Последний летний месяц выглядел в этом отношении побогаче: день святого Петра отмечался 1 августа, день святого Стефана — 3 августа, день святого Лаврентия — 10 августа, за ним 15 августа следовало Успение Пресвятой Богоматери, а потом 24 августа — день святого Варфоломея, 25 августа — день святого Людовика и, наконец, 29 августа — день усекновения главы Иоанна Крестителя. В сентябре тоже что ни неделя, то праздник: 1 сентября — день святого Льва и святого Жиля, 8 сентября — Рождество Богоматери, 14 сентября — праздник Святого Креста, 21 сентября — день святого Матфея, а 29 сентября — день святого Михаила. Такой же ритм поддерживался и в октябре, где следовали друг за другом день святого Ремигия — 1 октября, день святого Дионисия — 9 октября, день святого Луки — 18 октября и день святых Симона и Иуды — 28 октября.
За праздником Всех Святых и днем Поминовения Усопших 1 и 2 ноября следовал день святого Марсилия, отмечавшийся 3 ноября. Скульптурное изображение выпрямившегося во весь рост святого епископа, находящееся в простенке правого портала Собора Парижской Богоматери, и его лицо были хорошо знакомы школярам. Его день широко отмечался, хотя и не столь пышно, как день святого Мартина. Праздник последнего, приходившийся на 11 ноября, был для виноградарей и виноделов — а их в Париже и вокруг него насчитывалось немалое количество — столь же важным событием, как и день 15 августа для хлеборобов, то есть завершением работ и началом получения заработка. Вместе с приходившимися на 25 и на 30 августа праздниками святой Катерины и святого Андрея последний осенний месяц тоже удваивал количество выходных.
Ну а там уже не за горами было и Рождество. Говорить о нем начинали за четыре воскресенья, сразу как только наступал Рождественский пост. Однако предвкушение и подготовка к Рождеству не мешали отметить между делом праздник святого Николая 6 декабря, праздник Богоматери 8 декабря и праздник святого Фомы 21 декабря.
Подобно всем большим праздникам, Рождество начиналось загодя, еще накануне. Тщетно пытались епископы напомнить, что «всенощное бдение» нужно было для того, чтобы подготовить души к таинству, и что следует неукоснительно соблюдать пост. К празднику народ готовился, празднуя. На улицах устраивались игры, повсюду слышались песни. Потом шли на ночную мессу, а зачастую также и на несколько дневных месс. Со временем рождественский ужин превратился в главное событие всего ночного торжества. В центре внимания находился жирный гусь, но при этом участники трапезы не пренебрегали ни кровяной колбасой, ни мясом зарезанной накануне свиньи. Толпы народа устремлялись на улицу Косонри.
В ожидании праздников Обрезания и Крещения на следующий день после Рождества отмечали день святого Стефана.
Так вот и получалось, что к пятидесяти двум воскресеньям прибавлялось еще приблизительно пятьдесят праздников, многие из которых народ принимался отмечать вечером предшествующего дня. По существу, все эти праздники, вплоть до самого незначительного, начинались накануне, когда монахи и каноники запевали «первую вечерню», а лавочники закрывали свои лавки раньше, чем обычно. Кроме того, из-за молитв деловая активность прекращалась задолго до наступления вечера в так называемые постные дни, а молились по этому случаю три дня кряду в каждое время года. Не следует забывать также и про три дня перед Вознесением, когда устраивались публичные молитвы по поводу сбора урожая.
Когда какой-нибудь праздник накладывался на другой, то один из них по ритуалу и по взаимной договоренности людей переносился на следующий день. Так, святого, чей праздник попадал на воскресенье, чествовали в понедельник. А праздник Иоанна Крестителя в 1451 году отмечали 25 июня по той лишь причине, что праздник Тела Господня попал тогда на 24 июня.
Кроме того, в тех случаях, когда календарь это позволял, делали «перемычку». Выражения такого тогда еще не существовало, но явление, суть которого сводилась к тому, что в расположенный между двумя праздниками день тоже не работали, уже существовало. Когда в 1449 году парижане узнали об окончании раздора между папой и Базельским собором, то объявленный день отдыха превратился в трехдневный праздник.
«В пятницу состоялось в Париже шествие в церковь святого Виктора, и приняли в нем участие десять тысяч человек. И никто ничего не делал в Париже до воскресенья».
