Во дворе сухо ударили пистолетные выстрелы.
Клыч приказал другому сотруднику занять место у кухонной двери и послал Климова во двор.
Тот промчался мимо кастрюль, издававших немыслимо сытный чад, мимо скамей с нарубленным мясом, толкнул дверь и вывалился во мрак двора. Тотчас треснул выстрел, и Климов уловил огненную вспышку. Стреляли из сарая.
– Селезнев! – крикнул он и отпрыгнул. Опять выстрелили.
Из сарая больше не стреляли. Климов двинулся было по двору и тут же наткнулся на телегу. Около мирно жевала лошадь. Климов обошел эту и вторую подводу, сбоку вдоль стены подкрался к сараю. Дверь его была открыта, в черном ее зеве непроглядная тьма. Шагнув еще раз, он наткнулся на кого-то
– Филин? – шепнул он.
Опять треснуло. Слышно было, как из стены сыплется древесная труха.
Они дышали друг другу в лицо, у обоих громко стучали сердца.
– Как брать будем? – шепнул Селезнев.
У Климова от возбуждения сел голос. Он не мог даже ответить. Надо было принимать решение. Касаясь досок стены, чтобы не потерять дороги, он тронулся вдоль сарая. За углом луна светила прямо в лицо, озаряя серые доски до самых стыков. Довольно высоко над землей чернело окно.
Климов оглянулся – поблизости лежало бревно. Он поднял его, подтащил к стене, осторожно приставил и, обхватив всем телом, стал медленно вползать по нему наверх. Вот и окно. Он ухватился за него, дряхлая рама хрястнула, у самого уха свистнула пуля, и только потом дошел треск выстрела и сразу же повторился, но стреляли уже не в него. Там, внизу, в сарае, шла борьба. Он, упираясь сапогами в сучья, подполз к самому окну и взглянул вниз. Матерясь и хрипя, ворочалась во тьме куча тел. Ничего нельзя было разобрать. Неловко перебросив вперед ноги, он просунул их в окно и спрыгнул.
Перед ним возились трое.
– Петро, где ты? – крикнул он, и в тот же миг кто-то, расшвыряв остальных, вскочил. Не отдавая себе отчета, Климов ударил его рукояткой револьвера, и тот, охнув, осел.
Двое навалились на него, крутя и выворачивая локти.
– Выходи! – прохрипел Филин. Тяжело дыша, они поволокли оседающего бандита к выходу.
У двери в дом уже ждали остальные. Луч фонаря ударил в обросшее широкое лицо задержанного. Тот заморгал, попытался отвернуться.
– Здорово, Пал Матвеич, – сказал Клыч. – Достали тебя все-таки.
– Ништо, – сказал Тюха. – Пуля на пулю, баш на баш.
– В тебе нашей что-то не вижу, – сказал Клыч.
– А ты скажи своим легавым, пусть отпустят, – выхрииел Тюха и стал опускаться. – Под ребро пульнули, гады.
– Взять! – приказал Клыч. – Климов, позови хозяина.
Тюху поволокли за дом. Климов ринулся было в кухню, но хозяин, отдуваясь и утирая пот, спешил уже сам.
– Начальник зовет. – Климов распахнул перед ним дверь.
Во дворе свистел ветер. Пахло помоями и вылитым в окно самогоном.
– Что, Брагин, – сказал Клыч, поглядывая на луну, – понял, чем дело для тебя пахнет?
– По какой статье паяешь, начальник? – Хозяин угрюмо смотрел в грудь Клычу.
– И за незаконную торговлю самогоном, и за укрывательство уголовного элемента.
Оба помолчали. Слышно было, как шумят внутри дома ожившие после ухода сотрудников гости и как шумно дышит хозяин.
– Может, избегнуть есть тропка? – спросил изменившимся голосом Брагин.
– Избегнуть – нет. Отсрочить могу, – Клыч сунул в карман куртки наган, – а потом, может, суд и скостит по амнистии.
– Освети, начальник.
– Могу, – Клыч помолчал. Потом посмотрел на хозяина. – И чайную твою до другого раза погожу запирать. Вопрос есть. Ответишь, ходи в козырях.
