Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кротовые норы

ModernLib.Net / Критика / Фаулз Джон / Кротовые норы - Чтение (стр. 34)
Автор: Фаулз Джон
Жанр: Критика

 

 


Столь отстраненное восприятие ландшафта как чего-то второстепенного, вспомогательного – весьма странный аспект европейской культурной истории, неожиданно обнажающий куда более древний предрассудок, свойственный людям: уверенность человека в том, что природа существует исключительно для удовлетворения его потребностей, а потому в своем диком или неприрученном виде является либо враждебной по отношению к нему, либо глубоко индифферентной. Это проявляется в излюбленном средневековом мотиве hortus conclusus – закрытого или обнесенного стеной сада как эмблемы или символа возделанной земли, взятой человеком под свой контроль, где могут пребывать в полной безопасности столь же символическая Девственница и ее ручной единорог. Действительно, естественный ландшафт обычно так и воспринимается: только как фон для обители отшельника или райских кущ. Столь жестко антропоцентрическое отношение к природе и мирозданию по большей части может быть без сомнения отнесено на счет влияния Библии и учений Церкви (где дикая природа также считается наилучшим убежищем для разнообразных грешников и изгоев); и мне бы хотелось думать, что можно считать подобное отношение в основе своей архетипическим страхом, столь понятным в более ранний период нашей истории, перед могуществом неведомых человеку и по большей части враждебных ему сил природы; страхом, который, естественно, вызывает у человека желание обеспечить собственную безопасность и возможность выжить. Но за исключением тех случаев, когда это служит развлечением – например, в зоопарке или на экране телевизора, – общая неприязнь по отношению к большей части живых существ, не являющихся людьми или не имеющих непосредственного отношения к хозяйству человека, а также к диким ландшафтам по-прежнему характерна для нашего мира в целом, хотя старые причины этой неприязни по большей части отсутствуют; во всяком случае, ярко выраженная опасность со стороны природы обществу не грозит. Так что мы, видимо, должны смотреть глубже и отдавать себе отчет в собственном нарциссизме или упрямой неспособности понимать или относиться терпимо ко всему живому на свете, даже если оно не похоже на человека или как минимум не очеловечено людьми.

Просто удивительно, какой положительный смысл мы вкладываем в глагол «очеловечивать»! «Делать более уступчивым, более сговорчивым, легко поддающимся обработке и знакомым» – вот как это слово интерпретировалось в XVII веке, что возвращает нас к более ранней концепции человека как Божьего надсмотрщика над всей остальной природой. Вот почему мы такое большое значение придаем способности разных птиц и зверей быть управляемыми. Как же иначе смог бы один из наиболее обособленных и агрессивных видов птиц («никогда два кролика не живут под одним кустом») стать несопоставимо популярнее всех прочих и самым сентиментальным образом воспеваться в европейском фольклоре? Беда, ясное дело, заключается в том, что человек продолжает играть не просто роль управляющего природой, а скорее роль нацистского штурмовика или рабовладельца и соответствующим образом относится ко всей той обширнейшей части природы, которая не желает подвергаться пресловутому «очеловечиванию» или служить для человека «скатертью-самобранкой».

Единственным достойным предметом для изобразительного искусства во времена Томаса Блаунта был человек и творения человека – города, дома, войны, празднества, боги (впрочем, даже последние должны были подлаживаться под представления человека о себе самом!). Я был просто потрясен всем этим на недавней выставке «Гении Венеции», состоявшейся в Лондоне. Критики-искусствоведы, как и многие мои друзья, похоже, единодушно сочли, что это поистине великолепная выставка. А на меня она произвела весьма печальное впечатление – именно потому, что она так агрессивно ставила человека в центр всего сущего. Я не помню ни одной картины с этой выставки, которая каким-либо особым образом не подчеркивала бы, что пейзаж и природа – это просто parergon, этакий фон, «задник». Многие художники, как в произведениях XVI века, так и в более поздних произведениях, представленных на выставке, даже не задумывались об этой «постылой» составляющей своих живописных полотен, а использовали своих учеников или наемных помощников, чтобы те дорисовали за них эту «неинтересную» часть картины.