Однако это еще не все; существовали и другие, более частные праздники. Работу прекращали, дабы чествовать приходского святого, покровителя ремесла, покровителя религиозного братства. В университете французская нация устраивала праздник святого Гийома, Пикардийская нация — праздник святого Николая. Английская нация в течение долгого времени чествовала святого Эдмунда, а когда она по политическим соображениям преобразовалась в немецкую нацию, то стала тоже чествовать святого Николая. Нормандская нация довольствовалась чествованием Богоматери, чем выделялась среди других наций, но веселилась она при этом отнюдь не меньше остальных. Весь юридический факультет воспринимал как свой собственный и праздник святой Катерины, и оба праздника святого Николая. А факультет «искусств», включая его немецкую нацию, в конце концов единодушно, в полном составе решил праздновать годовщину со дня рождения Робера де Сорбона.
Подобно всем остальным духовным заведениям, коллежи праздновали годовщину их создания либо годовщину смерти основателя, а иногда и то и другое. К этому списку добавлялись святые, почитаемые основателем, святые, чьими мощами располагал коллеж, святые, которых коллеж когда-нибудь в прошлом уже чествовал. Каждый коллеж, как, впрочем, и каждая богадельня, насчитывал по крайней мере дюжину праздников, не значившихся ни в церковном требнике, ни в составленном ратушей календаре, но при всем при этом достаточно основательных, чтобы от них сотрясался весь квартал.
Рождения и похороны являлись поводами для семейных торжеств. Независимо от того, было ли торжество радостным или грустным, народ ел и пил, пил за реальное здоровье живых и за неправдоподобное, но не подвергавшееся сомнению здоровье усопших. Крещения, бракосочетания, отпевания, семидневные, тридцатидневные, годовые заупокойные службы — все было связано и с церковью и с таверной в один и тот же день. Никому не пришло бы в голову осудить сочетание этих двух вещей. Скорее наоборот, неодобрительно отнеслись бы к тому, кто не отметил бы свой траур достойной трапезой.
Каждый человек так или иначе принимал участие в торжественных церемониях своего ближнего. Семейная и общинная жизнь взаимно друг друга дополняли и создавали поводы для веселья, которые многие люди, вспоминая о своей работе, проклинали, но о которых всерьез никто не задумывался. Дальние родственники теряли целый день ради бракосочетания. Весь город устраивал праздник по случаю рождения ребенка у короля, по случаю назначения нового епископа, по случаю сообщения о какой-нибудь победе короля или о заключении какого-нибудь мира. А когда переговоры о мире приходилось возобновлять раз десять подряд и заключать друг за другом штук пятнадцать перемирий, то каждое из них служило основанием для торжественной церковной службы и для того, чтобы на целый день остановить работу. Естественно, когда умирал кто-либо из членов религиозного братства, на похороны собиралось все братство, а когда умирала жена адвоката или бывшего прокурора, то в последний путь ее провожал весь Парламент. Получение кем-то докторской степени было равнозначно выходному дню для всего факультета — и даже для Парламента, — причем школяры, не приглашенные виновником торжества на банкет, без труда находили себе кувшин вина и собеседников в тавернах. Тщетно пытались реформаторы — в 1423 году, в 1436 году и, наконец, в 1464 году — излечить университет от этой дорогостоящей и отнимающей время мании банкетов. Банкеты нравились всем: и тем, кто в них участвовал, и остальным.
Если принять во внимание, что они не пропускали ни одного торжества и добавляли к ним еще многие другие праздники, не фигурировавшие ни в каких требниках, но наполнявшие таверны народом — например, праздник дураков, праздник осла, праздник боба, праздник простофиль, — то получается, что учителя и школяры работали самое большее сто пятьдесят дней в году. Вот что искупало те вставания ни свет ни заря, которые приходилось терпеть в будние дни.