– Ну? – Брагин перестал дышать.
– Не взыщи, – развел руками Брагин. – Не знаю.
– Климов, – сказал Клыч, – начнем опечатывать. Ты, Брагин, собирайся.
– Побойся бога, начальник, – застонал Брагин.
– Кот, – после долгого молчания сказал Брагин и испуганно обернулся. Никого не было. Только дверь кухни подрагивала от ветра.
– Сообщи, когда появится, – сказал начальник. – Климов, пошли.
Глава II
В семь его растолкал Стаc.
– Службу проспишь, – сказал он и умчался.
Климов, с трудом продрав глаза, стал собираться. Майское солнце било в окно. По комнате медлительно двигался золотой водоворот пылинок. Дерево подоконника было теплым от падавших лучей. Из распахнутых створок окна широко входил запах цветущего сада и свежевскопанной земли.
Он вышел на крыльцо. Стас бегал по саду, и за ним с лаем носился щенок. Потом Стас стал наклоняться, раскидывать руки и приседать. Каждый день с неумолимой строгостью Стас развивал свое щуплое тело гимнастикой Мюллера. Климов сбежал во двор, размялся, поиграл полуторапудовичком, сохранившимся у хозяйки от былых торговых времен, потом ополоснулся водой из ведра и быстро оделся. Голубая рубашка с галстуком и штатский костюм стесняли его, но костюмы им всем были куплены угрозыском с процентов, полученных от продажи имущества банды Ванюши. Клейн считал, что агент губрозыска должен быть одет, как большинство населения города. А теперь все больше входила в моду штатская одежда, хотя в губкоме, губисполкоме и в некоторых других учреждениях все еще не решались изменить френчу и галифе. Война только что кончилась, да и кончилась ли? На севере добивали Пепеляева. Владивосток лишь полгода как стал советским. Подошел Стае.
– Поедим?
– Есть что?
– Хозяйка в кредит дала.
Пока ели, Стас листал книжку по цветоводству. В последнее время он бредил цветами. Добыл где-то семян и под смешки хозяйки засадил ими угол сада. Не было на свете более рачительного цветовода.
– Мне вчера Селезнев втык сделал, – говорил Стас, жуя горячую картофелину и морщась от ее жара, – говорит, я должен политпросветработу усиливать. А то, говорит, всякие там Гонтари черт знает какую бузу разводят, а мы им отпора не даем.
– Не знаю, – сказал Климов, – за что Гонтарю давать отпор. Нормальный парень… А вот Селезнев твой…
– Селезнев человек идеи, – перебил его Стас. – А нот Гонтарь и Филин – это точно: сознательности в них не вижу.
– Плохо свое дело делают? – спросил Климов. – Не припомню, чтобы тот или другой на дежурство не вышли, с опасной операции сбежали…
– Разве только в этом человек познается?
– В чем же, Стас? – спросил Климов, подчищая тарелку. – Объясни ты мне: живет на свете человек, хорошо делает свое дело, не подставляет другим ногу, смотрит на мир, видит его радости и с ними радуется, видит его недостатки и пытается их исправить. Разве это плохой человек?
– Эх, Витя, – с горечью сказал Стас, – не идейно ты мыслишь, не социально. Главное дело, на чьей человек стороне, за чью идею он готов голову положить!
– А если за свою собственную? – засмеялся Климов.
– Вот такой человек и есть индивидуалист и негодныйдля общества элемент.
Стас не умел жить без политработы, зря его в этом упрекал Селезнев.
– Вечером увидимся? – спросил Климов, дожевывая последнюю картофелину.
– Дежурю в танцзале Кленгеля.
– Тогда до завтра.
Бегом, потому что опаздывал, – а Клыч этого не любил, – Климов вылетел из калитки.
…В комнате подотдела на подоконнике сидел Селезнев в роскошном сером костюме, белой сорочке и «бабочке», туго стягивающей красную жилистую шею. Кепкой он сбивал пылинки с отглаженных брюк. За столом писал что-то Потапыч, дымя короткой обкуренной трубкой. В галифе и спортивной фуфайке, обрисовывавшей мускулатуру, прохаживался Филин.