Наконец появились романтики, и «дикий» пейзаж отвоевал-таки свое давно ожидаемое законное место – порой это в какой-то степени доходило до абсурда: некоторые особенности пейзажа выпячивались настолько, что заслоняли собой все остальное. Но это был, безусловно, шаг вперед, впрочем, и тут вмешивалось пресловутое «очеловечивание» природы, отдаляя ее от реальной действительности. Словно можно было поставить природу в центр внимания, сделав ее ergon, или основным предметом художественного полотна, приподняв ее, сменив ее прежний, приниженный статус единственно доступным способом: в очередной раз «очеловечив» горы, реки, ручьи, скалы и леса, использовав их как заменители человеческих лиц и человеческих эмоций. Мы говорим о том, что тот или иной художник «схватил» сходство, и забываем о древних магических силах, о тайной одержимости, имплицитно присутствующей в этом выражении и совершенно явной, например, в искусстве палеолита. «Схватывая» тот или иной образ природы в нашем куда более сознательном и разумном искусстве, мы невольно снова и снова подтверждаем ту мысль, что природа – наша служанка, что мы пользуемся ею. Это, впрочем, все же лучше, чем ее прямая эксплуатация и уничтожение, однако история уже показала нам, что воспроизведение красот природы «в человеческом обличье» дало исключительно малые результаты в плане приостановления процесса того постоянного насилия, которое над природой осуществляется, а также – загрязнения окружающей среды, что и вовсе существует за рамками искусства. Мы наконец соблаговолили заметить природу и решили использовать ее для увековечивания себя любимых! Что уж тут скажешь.

Я отнюдь не утверждаю, впрочем, что большая часть пейзажистов совсем не испытывает любви или каких-либо иных искренних чувств по отношению к объекту своего творчества. Однако именно эта их приверженность и таит в себе ловушку (не говоря обо всех тех ловушках, которые уже были мною упомянуты), ибо явно сочетается со стремлением доставлять удовольствие публике в соответствии с ее вкусами и получать за это деньги. Если вам захочется изобразить нечто, глубоко затронувшее вашу душу, вы, разумеется, постараетесь сделать это как можно лучше; но даже и при самых лучших побуждениях с вашей стороны это почти неизбежно приведет лишь к еще одному искажению реальности, ибо вы невольно попытаетесь «продать» изображенное вами так, как продают свои изделия промышленники, то есть «подать» все в самом выигрышном свете. И опять же я отнюдь не утверждаю, что пейзажисты немедленно должны начать изображать только самые гнусные пейзажи; но, как мне представляется, они постоянно сталкиваются с некоей дилеммой и инстинктивно избегают всего безобразного, заурядного, скучного или же, если предмет необычайно прекрасен внутренне, подыскивают наиболее удачный ракурс, оптимальное освещение, погоду и так далее. Даже на самом скромном любительском уровне мы стараемся «не заметить» телефонные провода, автомобили, людей; все это только «портит» пейзаж, нарушая в высшей степени устраивающий нас идеал фотографии. Но это процесс исключительно селективный и может вскоре дегенерировать в привычку фотографа использовать свой разум и опыт, как бы мал он ни был, протестуя при этом против истины и реальной действительности во время съемки того или иного пейзажа.

Слишком часто у людей, обладающих большим опытом фотографирования пейзажей, это приводит к тому греху, что они как бы «заставляют» пейзаж «позировать» – в том смысле, в каком «позируют», скажем, в цирке дрессированные животные, показывая зрителям, какой молодец этот дрессировщик, что так здорово «обучил» своих питомцев; при этом животные чаще всего изображают именно то, что глубоко противно их собственной природе: собаки ходят на задних лапах, слоны танцуют, дельфины выпрыгивают на сушу, а человеческие существа всему этому аплодируют. Я считаю подобные развлекательные представления с дрессированными животными проявлением скрытого эксгибиционизма. Его эквивалентом в фотографии является в высшей степени оскорбительное и нарциссическое желание фотографа запечатлеть собственное «эго», а не тот объект, который он фотографирует: «Этот пейзаж замечателен уже тем, что снял его я!» Своей наивысшей формы подобное творчество и подобное отношение к природе достигают в концептуальном искусстве, которое стремится кардинально вмешиваться в природу и даже изменять тот или иной пейзаж, набросив, скажем, пластиковое покрытие на какой-нибудь «ненужный» утес или отгородив часть деревенского пейзажа, чтобы «можно было наконец снимать». Эта ошибка связана со многими иллюзиями нашего самовлюбленного века: уверенностью, что все теперешние виды искусства должны быть «новыми» (из-за чего они чаще всего неизбежно становятся чересчур экстравагантными), а также распространенным мнением о том, что самое главное для художника – это самозаявка, а не представление своей творческой концепции.