Остальные парижане праздновали один или два раза в неделю, причем некоторые праздники длились по нескольку дней. Те, кому не приходилось рассчитывать на каникулы, работали максимум сто восемьдесят полных рабочих дней и от шестидесяти до ста неполных рабочих дней. А были ведь перерывы в работе еще и по другим причинам: дождь, мороз, паводки служили естественными оправданиями. Некоторые радовались, некоторые разорялись, большинство устраивалось как могло. Такова жизнь…
Реже случались перерывы в работе по политическим причинам, но зато такие перерывы были более продолжительными. Если не считать университетских забастовок, которые не влияли на деловую активность остальной части города, то поводом для такого рода праздности служили торжественные приезды королевских особ, благодарственные молебны по случаю победы, разного рода бунтарские выступления, осада города, всегда являвшаяся драмой, либо ассамблея горожан, всегда походившая на красивый спектакль. Все эти праздники Парижа имели свое лицо. Некоторые из них выглядели просто как нерабочие дни. Другие смотрелись как настоящие праздники, где участвовало много народа, праздники, сопровождавшиеся церковными службами и развлечениями.
ПРАЗДНИК
Праздник — это прежде всего благодарственный молебен с шествием, а иногда и с мессой. Те Deum laudamus… [ Тебя, Боже, славим… (лат.)], Benedictus qui venit in nomine Domini…[ Благословен посланник Божий… (лат.)] Песнопения следовали за песнопениями, причем как под сводами церквей, так и на улице. Шествовали под хоругвями приходов, цехов, братств, под извлеченными из ризниц крестами. Иногда, пользуясь какими-либо чрезвычайными обстоятельствами, по улицам носили и мощи. Духовенство охотно выносило наружу раки с мощами святого Марсилия и святой Женевьевы, а народ охотно на них глядел. А вот хранившиеся в самом центре Дворца правосудия в церкви Сент-Шапель драгоценные реликвии Страстей Господних вроде тернового венца, святого древка и гвоздя с креста выносились наружу довольно редко, и уже одно только их появление сразу же сообщало церемонии официальный характер и статус. Их демонстрация проводилась в исключительных случаях: в 1400 году по случаю взятия Понтуаза и в 1449 году по случаю взятия Пон-де-л'Арша, в результате которого была снята осада с Парижа.
Звонили колокола. Рожки и трубы горожан вносили свою лепту в общий гвалт, соревнуясь в громкости с официальными трубачами шествия, оплаченными королем, епископом либо купеческим старейшиной. В церкви звучал орган. На улицах люди кричали: «Слава!» Некоторые кричали что-то другое…
Шествия сходились вместе, пути их пересекались. Прихожане церкви Сент-Эсташ отправлялись в Собор Парижской Богоматери как раз в тот момент, когда прихожане церкви Сен-Жак-де-ла-Бушри подходили к церкви Сен-Виктор. Людские потоки соединялись и разделялись. Люди шли в обители августинцев, кармелитов, святой Женевьевы.
Ориентиром в этом деле служил праздник Тела Господня. Когда 23 июля 1461 года — Вийон в ту пору находился в тюрьме в Мёне — устраивали народные моления за душу умершего накануне короля Карла VII, то моделью для них послужил последний праздник Тела Господня.
«И состоялись весьма торжественные шествия с участием всех людей церкви, как из нищенствующих орденов, так и из других орденов, пришедших за телом государя в церковь Сен-Жан-ан-Грев, откуда его перенесли в церковь Бийет, затем в церковь Сент-Катрин-дю-Валь-дез-Эколье, в сопровождении семи прелатов в полном облачении, которые принесли его в ту же самую церковь Сен-Жан.
И были украшены улицы, по которым проносили то Сокровище, и горели в большом количестве факелы и свечи, как если бы это был праздник Тела Господня.
Несколько шествий состоялось во дворе Парламента и в других дворах Дворца правосудия, и прошли они в самом наилучшем порядке, как и должно быть во время молитвы за нашего короля Карла VII, да спасет душу его Господь…»
О каком бы празднике ни шла речь, проповедники истово занимались своим делом. Они читали проповеди перед началом шествия и по окончании шествия. Их голоса раздавались в церквах, в коллежах, на перекрестках. Город буквально гудел от библейских изречений. Так что парижанин, испокон веков отличавшийся любовью к красивым речам, наслаждался от всей души.
Не упускал своего и буржуа: если, участвуя в шествии, он шел, одетый в иззелена-синий или алый суконный кафтан, после священников в их отливающих золотом мантиях и после монахов в их коричневых или черных сутанах, то в украшении своего собственного либо снимаемого дома он брал реванш. Он украшал его фасад всем, чем только мог: коврами, шерстяными покрывалами, вышитыми одеялами. Улицы выглядели очень нарядно, причем каждый раз по-разному.