– Не, ей-богу, – говорил, морща низкий лоб и самолюбиво посматривая на остальных. – Если что, я отсюда сматываюсь и открываю спортзал для гиревого спорта.
– Капиталец накопил? – спросил Селезнев, усмехаясь.
– Капитал найду! – упрямо тряхнул челкой Филин. – А без гирь жить человечеству невозможно.
– То-то вчера со всеми твоими бицепсами Тюху удержать не мог, – смешливо щурился на него Селезнев.
Филин, набычась, смотрел на него.
– А ты мог?
– Не будь Климова, – снисходительно повествовал Селезнев, – Тюху бы только и видели. Молоток Климов!
Климов не поверил своим ушам. Он уже полгода работал в угрозыске, но похвала Селезнева его изумила. Селезнев хвалить товарищей не любил.
– Вы и сами б его взяли, – сказал он.
– Факт, взяли б, – тут же ответил Селезнев, – но и ты вовремя случился.
– Ты, Селезнев, конечно, здорово вчера на него кинулся, – сказал, багровея, Филин. – Это я ничего не говорю. Но только чего это ты тут награды раздаешь? И сами знаем, кто чего стоит.
– Не любишь, Филин, критику, – захохотал Селезнев. Его крутоскулое сероглазое лицо было полно чувства собственного превосходства. – Вот за это и в комсомол тебя не берут. Не выйдет из тебя человека, Филин.
– Зато из тебя уже вышел, – со злобой сказал Филин, сплевывая. – Коммунист, а вырядился, как фазан. Правильно это, а? Ответь вот тут трудящимся.
Селезней соскочил с подоконника и прошелся по комнате.
– Я тебе так скажу, гражданин Филин, – резко повер нулся к оппоненту Селезнев. – Во-первых, много себе позволяешь, пытаясь критиковать партийца. Вот первый тебе ответ.
Вошел Клыч, кивнул всем и ушел к себе за перегородку.
– Во-вторых, скажу тебе вот что, – продолжал Селезнев, раскуривая папиросу «Ира», – я так считаю: мы – авангард мировой революции, мы ее пружина, нерв. Это правильно?
– Ну, правильно, – настороженно глядел на него Филин.
– А раз так, то имею я право во всем и всюду занимать первое место. В стране недород. Тяжело. Но меня это не должно касаться. Меня надо кормить, обувать и одевать. Потому что я обязан быть готов к последнему, решительному бою, ясно? Я должен выглядеть на все сто! Потому что я, если хочешь знать, вроде как бы правофланговый, а по нему всех нас мерят и оценивают.
– Значит, тебя обеспечь и принаряди, а остальные хоть умри, потому что по таким, как ты, и нас должны мерить? – подал голос от своего стола Потапыч.
– Давно замечаю, – жестко и раздельно для большей внушительности проговорил Селезнев, – буржуазным духом попахиваешь, дед. И несешь в массу разброд и шатания.
– Я человек старый, – сказал Потапыч, выдохнув дым, – и вполне могу ошибаться. Тем более времена так перевернулись. Но не могу все-таки сообразить: революция была потому, что одни имели все, другие ничего не имели. А теперь ты требуешь, чтоб ты имел все, опять-таки даже когда у других нет ничего. Что же, революция для одного Селезнева делалась?
– Уравниловку тебе подай, – негромко сказал Селезнев, что-то обдумывая.
В это время из-за своей перегородки вышел Клыч.
– Я с тобой, Потапыч, согласен, – объявил он, – в тридцатом году работал я на английском угольщике. Вел понемногу пропаганду. Но англичане, они народ другой. Они прямую выгоду во всем ищут. И вот как-то раз мне один приятель говорит: «Принципы ваши, друг, очень высоки. Но погибнут они, – говорит, – потому, что человек немыслим без жажды стяжательства. Вы победите, – говорит, – и опять кто-то захочет жить лучше других…» А я тогда ответил: «Человек меняется, старина. Мы воспитаем такого человека, который – надо будет – голову сложит за счастье других». А ты, Селезнев, тут проповедуешь черт знает что. И за всеми твоими словами та же пошленькая идейка: я лучше других и хочу жить лучше их. А на каком основании, раздери свою печенку? Чем и кого ты лучше?