Работы Фэй явно свободны от подобных псевдоэкспрессионизма и показухи и могут быть твердо рекомендованы тем, кому нравятся неожиданные ракурсы, всякие фокусы с экспозицией, совершенно неординарные углы зрения, странные названия и прочие забавы данного искусства. Существуют такие разновидности фотографии, которые спокойно используют искусственные и абсолютно технические tour de force469. Однако же природный ландшафт представляется мне исключительно неподходящим предметом для подобного подхода, и я восхищаюсь почти пуританской суровостью Фэй в этих вопросах.

Нам, по крайней мере, следовало бы требовать, чтобы в работе любого уважаемого нами фотографа присутствовало понимание перечисленных выше проблем, связанных с фотографированием пейзажа; и я должен признаться, что очень редко могу отметить подобное понимание в работах многих современников Фэй. Это очень тонкий и очень туго натянутый канат, по которому истинному художнику предстоит пройти. Однако даже самый преданный своему делу фотограф в погоне за наиболее удивительными, или интересными, или просто очень красивыми видами зачастую просто, как мне кажется, начинает морочить нам голову и, уж конечно, не стремится к самому честному и правдивому отражению действительности.


Вкус в выборе пейзажа должен рассказать нам о личности фотографа столько же, сколько способен рассказать об этом человеке его вкус к определенной еде или одежде; а если его предпочтения разделяют и многие другие люди, то мы можем узнать и о его возрасте. Отсутствие вкуса очень часто представляется не менее важным, чем его присутствие – то есть отсутствие вкуса, в данном случае воспринимаемое как некое отчетливое неприятие того или иного пейзажа, является почти противоядием по отношению к творчеству данного художника (или фотографа) в целом. Это зачастую даже забавно. Так, например, викторианцы из числа наиболее утонченных обитателей городских предместий находили особое удовольствие в созерцании мрачных шотландских гленов и еще более мрачных шотландских стад – я, во всяком случае, даже представить себе не могу, что уж их так в этом привлекало.

Я помню одно такое полотно, написанное много лет спустя после смерти Лэндсира470, где-то уже в 30-е годы. На нем был изображен шотландский глен и стадо. Картина эта висела в квартире моей бабушки в Уэстклифф-он-Си, пригороде Саутэнда в устье Темзы, и, насколько я помню, нарисованные звери прямо-таки пугали меня в детстве своей натуральной величиной. Этот пейзаж был столь же далек от окружавшего меня «голландского», точнее, «грязевого», пейзажа тех мест – эстуария огромной реки – как некий инопланетный пейзаж со всякими механическими городами, описанными в фантастических романах, столь популярных нынче у молодежи. Пейзаж этот был, впрочем, не менее далек и от жизни моей бабушки. Мне кажется, это была первая картина, столь активно мне не понравившаяся. Мне были неприятны эти косматые длиннорогие коровы (как неприятны, например, всякие там лазерные бластеры и прочее фантастическое оружие при изображении пейзажей космических), а мрачные, лишенные деревьев холмистые просторы на заднем плане внушали мысль о местности исключительно тоскливой, где и жить-то никогда не захочется.

И все же эта дурацкая картина торчала там, точно невнятный символ некоей более благородной и чистой жизни и таких мест, куда вроде бы непременно полагалось стремиться. Эдемский сад и Рай «в одном флаконе». Это было похоже на американскую легенду о Диком Западе – еще один случай того, как немыслимая мечта топит какую бы то ни было реальность. Неведомым мне образом та шотландская картина сурово осуждала наш южный, исполненный всяческих компромиссов мирок, в который случайно попала. Возможно, именно это викторианцам и представлялось наиболее соответствующим их вкусам: более всего подобная живопись осуждала именно то, что было здесь и сейчас.

