бога, ни кодекса не боится. Ему что лишняя душа на совести, что ноги о половицу обтереть – одно. Всех кончает. Он и укрывателей своих потом пришивает. У него манер такой: чтобы о ем знающих на этом свете не было. Вот как вы Ванюшу убрали и я тебя, Степан Спиридоныч, подвалил, мне все равно бы хана выходила. Пока я при Ванюше был, Кот не трогал. У Ванюши людей много было, Кот хитрый, с такими не вяжется. А как я один из бражки остался, тут мне решка. Не вы, так он бы пришил. Секретно живет, душегубова его душа!
– Ты, Пал Матвеич, про всех их по порядку.
– Расскажу, будет час, слаб стал больно, – Тюха тяжело дышал.
Клыч шепотом позвал Климова и послал его за мокрым полотенцем. Климов привел медсестру, та послушала Тюху и объявила, что продолжение разговора опасно для здоровья пациента.
– Ты уж не умирай, Пал Матвеич, – попросил Клыч, вставая. – Твой рассказ тебя от многих грехов очистит.
– Стой! – сказал задыхающийся Тюха. – Не уходи! – Он опять часто задышал, медсестра махнула посетителям, чтобы уходили, но Тюха с трудом поднял голову и сделал запрещающий жест. Медсестра развела руками и вышла. Клыч и Климов вновь присели у кровати.
– Слушай, – хрипел Тюха, пожелтев и кося глазами. – Пока не доскажу, не ходи … – Он закашлялся, потом захрипел, отлежался и заговорил с каким-то присвистом в горле: – Всего их у него трое. Про Аграфену уже сказал. Ему ее Красавец под Курском у отца за тыщу рублей купил. Два года назад было. Она и приклепалась к нему. И хошь верь, хошь нет, она у Кота при полном доверии. Второй – Красавец. Его весь блат знает. Он и при Николашке сидел. Знаменитый убивец. Сам маленький, а копыта агромадные. Модный такой, из себя рыжий, в конопушках, нос острый, баб любит страшенно. Перед тем как пришить, насилует. Сам Кот – ни-ни. Хозяин. Кроме денег, ничего не любит. С женой живет честно. Третий у них Губан, шальная голова, в кавалерии служил. Тот особо всякие заварухи любит со стрельбой. Вот и все.