Селезнев стоял совершенно прямо. Крутоскулое лицо его было белым, челка прилипла ко лбу.
– Ваше выступление, товарищ Клыч, да еще в среде беспартийных, – медленно произнес он, – я расцениваю как политически вредное. Обо всем этом буду ставить вопрос на ячейке.
– Валяй, – отмахнулся Клыч, – а теперь, ребята, об судим вчерашние события… Такого дела, как убийство Клембовских, у нас, можно сказать, и не было, кроме, пожалуй, случая на хуторе Веселом. Но как ни верти, а за последние три месяца таких нещадных убийств уже два. Кто докладывает?
Селезнев, уже усевшийся за свой стол, поднялся.
– Лежали они три дня. Соседи Шварцы слышали, что наверху ходят, двигают мебель. Но Клембовский принимал на дому, поэтому они к шуму наверху привыкли. Обнаружила трупы дочь. Учится в Москве в медицинском. Приехала и подняла тревогу. Все четверо: Клембовский, жена, кухарка и дворник убиты ударом ломика или обухом…
– Дочь допрошена? – спросил Клыч.
– Допрошена, – ответил Селезнев, – буржуйская барышня. Сквозь зубы с нами говорит. Не верит рабоче-крестьянскому угрозыску.
– Что унесено из квартиры? :
– Она говорит, что только верхняя одежда и ковры.
– Клембовский состояние имел?
– В банке есть вклады, но чтоб он дома хранил большие деньги, едва ли.
– Добавишь, Потапыч? – поглядел на старика Клыч.
Потапыч встал.
– Характер ранений точно такой, как в случае па хуторе Веселом. И еще одно важное добавление. Кухарка изнасилована. В точности так, как на хуторе были перед убийством изнасилованы все женщины. Следов особенных преступники не оставили. Но все же в кладовке обнаружил я полный отпечаток мужских туфель. Это туфли «шимми» – с узким носком. Их носят модники и франты. Размер говорит о принадлежности их рослому мужчине.
– Работаем так, – подумав, сказал Клыч, – по делу Клембовских ответственный Селезнев. Помогает ему Климом. Вчера я Брагина прижал, он слегка поддался. Иран, его не будем, да и не за что. Можно только чайную прикрыть, но это, считаю, не мера. А пока Гонтарь поедет к Брагину и продолжит вчерашнюю беседу. Надо вытянуть из него все, что знает. А ты, Климов, – закончил Клыч, – давай-ка пошерсти нашего крестника Афоню да промерь, кстати, как там он… Опять недавно с блатными его мидели.
Климом подошел к цирку. Толпа здесь не убывала ни днем, пи вечером. На всех афишных тумбах города ядовито-красные аршинные буквы кричали: ФРАНЦУЗСКАЯ БОРЬБА. ЧЕМПИОНАТ НА ГЛАЗАХ ПУБЛИКИ. ТОЛЬКО ДВАДЦАТЬ СХВАТОК! РАЙНЕР ПРОТИВ СМИРНОВА. КОЖЕМЯКИН ПРОТИВ ПОБЕДИТЕЛЯ. ПРИОБРЕТАЙТЕ БИЛЕТЫ! БЕСПОДОБНОЕ ЗРЕЛИЩЕ! ТОЛЬКО ДВАДЦАТЬ СХВАТОК.
Вторую педелю людские скопища штурмовали деревянне круглое здание с высоким куполом. Барышники и перекупщики наживались больше, чем на ипподроме.
От цирка надо было пройти через местный кремль, а там и проходные механического завода. Афоня несколько месяцев назад попался на деле с убийством. Сам он стоял на стреме и думать не думал, в какую его втянут историю. Дружки клятвенно заверили его, что все будет чисто, без каких-либо «мокрых» дел. Они, возможно, и сами не предполагали застать в квартире, пустой по их сведениям, полупарализованного старика. В розыск позвонили из аптеки. В квартире дома напротив, обычно пустынной, царило странное ночное оживление.