Ребенком я не заметил еще кое-чего относительно этой картины. Она была в техническом отношении чрезвычайно, если не сказать фотографически, реалистична; и все же в любых человеческих или психологических терминах – и не в последнюю очередь из-за того почетного места, которое она занимала на стене у бабушки, – она производила в точности обратное впечатление. Человек более пожилой мог бы, наверно, увидеть в ней куда больше оснований для неодобрения – это был очень яркий пример древнейшей ошибки людей, позволяющих изображению той или иной вещи подменять эту вещь собой или отвлекать от ее истинной сути. Всякое искусство, разумеется, таит подобную опасность, сколь бы ни казалась объективной и реалистичной его техника. Оно никогда не дает по-настоящему объективного представления о предмете, всегда только субъективное. Некоторые теоретики утверждают, что фотография – исключение из этого правила, что со времен Ньепса, Дагера и Фокса Толбота471 фотографы обрели хотя бы потенциальную возможность изгнать демона субъективизма из своего творчества. Но, по-моему, утверждение, что реалистичность изображения может полностью соответствовать реальной действительности, – это абсолютное заблуждение.

И тем не менее подобная точка зрения остается наиболее распространенной в наш «визуальный век», ибо мы становимся все более зависимыми от той или иной формы фотографии, которая дает нам значительную часть наших ежедневных знаний о внешнем мире. И, как мне кажется, это уже весьма пагубным образом сказалось на движении прерафаэлитов, которые невольно попали под влияние фотографии, тогда только что изобретенной. Предательство или извращение реальной действительности таким художественным методом, как реализм, по-моему, достаточно очевидно и обнажено уже в живописи; но наиболее отчетливо это заметно в искусстве фотографии – из-за ее прямо-таки сверхъестественных возможностей воспроизводить точные имитации. Фотографировать – это ни в коем случае не означает запечатлевать реальность; напротив, часто, даже чересчур часто как для фотографа, так и для аудитории это означает запечатление некоего мифа. И чаще всего именно такого мифа, который, возможно, столь же нелеп и столь же сильно скрывает истину, как те шотландские коровы на принадлежавшей моей бабушке картине.

Профессиональные фотографы особенно страдают от этого абсурдно-эгалитарного заблуждения. Им представляется, что сделанные ими снимки должны непременно быть совершенно исключительными, дабы большая часть людей убедилась, что более никто и никогда не смог бы сфотографировать точно так же, даже имея точно такой же фотоаппарат и точно такие же условия для проявки и печатания. И тем не менее никто и никогда ничего подобного не почувствует, кроме разве что хорошего художника, или ремесленника, или любого другого представителя имиджмейкеров. Родствен этому и еще один миф – о том, что фотографии абсолютно чуждо истинное творчество, что она лишена воображения, что это простое копирование того, что уже существует, с помощью объектива и приборов, необходимых для проявки и печатания снимков. Ну, может, нужно уметь еще выбрать нужный ракурс – но это все! Остальное зависит от техники, бумаги, химикатов и т.п. Именно фотоаппарат делает всю работу, а не тот человек, что держит его в своих руках.