В этом празднике было что-то от театра. Ремесленники и лавочники как бы сооружали сцену, обставляли ее декорациями, заботились об аксессуарах. Они же в назначенный день становились и актерами, и публикой, восторженно внимавшей той живой, инсценированной на площади проповеди, где разыгрывались сцены из Евангелия и где излюбленным жанром был жанр моралите.
Они же украшали источники, в которых парижане брали воду. С помощью кое-каких приспособлений — из легких деревянных конструкций и тканей можно творить чудеса, — а иногда также подводя воду с угла улицы в центр площади или к паперти церкви, они делали импровизированные фонтаны участникам праздника. Приятно было смотреть на струящуюся из них прозрачную воду. Ну а уж когда щедрые городские власти вместо воды предлагали вино, праздник становился еще более приятным.
Незаметно проходило время. Таверны наполнялись людьми. Летом трактирщики и буржуа накрывали столы прямо на улице. Народ ел, пил и распевал песни. Молодежь танцевала под звуки виол, лютней, флейт и барабанов. Вместо барабанов нередко использовали и извлеченные из кухонь медные тазы.
Разговор шел обо всем и ни о чем. В том 1455 году не произошло ничего сверхъестественного. Темы для разговоров поставляла повседневная парижская жизнь. К тому времени Столетняя война закончилась — для парижской области пятнадцать лет назад, а для Гюйены два года назад, — но никто не мог с полной определенностью сказать, закончилась ли она насовсем. Однако складывалось впечатление, что в долгой череде военных действий и перемирий, свидетелями которых оказались шесть поколений французов, наступил наконец перелом, что англичане ушли из Франции так, как они еще никогда не уходили, а Валуа выглядел столь бесспорным победителем, что именно так его и прозвали.
Прагерию, тот бунт князей, в результате которого в 1440 году вновь зашатался трон, простой люд уже к тому времени почти позабыл, сохранив, однако, прочное убеждение, что ничего хорошего от сильных мира сего ждать не приходится. Свежа была память о том, как королевская армия заняла земли графа Арманьяка, совершенно необоснованно питавшего иллюзии относительно своей независимости, но парижане к этому эпизоду истории отнеслись, в общем-то, достаточно равнодушно.
Вовсю шли разговоры о реабилитации Орлеанской Девы, некогда выпровоженной из Парижа через ворота Сент-Оноре и впоследствии сожженной англичанами. О том, что суд в Руане состоял из французов и что магистры Парижского университета играли в нем важную роль, в разговорах старались не вспоминать. Судьи Жанны д'Арк совершенно утратили память, а вместе с ними и многие другие тоже все забыли.
В тот час, когда в 1455 году на Париж, отмечавший день Тела Господня, опустилась вечерняя прохлада, над выставленными на улицу скамейками не витало ни угрызений совести по поводу былой драмы, ни опасений, что в скором будущем разразится гражданская война, опасений, ассоциировавшихся у политиков с местным бунтом принца Луи, будущего короля Людовика XI. В разговорах вокруг опорожнявшихся кувшинчиков речь в основном шла о ценах на капусту и на лук, о погоде, способствующей либо мешающей жатве, и о том, что вкус вина уже не тот, что был несколько месяцев назад.
Поскольку говорили за столом не меньше, чем пили, а между делом заходили еще посмотреть, как идут дела у соседа, то новости распространялись быстро. Причем слухи преобладали над достоверной информацией. Потом, по мере того как гасли костры и девушки утрачивали свою невинность, утомленные горожане шли спать, вспоминая, что им было кем-то сказано о стоимости праздника. Независимо от того, брал ли на себя расходы город или же король, парижане-то знали, кому придется расплачиваться. Только неимущие школяры и не имеющие даже собственного инструмента подмастерья веселились бесплатно, и никакие заботы не омрачали их сознания. В регистрах фиска первые вообще не значились, а напротив фамилий вторых указывалось «Nihil», то есть «ничего». Хотя в такой поздний час многие ни о чем не думали — они были просто пьяны.