Афоня мерз в подъезде и понял, что происходит, лишь когда железные лапы Гонтаря зажали ему рот. Дружков взяли прямо при упаковке вещей, рядом с трупом хозяина. На первом же допросе Афоня рассказал все, что знал, и дружки подтвердили, что этот среди них случайно. Клыч выхлопотал у суда смягчения срока наказания. Афоня отделался двумя годами условно. Потом его устроили на механический завод, и ребята из первой бригады следили за его дальнейшим поведением. Изредка он был нужен и по делу. Так, как Афоня, местную уголовную братию не знал никто в городе.
Двор завода, еще недавно заваленный металлическим хламом и щепьем, теперь сиял чистотой. Между приземистыми кубастыми зданиями цехов знобко покачивались тоненькие саженцы. Тяжело и низко гудели моторы, изредка их мычанье прорезал высокий высвист шлифовального станка.
Мимо Климова то и дело проносились чумазые парни и девчонки с тачками и носилками. От здания к зданию переходила группка людей, очевидно кто-то из заводоуправления. Климов только собрался подойти, решив выяснить у них про Яшку, как сам Фейгин вылетел из дверей сборочного и понесся по двору к заводоуправлению. Климов кинулся за ним.
– Яшка!
– Ну? – на бегу повернул к нему голову Яшка. Глаза у него сияли, вид был шалый.
– Узнаешь? – на бегу кричал Климов. – Я из губро-зыска.
– Климов! Знаю! – Яшка прибавил ходу.
– Я насчет Афони! – кричал Климов, пытаясь выдерживать темп.
– Плохие дела, браток!
Теперь оба они неслись, как кровные жеребцы на последнем кругу ипподрома.
– Подробно давай! – кричал Климов, отдуваясь.
– Погоди!
Домчавшись до здания заводоуправления, Яшка кошкой взлетел на второй этаж. Климов остался ждать внизу. Через минуту они уже дружно неслись обратно.
– Что Афоня? – кричал Климов.
– Лодырь! – тяжело дышал Яшка, наддавая ходу. – Прогульщик! И с блатом не порвал.
– Бросил работу?
– К тому идет…
– Погоди! – взмолился Климов, осаживая Яшку за локоть. – Объясни ты мне, что тут у вас такое происходит? Все как полоумные летают!
– Пресс пускаем! – счастливо заорал Яшка и обхватил Климова за плечи. – Первый пресс! Своими руками собрали, – глаза его плавились от жгучей гордости, – сами пускаем! Понял, браток?
Он отпустил Климова и сгинул, но через минуту, вытирая фуражкой черное от копоти лицо, опять появился и подскочил к Климову.
– Сегодня Афоня нужен?
– Сегодня.
– Ищи у «позорных» касс. За деньгами небось придет, позорник! В пять! – И Яшку опять смыло волной бурлящей заводской жизни.
До встречи с Афоней еще было время, и Климов побрел куда глаза глядят. Глядели они в определенное место, потому что минут через двадцать он оказался на базарной площади, рядом с трактиром Семина, в котором весь розыск обедал, когда бывали деньги. Через окно он увидел за одним столом Гонтаря, Филина и Селезнева. Он хотел было войти, но вспомнил, что денег нет, и постеснялся. Ребята, конечно бы, накормили его, но, во-первых, он сегодня завтракал, что не так уж часто случалось, а во-вторых, хоть есть и хотелось, Климов не любил долгов и очень редко соглашался на одалживания.
Он встал под расцветшей акацией и загляделся на неуемную суету базара, заслушался музыкой его галдежа и гомона, задохнулся в терпких его запахах. От торговых рядов мужики в синих сатиновых рубахах волокли к своим телегам какие-то узлы и кули. Сгибаясь под тяжестью мануфактуры, семенили бабы с коричневыми лицами, обрамленными белыми платками. Азартно торговались возле сивой рослой кобылы бородатый прасол, в картузе, белой рубахе, подпоясанной кушаком, в черных, спавших на смазные бутылочные сапоги штанах, и низконогий крепкий цыган с ядреными зубами, сверкающими в безбрежной улыбке. Они хлопали по рукам, разбивали сговор, расходились и сходились опять, а лошадь лениво жевала, кося лиловым мокрым глазом, мерно отмахиваясь хвостом от мух.