Единственной правдой во всем этом является то, что камера действительно кое-что «делает сама», а потому ограничивает настоящего фотографа – причем, пожалуй, больше, чем любые другие механические приспособления, свойственные тем или иным видам искусства; и фотограф (будь то мужчина или женщина) как бы заключен внутрь отраженной объективом реальности, которая примерно соответствует его собственному, человеческому видению этой реальности. Когда вы рисуете суровый, или веселый, или… (подберите любое другое прилагательное) пейзаж – все это детские игры в сравнении с фотографированием того же пейзажа, потому что мы, люди, как бы давно уже предоставили официальное право более старым видам визуальных искусств на некоторое преувеличение или дополнительную фантазию. А тот молчаливый договор, который фотограф заключает с окружающей его реальностью и который обязывает его работать только с ней одной, – это все равно что настоящая тюрьма. Пейзаж в реальной действительности и должен быть скучным или улыбчивым, но он сохраняет эти характеристики только до того момента, как начнется «художественный подход». Во многих отношениях, как мне кажется, это делает фотографию самым «классическим» – то есть наиболее скованным системой ограничений – из всех видов искусства. Трудность заключается в том, что фотография требует весьма специфической разновидности терпеливого упорства. И действительно, хорошие фотографии пейзажей немного похожи на objets trouves, «найденные» естественные объекты, состарившиеся или как-то изменившиеся только под воздействием времени и сил природы; такие фотографии – это объекты, «состарившиеся» только в связи с возрастом фотографа, с его опытом и правильностью выбранных им угла зрения, света, настроения и момента. Даже совершенно «дикий» пейзаж очеловечивается, когда его так фотографируют; однако нахождение той единственно верной точки, того единственно точного времени, когда «очеловечивание» оказывается практически позабыто и последний – в череде множества других – снимок уже сам по себе кажется почти натуральным объектом или по крайней мере его двойником. Все это требует высочайшего мастерства, и, по-моему, это в высшей степени благородное мастерство.

Фэй этим мастерством владеет. Она также способна поддерживать во мне некоторую – пусть скромную – уверенность в том, что сможет достаточно часто развеивать мои безусловно причудливые сомнения относительно фотографии в целом, что, в свою очередь, является производным от моего общего страха перед любой техникой, перед ее пассивной нечеловечностью, которая превратилась в активную античеловечность. Многие произведения Фэй я помню в мельчайших деталях, но тем не менее всегда с новым удовольствием рассматриваю их. Почти все ее лучшие работы ревниво хранят свои секреты. И это, безусловно, в первую очередь относится к той работе, которую я бы назвал самой своей любимой, – где великолепно поданы и прекрасно решены композиционно поле, дерево и облако в небесах. Фотография эта так и называется: «Большое белое облако близ Билсингтона, Кент». И пока я писал то, что вы только что прочитали, фотография эта все время стояла передо мною, и я совершенно убежден, что это действительно превосходная работа! Но тем не менее я вряд ли смог бы заставить себя проанализировать, почему она так нравится мне, и чем она так меня тронула, и как Фэй удалось буквально несколькими штрихами выразить в этом снимке столько не выразимых словами чувств! Эта фотография похожа на фольклорную поэму, неизменную, идеальную в звучании каждого своего слога, ибо в ней заключена сила тонкого видения и еще более тонко чувствующей человеческой души.

ПРЕДМЕТЫ КОЛЛЕКЦИОНИРОВАНИЯ:

ПРЕДИСЛОВИЕ472

(1996)

Я пришел к природе через охоту – я охотился на нее и с ружьем, и с удочкой, – а также, позднее, через коллекционирование своих воспоминаний о «победах» над нею. Не думаю, что я тогда понимал, что подобные отношения скорее похожи на состояние войны друг с другом, причем моя роль была сродни некогда напавшим на нашу страну фашистам. Видимо, я отчасти оправдывал себя неким научным интересом, но боюсь, что мои тогдашние «священные реликвии» – коготь стервятника, фотография только что проклюнувшихся малышей голубой сойки, клюв ворона, – надетые на булавки и бездарно, точно солдаты на параде, выстроившиеся бабочки и мотыльки были чистейшей фальшью. Это встречается очень часто, даже чересчур часто, и тем не менее это отвратительно! Бессмысленное собирательство и накопительство подобных трофеев оказало весьма существенное и весьма прискорбное влияние на целые поколения, направив их по неверному пути, причем еще со времен палеолита коллекционированием куда чаще увлекались мужчины, чем женщины.