ТАВЕРНЫ И ПОДМОСТКИ
Понятие «таверна» парижане толковали довольно широко. Таверны располагались чуть ли не рядом с каждым домом, особенно когда в сезон молодого вина парижские буржуа получали от старейшины торговцев разрешение продавать избыток их собственной продукции. Дело в том, что у парижан были виноградники и нередко объем беспошлинно ввозимого ими в город вина превосходил количество, необходимое им для семейного потребления. Похоже, некоторые злоупотребляли этой привилегией и сознательно ввозили в Париж вина больше, чем нужно, заранее предназначая его для продажи. Когда какому-нибудь школяру родители присылали в два раза больше вина, чем он мог выпить вместе с друзьями, то вино это превращалось в денежное вспомоществование, получаемое благодаря либеральной торговой системе. Это видно на примере юного Филипа Ле Руайе, против которого в 1452 году фиск возбудил дело из-за продажи им десятка гектолитров вина, а также на примере одного студента из коллежа Лизье, которому в 1458 году пришлось признаться, что из двенадцати бочек, то есть из сорока восьми гектолитров, ежегодно привозимых им после каникул в Париж, половина предназначалась для продажи.
Что же касается братьев Этьена и Ги де Шамле, то они привезли четыре бочки вина из Оверни и в начале 1461 года продали их за 36 экю, но им не удалось воспользоваться своей привилегией школяров и продать Николя Кену еще две такие же бочки, принадлежавшие, как выяснилось, их братьям Жану и Жильберу, имевшим официальные патенты торговцев вином. Общее вино? Общие дела? Королевский прокурор воспринял ситуацию иначе. Однако разбирательство затянулось, и потом оказалось, что не стоит связываться со всем университетом из-за каких-то 36 экю. Не удалось конфисковать и две спорные бочки. Их к тому времени уже давным-давно выпили. В результате в июле два виноторговца заплатили только сто су штрафа. Школяры торжествовали.
В конце концов таким использованием университетских привилегий заинтересовался папа. 16 мая 1462 года он запретил всем клирикам участвовать в торговле вином. Однако, насколько эффективным оказался этот запрет, сказать трудно.
Называть вещи своими именами никто не хотел. В Париже «устраивать таверну» не означало заниматься торговлей. Даже располагавшиеся на площади Мобер кармелиты и те, как только поступало молодое вино из их владений, тоже устраивали таверны. «Устраивать таверну» — это означало быть парижанином и иметь виноградники. Иметь таверну, то есть содержать питейное заведение, означало совсем другое.
Такие владельцы таверны платили налог и на протяжении всего года поили парижан как на месте, так и продавая вино на вынос. Их скамейки и их подмостки, то есть служившие столами настилы из досок, являлись инструментами социальных взаимосвязей для всех тех, кто не имел возможности принимать гостей дома. Таверна была местом, где люди беседовали, исповедовались, веселились. Там устраивали заговоры против правительства и против прево. Там перекраивали мир.
Гийбер де Мец, описавший Париж начала XV века, насчитал их четыре тысячи. Думается, однако, что их было все-таки не больше четырехсот. По данным сборщиков податей с вина, в 1457 году существовало двести постоянных таверн и около сотни временных. Они были более или менее равномерно рассредоточены по всему городу при заметном увеличении их количества на главных артериях города, таких, как улицы Сен-Жак и Ла Арп на левобережье, Сен-Дени и Сен-Мартен — на правобережье, а также в причудливом сплетении маленьких улочек вокруг центрального рынка и Гревской площади, у Монмартрских ворот и у ворот Сент-Оноре, а также на подступах к аббатству Сен-Поль.
Некоторые таверны были знамениты. Во времена Вийона все без исключения знали таверну «Сосновая шишка» на пересекавшей остров Сите улице Жюиври, равно как и таверну «Большой Годе» на Гревской площади. Ну а другие таверны обрели запоздалую славу благодаря ироническим отсылкам в «Завещании» и рекламе, которую им потом создали толкователи Вийона. Даже если поэт использовал их лишь ради игры слов, таверны наполняли собой и его жизнь и творчество. Они служили обрамлением и добрых моментов его жизни, и нежеланных встреч. Иногда, как засвидетельствовано в упоминании о «Сосновой шишке», он пил там в кредит, а иногда опорожнял свой тощий кошелек.