В коляске на дутых шинах проехал сам Фирюлин, хозяин десятка мельниц и сепараторов.
Мимо Климова то и дело сновали мальчишки из скобяной лавки, пронося на плече длинные узкие ящики с чем-то тяжелым, и хозяин, выходя время от времени на улицу, подгонял их отборным ядреным словом.
«Позорные» кассы были в Кремлевском сквере. Официально они назывались «кассы общественного позора». Там выдавалась получка только тем; кто прогулял или пролодырничал несколько дней. Остальные рабочие получали зарплату в цехе. Сегодня как раз был день получки. Перед тоненькой цепочкой получателей стояла немая толпа и хохотом приветствовала каждое новое лицо, примыкавшее к очереди.
– Ванюха, – орал кто-то, – четверть с тебя, курий сын! За почет – при всем народе получаешь!
– Почет и влечет! – вмешивался кто-то еще.
– Работнички «золотые руки»! – потешались в толпе.
Стоящие в очереди или окаменело таращились в затылок товарищу по позору, или, нервно вертя головами, отругивались и пересмеивались с любопытными. Афона, белобрысый, маленький и вертлявый, появился минут через пять. Он влез в толпу, дурашливо кривясь, встал в очередь, пнул стоящего последним и начал выкидывать коленца перед толпой, затем снял кепку, обошел зрителей, делая вид, что хочет получить за труды. Порезвившись, опять встал в очередь.
«Артист пропадает, – думал, глядя на него, Климов. – Куда бы его пристроить к самодеятельности? В клуб какой-нибудь? Может, лет так через пяток знаменитостью станет».
В это время внимание любопытных обратилось на новый предмет. Вдоль чугунной витой ограды сада, гремя по булыжнику подковами и железами колес, двигался обоз. Могучие владимирские тяжеловозы, опустив головы в полотняных, украшенных звездами налобниках, влекли за собой плоские, накрепко сбитые телеги. В телегах, широко раскинув рослые тела и заглушая все уличные звуки, храпели ломовики. Густейший сивушный дух доносило до заполнившего тротуар народа.
– Нанюхаешься, и штофа не надо, – острил кто-то.
– Получку в кооперативе получили, – делились догадками в другом месте. – Ничо, у них животина выучена. Точно к воротам довезет.
– Ишшо бы, всю жизнь с ею упражняются.
Афоня уже расписывался. Климов протолкался и взял
его за локоть. Афоня обернулся. Лихое курносое лицо под кепкой подмигивало и лукавило:
– Айда под башню, там потолкуем.
Афоня нырнул кому-то под руки и исчез в толкотне гуляющих. Климов прошел по аллее, завернул за кусты и вышел к башне. Там на камне уже сидел Афоня.
– Афоня, – сказал Климов, – такие у нас, брат, дела, что нужна помощь: кто такой Кот? Кто в его шайке, где они обитают? – Он тоже присел на камень,
Солнышко пригревало, сытный запах навевал дрему, ярко раскрашенные «царьки» планировали и взлетали вокруг них. Афоня задумался. Веснушчатое курносое лицо стало взрослым и угрюмым.
– Хошь верь, хошь нет, – сказал он, – а про энтих что знаю – одна липа. Ни в личность не видел, ни о делах ничего… – Он огляделся. – Слушки о них страшные идут. Это верно. Кот этот, о нем даже в блате говорить страх. Имя! Одно знаю, – вдруг заторопился он, – Куцего Кот прижал. Это вот как на духу. Тот пьяный сам проболтался. Говорит: «Каждая сука будет грозить!» Я говорю: «Тебе? Да где они такие найдутся?» А он говорит: «Нашлись уже. Слыхал про Кота?» Я говорю: «Слыхал». Тот-то и зубами аж заскрипел. «Никому, – говорит, – в жисть не спускал, а тут…»
– А из-за чего?