Все человечество – жертва того отношения к природе, о котором я кое-что сказал в своем эссе «Природа природы», хотя эссе это начинается с весьма подходящей цитаты из произведения шотландского поэта-ясновидца, этого носителя всех добродетелей на свете, Нормана Мак-Кейга. Под «равновесием, что потрясает мою душу», о котором он говорит в своей поэме «Эквилибрист», он имеет в виду тот вечный туго натянутый канат, по которому все мы теперь более или менее сознательно должны как-то пройти, ибо канат этот натянут между бесчисленными требованиями той части нашей души, которая ответственна за нашу уникальность и индивидуальность, и потребностями другой, алчной ее части, которая свидетельствует о нашей социальной принадлежности – между индивидуальным эго и коммунистическим, христианским или каким-то еще, публично избранным нами или же самостоятельно нас избравшим. Общество хочет, чтобы мы функционировали и сотрудничали как «умелые» социальные единицы, «винтики» некоего механизма, но что-то внутри нас упорно сопротивляется этому, заставляя вести себя так, как мы сами считаем правильным – например, быть абсолютно эгоистичными, но соглашаясь с тем, что мы, охотники, на самом деле являемся жертвами охоты, одинокими жертвами глубоко конфликтных общественных течений и тенденций. Жить с этой глубокой дихотомией (или шизофренией) как бок о бок, так и внутри ее – вот то равновесие, которого мы, люди, должны стараться достигнуть. Изучение этой дихотомии породило большую часть величайших видов нашего искусства, однако ее реальность заставляет нас по-прежнему существовать и пытаться обрести равновесие, точно мы со всех сторон окружены густым туманом и не знаем, куда ступить.

Естествознание всегда было сильно связано с коллекционированием. Здесь открываются бесчисленные возможности для самооправдания, самоуважения и простого тщеславия, то есть для очевидного проявления самых дурных свойств человека и замораживания лучших его качеств, заключенных в спасительной способности улавливать быстротечность бытия. Мой собственный, чудовищно замедленный прогресс от мерзкого наслаждения собственной Wunderkammer473, которой я, маленький школьник, владел в период entre-deux-guerres474, к пониманию того, что природа на самом деле – это отнюдь не коллекционирование мертвых предметов, а нечто куда более сложное и трудное: существование и сосуществование.

Я полагаю, что та лазейка, благодаря которой я выбрался из столь уродливых отношений со всей природой в целом, была скорее не в увлечении ботаникой, а в увлечении садоводством. Я в общем с большим подозрением отношусь к садоводству, особенно к той его разновидности, которую я называю «муниципальным садоводством», – оно сводится к выращиванию растений исключительно для демонстрации всем окружающим и в довольно помпезных формах (если честно, точно так, как это делал и мой отец) неких своих достижений в этой области, например, если удалось вырастить что-нибудь редкое (пижонское!) и можно намекнуть на «аристократическое» происхождение данной разновидности; можно, конечно, выращивать и что-то более привычное, однако оно должно полностью соответствовать «буржуазным» вкусам. Собственно, тайные мотивы всего этого, проявляющиеся и во многом другом, обычно имеют целью демонстрацию именно такого, «очень большого» вкуса во всем, что касается стиля жизни, и установление того, что новые постструктуралисты обозначают термином «ценности пользователя».

Эти мои рассуждения, возможно, выведут из себя бесчисленных «серьезных» и преисполненных энтузиазма садоводов; тем не менее я чувствую, что сады и те чувства, которые они пробуждают в нас, являются в весьма большой степени нарушителями того глубинного фундаментального равновесия, которое нужно стараться соблюсти между каждым индивидуальным, «частным» эго и очень отличным от него эго коммунально-общественным. В некотором роде мы заставляем все растения в наших садах, как и в дикой природе, служить нам «комнатами чудес», где, как нам кажется, мы наилучшим образом демонстрируем – то же повторяется и в отношении нашей мебели, одежды, еды, разговоров, литературных и художественных пристрастий, наших личных увлечений и хобби, – что мы такое (и что мы есть!) в этом жестоком, фашистском мире махрового индивидуализма, где нас «несправедливо» заставили жить, словно в исправительной колонии.