Впрочем, нет ничего удивительного в том, что, изображая тогдашнее общество, наш школяр осуществлял свои инсценировки в средневековом театре с соответствующими и привычными ему декорациями. Симптоматично, что и в театре того времени таверне тоже принадлежало важное место. Таверна поставляла театру декорации. Она была коллективным персонажем. Она вдохновляла народный театр, например комические пьески вроде «Фарса мэтра Трюбера и Антроньяра», где Эсташ Дешан предвосхитил темы «Патлена», или вроде карикатурного «Панегирика святой Селедке, святому Окороку и святой Колбасе». Столь же явно таверны присутствовали и в религиозном театре — в десятках «Мистерий» и «Страстей», которые, начиная с появившейся в XII веке «Истории Адама» и кончая «Мистерией Ветхого завета» и «Страстями» Арну Гребана, авторы вводили в сценическую игру как традиционные элементы, так и живую современную действительность. Комедия нравов рождалась из наблюдений за развертывавшимися в тавернах сценах, а словесная эквилибристика — из подслушанных в тавернах разговоров. Историям святых отнюдь не была противопоказана живость — на паперть приходила та же публика, что и в таверны. Кстати, игрались мистерии и страсти чаще всего в сокращенном виде перед небольшим количеством зрителей, на подмостках, сооруженных всего на один вечер в той же самой таверне или если был праздник, то где-нибудь неподалеку от нее, на перекрестке, и очень редко — перед толпами собравшихся внутри монастырских стен или на паперти горожан, три дня подряд аплодировавших перипетиям развития крупных композиций.
Само собой разумеется, что Вийон населил свое большое и малое «Завещания» теми же самыми людьми, которые посещали таверны и из которых состояла также и публика тогдашних театров. То был мир, где исступленно обсуждали проблему непорочности той или иной девушки и где святой Иосиф грубо говорил Богоматери: «Не будете же вы утверждать, что это от меня!» Согласно теологии того мира, ад представлял собой котел, и все верили, что в аду жарят, варят или же в лучшем случае вешают грешников.
В том обществе таверн и подмостков без стеснения смеялись над неуклюжими жестами слепого, а горе никому не мешало напиваться за здоровье пьяницы, только что променявшего свой табурет на место в братской могиле. Что и делал не скрывавший своих чувств Вийон, воздавая посмертные почести своему другу Котару. Существовала взаимная верность пьяниц.
Такому б только жить да жить, -
Увы, он умер от удара.
Прошу вас строго не судить
Пьянчугу доброго Котара[55].
Интересно, что Франсуа, порой переносивший действие в бордель, использовал в качестве декорации таверну гораздо реже. За исключением разве что тех случаев, когда нужно было «выкрикнуть спасибо» всем, в том числе и служанкам, показывавшим ради более приличных чаевых свои груди, поэт не стремился появляться в своей естественной обстановке, причем именно потому, что это и была его естественная обстановка. Зачем описывать то, что и так хорошо известно? Вийон сохранял от таверн лишь воспоминания, что он там выпивал, а дабы ничего не забыть, коллекционировал в стихах удобно вписывающиеся в каламбуры вывески.
Так, например, когда он завещал «Шлем», то не логично ли предположить, что поэт стремился не столько напомнить про существование и так всем хорошо известной таверны у ворот Бодуайе, за Гревской площадью, если идти в направлении Сен-Жерве, сколько высмеять претензии на благородное происхождение кавалера Жана де Арле — титул у Арле был более чем сомнительный и он был бы рад заполучить шлем в свой герб. Точно так же «Сосновая шишка» в «Малом завещании» понадобилась поэту для создания неприличного образа, когда он завещал магистру де Рагье «дырку» от таверны.
Однако есть в «Большом завещании» один владелец таверны, некий Тюржи, чье появление в произведении имеет определенный смысл. В мире питейных дел Тюржи был, можно сказать, отпрыском настоящей династии. Арнуль Тюржи был одновременно и виноторговцем, и трактирщиком, владевшим около ворот Бодуайе таверной под вывеской «Рака». В последние годы войны он работал квартальным надзирателем в квартале Сент-Антуан. Его сын Арнуле стал прокурором в Шатле. Другому его сыну, Жану, пришлось последовать за отступавшим двором Ланкастера, и он стал арфистом при английском короле Генрихе VI. Еще один Тюржи, Никез, был секретарем Бэдфорда. Ну а Робен — он сохранил ремесло предков и смотрелся за стойкой «Сосновой шишки» как один из наиболее солидных буржуа Парижа.
И вот он вместе с поваром Моро и кондитером Жаном де Провеном удостоился чести попасть в наследники Вийона. Следует уточнить — в наследники долгов Вийона; поэт здесь намекает на те аспидные дощечки, на которые записывались долги клиентов. Он не раз ел и пил в кредит у Тюржи, Моро и Провена. Так что Тюржи и вывеска его таверны — это не просто предлог для каламбура, а и свидетельство того, что в «Сосновой шишке» Вийон был частым гостем.