– Так я понял, что Куцый хотел одного танцора поучить. Оттянул на него на танцах… Это на Куцего-то! Одна девочка им обоим понравилась… Короче говоря, какой-то Красавец. И тут явился в Горны Кот и говорит: «С Красавца брать хочешь?» Куцый говорит: «Возьму». – «Гляди, – говорит Кот, – решай как знаешь, только голову береги». Куцый было рыпнулся, а Кот говорит: «Красавец – мой человек, усек?» – и ушел. Ну, Куцый, конечно, усек. Маруху уступил! – Афоня звонко расхохатался: – Не, ты понял, а? Куцый какому-то Красавцу маруху уступил? Конец света!
– А на каких танцах они сцепились?
– У Кленгеля небось, где ж еще!
– Слушай, Афоня, – сказал Климов, помолчав, – я еще вот о чем: опять ты работу забросил, опять со шпаной дружбу свел, забыл, куда такая дорожка ведет?
Оживление на курносом лице паренька пропало.
– Так я ж для пользы дела, – сказал он, отводя глаза, – вам вот могу помочь.
– Брось, – сказал Климов, – работать надо, парень. Иначе жизни не будет.
– Да неохота! – закричал вдруг Афоня визгливо. – Неохота, понял? Я, может, эти станки в гробу видал! Не могу я завод выдерживать: гром, лязг, железо! Воротит меня!
– Там главная жизнь страны…
– Пущай, – перебил Афоня, – какая хошь там жисть: главная, подчиненная – не могу я там, пойми ты, Климов! И ребята хорошие, а в глаза им смотреть не могу! Работать там не буду! Уволюсь. Вот!
– Ладно, – в раздумье сказал Климов, – работу мы тебе, может быть, подыщем другую, раз эту так нервно воспринимаешь. А когда с блатом порвешь?
Афоня молчал. Ногой в драном тапке ковырял замусоренную землю.
– Скажу, – не выдержал наконец он. – Вот вы все обо мне хлопочете: на работу устраиваете, слова всякие говорите… Да как же я с ними развяжусь? Это ж два дня до финаря. Ты думал, они что? Безглазые? Они знаешь как все секут? «Что-то непонятно, – говорят, – кореш, парни сидят, а ты гуляешь?» – Он вскочил. – Идтить надо. Спасибо вам. Только больше не заботьтесь. Афоня сам дорогу найдет.
В помещении бригады сидел Гонтарь. Белая рубаха-апаш открывала бронзовую мощную шею. Он смотрел в окно и не глядя попадал бумажными комками в корзину для бумаг.
– Отрабатываешь гранатометание? – спросил Климов, садясь за свой стол.
– Ни дня без боевой подготовки! – провозгласил Гонтарь и тут же перешел на серьезный тон: – Пока ты там разгуливал, дела в бригаде такие: первое, Брагин сгинул. Жена клянется-божится: знать не знает, ведать не ведает, что с ним. Но по разным признакам, главным образом по душевному покою всех служащих, ясно, что исчез по собственной инициативе, а не по чужому сглазу. Да и дела у него веселые, направо поедешь – пулю найдешь, налево – к нам завернешь, домзак близко. Решил, видно, по искать третьей дороги.
Дальше, наши парни из второй бригады сообщают об активной и не совсем понятной в свете материалов вашего допроса деятельности мадемуазель Клембовской: бродит по самым подозрительным притонам и пытается завязать знакомство с блатными.
Климов еще только обдумывал эти новости, как явился похмыкивающий в усы Потапыч.
– Приказ висит, – сказал он с некоторым удивлением, отставляя руку с дымящейся трубкой, – и кандидату в вожди товарищу Селезневу черным по белому прописан выговор за грубость и бестактность, несовместимую с работой следователя рабоче-крестьянского угрозыска.
– Я, братцы, Селезнева не люблю, – сказал, улыбаясь чему-то своему, Гонтарь. – Но скажу, что в этом случае почти на его стороне. С чего это нам церемониться с нэпманами?
– При чем здесь это? – у Потапыча раздулись усы. – Селезнев грубил Клембовской – какая она нэпманша? Студентка, будущий врач. И отец был врач, и какой! Он и в старые времена бедняков лечил бесплатно… Это во-первых, а во-вторых, не понимаю., что они, из воздуха взялись, нэпманы? Им же разрешили таковыми стать! И почему вы, сударь мой, забываете, что без их появления вы, может быть, валялись бы по госпиталям, а кое-кто был бы и в могиле. Голодуха, она ведь страшнее холеры.