Кейт Солуэй и Марина Бенджамин – два чистых, проникновенных и нежных женских голоса, явно принадлежащих людям, очень хорошо осведомленным о прискорбно жестокой, поистине брутальной истории нашего отношения к природе и об отвратительном искажении человеком того, чем природа должна была и могла бы для него стать – даже в виде множества «ценностей пользователя», как, например, в случае с орнаментами каменного века, которые мы с таким идиотическим, детским упорством тащили за собой практически сквозь все этапы культурного строительства, надеясь с их помощью ублажить собственное эго и обеспечить для себя большую стабильность в этом самом нестабильном и ненадежном из миров. Ни та, ни другая из названных мною женщин не приходит к счастливому заключению относительно природы, как не приходит к нему и Дэвид Куаммен в своей недавно опубликованной «Песни Додо», блестящем и умелом отчете о состоянии островной биогеографии и нашей, к сожалению, все еще продолжающейся эпохе вымирающих видов. Эволюция ведет нас, умных – но все же недостаточно умных! – обезьян, в кажущуюся почти неизбежной тьму, в никуда. Четкие очертания тех двух эссе, что последуют далее, обретают еще большую четкость благодаря одному простому факту: мужчина, мужская особь человека, исторически, психологически, антропологически явно куда более виновен перед природой, чем женщина. И я искренне рад, что оба автора этих эссе – женщины, и что они, пусть даже всего л ишь символически, делают для нас то, что всегда делали матери беспечных детей, играющих на самом краю глубокой пропасти.

ПРИРОДА ПРИРОДЫ

(1995)

…понимая, что никак его не нарушить, То равновесие, что потрясает мне душу.

Норман Мак-Кейг. Эквилибрист. (из книги «Избранные поэмы. Лондон: Чатто и Уиндес,1990)

Мне сейчас почти семьдесят, и я уже не слишком доверяю собственной голове, но мне хотелось бы все же попытаться передать кое-какие свои чувства относительно того «путешествия», как я обычно называю про себя опыт своего проживания на этой планете, – именно «круиз, путешествие», потому что движение по этому отрезку пути представляется мне несколько искусственным, не совсем, правда, а в терминах многочисленных моральных, философских и религиозных установок прошлого, о которых я когда-то читал, но совсем не потому, что это нам внушено, вбито в каждого из нас тем, о чем я скажу немного позже: keraunos, или случаем. Я прекрасно понимаю, что мое собственное «путешествие» не было таким уж неприятным и что мне еще здорово повезло – если сравнивать с куда более неприятными «путешествиями» столь многих других людей, навязанными им жизнью как в прошлом, так и в настоящем. Во всех моих романах есть некоторые детали моего «путешествия», но больше всего, пожалуй, о нем говорится – в плане моих взаимоотношений с природой – в автобиографической книге «Дерево» впервые опубликованной в 1979 году. Я бы очень хотел, чтобы то хаотическое гнездилище воспоминаний и мыслей, которое я сейчас вам представлю, вы прочли одновременно с той моей работой. И возможно, название « Природа моей природы» было бы более честным.

Года два назад меня попросили, как и многих других до меня, дать свою оценку известному эссе «Две культуры», написанному Ч.П.Сноу475 еще в 1959 году. Историю бесконечных споров и ссор по поводу этого эссе среди отборных интеллектуалов нашего времени можно узнать из предисловия Стефана Коллини к данной работе Сноу, опубликованной издательством «Кембридж юниверсити пресс»476. Как и многие другие, я буквально разрывался на части, меня упрекали в нерешительности, и я испытывал бесконечное смущение, понимая, что не являюсь и никогда не стану тем «истинным» ученым, который, оказывается, способен давать оценку творчества Сноу. Кроме того, я испытывал определенную симпатию к самому известному оппоненту Сноу, потрясающему ученому д-ру Ливису409. Я понимал всю важность и необходимость науки в многочисленных технических и экономических областях и знал – далее слишком хорошо, – что за игнорирование науки придется впоследствии заплатить очень дорого: той самой слепотой, в которой обвинял нас Сноу, в плане художественного творчества. Я, например, явно был – если пользоваться его терминологией – типичным трутнем!

Хотя всю свою жизнь считал себя натуралистом-любителем, я скорее все же (хотя по сути это и не совсем точно) обыкновенный любитель природы. А теперь я и претендовать бы никогда не посмел на звание ученого; если бы я действительно был одним из ученых, то, подозреваю, стал бы даже отрицать тот факт, что исходно-то я писатель. Я совершенно точно знаю, что воспринимаю литературу скорее как способ выражения чувств с помощью поэзии, драмы и художественной прозы, а не как некий серьезный научный постулат относительно реальной действительности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43