А чтобы каждый непременно
Мог получить наследство сам,
Когда я стану горстью тлена, -
Пускай идет к моим друзьям!
Тюржи, Провен известны вам?
Затем Моро, мой друг большой?
Все через них я передам,
Вплоть до кровати подо мной [56] .
Суть проблемы здесь сводится к тому, что все трое получили свою часть наследства еще раньше — Вийон проел и пропил у них все, что у него было.
Есть тут еще один подтекст. То вино, которое поэт завещал сборщику налогов Дени Эслену, будущему городскому старейшине, тоже должен был оплатить хозяин «Сосновой шишки». И Вийон пользуется случаем, чтобы вставить еще одну колкость: не принадлежит ли Тюржи к числу тех трактирщиков, которые доливают в вино воды? Немало бочек наполнялось ночью таким образом, как ради того, чтобы компенсировать часть затрат на закупку вина, так и для того, чтобы обмануть фиск — сборщика налогов и откупщиков податей — относительно количества распроданного товара. Клиента, правда, обмануть было трудно. Как только посетителю казалось, что ему дали чересчур легкое вино, он сразу же начинал обвинять хозяина в мошенничестве. Пожалуй, не существовало ни одного трактирщика, который бы никогда не проделывал подобной операции. Завещатель Вийон иронизировал вдвойне, когда притворялся, что видит в таких манипуляциях заботу о здоровье пьяниц.
Затем, тебе, Эслен Дени,
Парижа славный старожил,
Дарю ведро вина «ольни» -
Его нацедишь у Тюржи.
От вожделения дрожи,
Пей, но не пропивай ума!
Водою память освежи:
От кабака близка тюрьма[57].
Жаловаться, впрочем, было не на что: завсегдатаи пили в кредит. И если им подавали плохое вино, то платили они за него меньше. Мало того, подобная практика превращала трактирщика в некую разновидность заимодавца под заклад, причем получалось, что в отличие от ростовщика он давал взаймы без процентов. Возможно, он даже и не слишком обращал внимание на стоимость оставленной в залог вещи. А вот должник прекрасно знал, каким он опять подвергнется искушениям, когда придет выкупать залог. Вместо того чтобы заплатить Тюржи и его коллегам, посетитель превращал принесенные деньги в новые возлияния. В конечном счете у клиентов складывалось впечатление, что они расплачиваются натурой: занимая в таверне под старое тряпье, человек как бы расплачивался этим старым тряпьем за выпитое вино.
Вийон не ошибался, когда сравнивал глотку пьяницы с адским огнем. Этим несчастным пьяницам, по его представлениям, приходится в вечном адском пламени так же тяжело, как тому неправедному богачу, что умолял Лазаря — или, как у него написано, «Ладра» — освежить ему лицо прикосновением своих рук. И поэт призывал, не очень, правда, веря в силу своего призыва, воздерживаться от удовольствия, за которое приходится так дорого платить. В конце Вийон уточнял, что шутки тут совершенно неуместны. Сам же он продолжал, как и прежде, расплачиваться натурой.
Но вспомните слова Христа,
Как был огнем богач палим,
А Лазарь, чья душа чиста,
На небесах сидел над ним;
Как в пекле не имел покоя
Богач, моля, чтоб Лазарь тот
Сошел к нему смочить водою
Запекшийся от жажды рот…
Пьянчужки, знайте: кто пропьет
При жизни все свои пожитки,
В аду и рюмки не хлебнет -
Там слишком дороги напитки[58].
Неплатежеспособному и бездомному школяру после всего этого не оставалось ничего иного, как расплачиваться с Тюржи звоном несуществующих монет и отказывать ему по завещанию право на занятие должности старшины, право абсолютно мифическое, потому что для избрания в старшины нужно было иметь статус буржуа, коим Вийон не располагал, а Тюржи располагал. Поэт сообщал, что он говорит по-пуатвенски, сообщал это для того, чтобы Тюржи не питал особых иллюзий относительно его платежеспособности. «Говорить по-пуатвенски» означало не иметь постоянного жилья. Он не хотел признаваться, где он ночует. Для сына Парижа область Пуату была страной, расположенной за тридевять земель…