– Понял! – сказал, не сгоняя с лица привычной улыбки, Гонтарь. – Кое в чем убедительно, папаша. Но вот как ты меня научишь их любить, когда я три года убивал на фронте их защитников и сам дважды валялся по лазаретам от их буржуйских свинцовых подарков? И как мне ты прикажешь к ним относиться, когда я возвращаюсь с фронта героем, я, в прошлом телеграфист Гонтарь, а теперь комвзвода Красной Армии. Я победил! Встречайте меня с оркестрами! А что я вижу, победивши толстопузых во всероссийском масштабе? Я вижу, что вокруг меня швыряют деньгами – они! На работу берут, а то и не берут – они! Самые удачливые – они! Уж не за их ли удачу я дрался?
– Я у тебя одну только логику сознаю, – сказал задумчиво, затягиваясь, Потапыч, – логику неудачника. Временно ты неудачник, Гонтарь. И это тебя тревожит. И правильно тревожит, потому что крепость любого строя и устойчивость любого государства в конечном итоге определяется тем, удачниками или неудачниками осознает себя самая активная часть населения. А у нее, как я вижу, иной взгляд на вещи, чем у тебя. Но скажи мне, а чего лично ты, собственно бы, хотел? Высокого поста? Зажитка? Капитала?
– Я? – переспросил Гонтарь. – Философ ты, как я погляжу, папаша. Хотел бы я семьи, вот чего, – он вдруг стал серьезен, – сына бы я хотел. Чтоб на руках его носить, нянчить, французской борьбе учить и верности революции. Вот чего бы я хотел. А семьи я завести пока не могу, потому что на нашу получку можно только голубей кормить, и то не каждое утро.
Они замолчали.
Гонтарь что-то яростно насвистывал за своим столом. Лицо у него было расстроенное. Обычная улыбка куда-то пропала.
– Стас не заходил? – спросил Климов.
– Заходил, – кивнул Гонтарь, с радостью отвлекаясь от своих мыслей. – Поговорили. Что-то, Витя, не нравится мне Стас.
– А что такое? – удивился Климов.
– Понимаешь, цветы эти… Конечно, хорошо… Но какое-то это болезненное. Мы сегодня толковали. Я говорю: «Ты, Стас, предмет увлечения нашел какой-то стариковский. Я понимаю, красивое дело цветы, но ты ж молодой – девушки нужны, любовь». Он так, знаешь, горько улыбается. «Любовь, – говорит, – дело тяжелое. Неохота увязать. Кто, – говорит, – меня полюбит, такого хлюпика? Это тебе, – говорит, – о любви самое время думать. А у меня, кроме мировой революции, невесты нет и не предвидится».
– Странный он бывает, – сказал Климов, вспоминая Стаса, – от женщин действительно бежит, как Клемансо от красного флага. Не верит в себя, самоед несчастный. Но вообще, Мишка, он, знаешь, по-моему, живет в ожидании случая. Готовит себя к геройской смерти за дело пролетариата.
– Все к этому себя готовим, – неожиданно серьезно сказал Гонтарь. – Только подвиги в армии совершают. А мы с такой мразью имеем дело, что, как тут ни рискуй, какой там подвиг…
– Я вот о чем все время думаю, – сказал Климов. – Есть ли все-таки в человеке какая-нибудь преступная наследственность? Или врет все Ломброзо? Смотришь на блатных – сколько из них могло бы людьми оказаться, если б не война, не голод, не гибель матери, да мало ли что другое. В человеческих условиях были бы людьми.
– Эх, – сказал Гонтарь, – я про Клембовскую-то зря так, конечно, говорил. Хорошая девчонка. И красивая. Что-то есть в лице… Благородство, что ли. Она, по-моему, с бывшей нашей секретаршей Шевич дружит… Попадись мне Кот или кто-нибудь из его шайки, разорвал бы.
Климов встал. Его занимало другое – надо попытаться найти этого Красавца у Кленгеля.
– Осиянный решением, – сказал, поглядывая на негр и улыбаясь, Гонтарь, – небось опять наполеоновский замысел идешь исполнять?