Он показал им, с чего нужно начинать, и скупил в городе все частные участки земли вместе с лачугами, но не для того, чтобы извлечь из этого выгоду, а всего лишь затем, чтобы разом все развалюхи сокрушить. Он расчистил маленькую центральную площадь (ныне опять исчезнувшую, таковы уж витки прогресса в человеческом обществе); он предложил построить зал для собраний и балов; он рассказал изумленным аборигенам о том, как приятно и полезно совершать прогулки по берегу моря, и положил этому обычаю начало: стал строить приморскую набережную. Мало того, его действия получили значительный общественный резонанс, ибо ему удалось убедить самого влиятельного и знаменитого англичанина того времени привезти в Лайм больного сына – который впоследствии стал не менее знаменитым, чем отец, выздоровев именно в Лайме, где такой замечательный климат и поистине целебный воздух! И если уж Лайм оказался достаточно хорош для самого графа Чатема и юного Уильяма Питта
423, то вскоре он стал хорош и для многих других. Томас Холлис, человек для нашего города, несомненно, более великий, чем оба Питта. устроил это маленькое чудо всего за каких-то четыре коротеньких года и, к сожалению, незадолго до собственной смерти, последовавшей в 1774 году.
К 1800 году Лайм-Риджис жил тем, что и предвидел Холлис: обслуживанием отдыхающих. Этим наш город славится и до сих пор; здесь умеют доставить удовольствие тем, кто за удовольствиями сюда и приезжает. Подобные и тоже неожиданные метаморфозы постигли примерно в тот же период, то есть между 1750 и 1780 годами, и многие другие прибрежные города и селения по всей Британии. Море, соленый воздух, купания, мягкий свет и удивительно приятный характер местности – все вызывало восторг отдыхающих, и они валом валили сюда. В 1803 году Лайм получил своего самого знаменитого литературного гостя, Джейн Остен, а в 1804 году она прибыла сюда уже вместе со всей своей семьей. Интересно отметить, сколь по-разному она высказывалась о самом Лайме и о тамошнем обществе, которое получило самую низкую оценку у этой безжалостной и утонченной молодой особы, тогда как она, прямо-таки словно Вордсворт, воспевала природу здешних мест – хотя, на мой взгляд, ее язык был, пожалуй, ближе к стилю рекламной брошюры. Вообще несколько неумеренные восторги по поводу отпускной жизни на побережье, и в частности в Лайме, были очень типичны для людей того времени, ведь они только что открыли для себя то, что мы теперь научились любить с раннего детства. Я думаю, никогда еще не было в нашей истории лучшей перемены в общественных вкусах по отношению к морю – хотя еще в 1800 году отдых на море могли себе позволить лишь наиболее состоятельные семьи.
Тайные намерения невидимых сирен, повернувшихся задом к морю и лицом к отдыхающим и устроившихся буквально на каждом пляже, сперва оставались загадкой. Еще несколько десятилетий купание в море считалось тем, чем оно было для Джейн Остин: лечебной процедурой и не более. Скорее всего даже в начале всеобщего помешательства на поездках к морю по-настоящему купались очень и очень немногие, ибо вдоль каждого променада и в конце каждой набережной были специально построены купальни с морской водой (и с подогревом!); а те, кто все-таки осмеливался бросить вызов самому Нептуну, делали это из кабин на колесиках. Однако викторианский дух витал над обществом задолго до 1836 года; именно в эту эпоху люди стали ясно видеть сирен на пляжах – то есть почувствовали столь свойственную пляжной жизни эротику и сексуальность.
Вряд ли кто-то видел это более отчетливо, чем преподобный Фрэнсис Килверт, который ненавидел «отвратительный обычай купаться в подштанниках» и дважды в день – к огромному собственному удовольствию – шокировал публику на пляже, категорически отказываясь надевать купальный костюм. В 1873 году он писал (и если кому-то это не нравится, пусть проглотит «невежество» Килверта вместе со всей солью Английского канала): «Я в своем невежестве предпочитал купаться голышом… и какие-то маленькие мальчики с большим интересом глядели на сурового вида голого «дядю», а также этим зрелищем очень интересовались юные дамы, которые прогуливались поблизости и, похоже, ничего не имели против моего поведения». Два года спустя Фрэнсис Килверт посетил остров Уайт:
«Утро было просто прелестное, в ясном небе светило теплое солнышко, с моря и меловых холмов дул свежий ветерок. Я брел из Шэнклина в Сэндаун по краю утеса и остановился, чтобы полюбоваться резвившимися на пляже, прямо подо мною, детишками. Одна прехорошенькая девчушка стояла на песке совершенно обнаженная; потом она полуприсела-полуприлегла, согнув в коленях ноги, чуть отклонившись назад и в сторону и опершись на локоть. Это поистине была готовая модель для скульптора! Она была очень тоненькая, гибкая, но грудь ее уже начинала наливаться, а изящные стройные бедра и икры были довольно округлыми, как и нежная розовая попка. Темные густые волосы волной падали ей на плечи, и она то и дело встряхивала головой, отбрасывая их назад. Она смотрела в море и казалась настоящей Афродитой Анадиоменой, только что вышедшей из волн морских».
Однако, преследуемый образом юной «Лолиты», Килверт в своей эротической честности оказался лет на сто впереди своей эпохи; тогда еще мало кто способен был вслух признаться в подобных мыслях, не говоря уж о том, чтобы доверить их бумаге. Хотя такие мысли наверняка не давали покоя даже самым застенчивым и законопослушным. Можно, разумеется, соответствующим образом одеться, скрыв свое тело от чужих глаз под самым пуританским купальным костюмом, но только ведь от ласк или игривых шлепков морской волны – причем по самым порой интимным местам – не скроешься. В высшей степени благопристойные джентльмены-христиане, взявшие на себя функцию наставников молодежи, укрощали плоть с помощью «мужской», то есть очень холодной, ванны, потому что ужасно боялись того, что могло бы произойти, если бы вода в ванне оказалась теплее, чем нужно. Даже в 1882 году городской совет Лайма все еще грозил суровым наказанием тем мужчинам-«извращенцам», которые осмеливались прогуливаться менее чем в пятидесяти ярдах от женских кабинок.
В нашем городском музее есть весьма разоблачительный семейный альбом 1886 года. Он дает очаровательно живое представление о том, на что был похож отдых у моря в эти годы: ловля креветок и макрели, теннис, прогулки пешком, поиски «чертовых пальцев», строительство замков из песка, рисование, фотографирование друг друга, подшучивание над местными жителями… Но упаси Боже, чтобы кто-то снял одежду и просто искупался! И еще кое-что бросается в глаза представителям нашего века и весьма симптоматично для той эпохи: несмотря на множество – причем явно весьма жизнелюбивых и привлекательных – молодых людей обоих полов в данной семье, не ощущается даже слабого намека на какие-либо романтические отношения, выраженные хотя бы в шутливой форме.
«Морские купания укрепляют нервную систему в целом, – гласит «Современный этикет» 1889 года, – однако же, если вы хотите сделать свою кожу более мягкой и нелепой, а также улучшить цвет лица, следует учитывать, что морские купания воздействуют на кожу не так хорошо, как теплые или чуть прохладные ванны. Кроме того, не стоит купаться в море по крайней мере в течение двух часов после приема пищи, а после купания для восстановления нормальной циркуляции крови следует покрепче растереться полотенцем и совершить энергичную прогулку пешком». Далее автор этого опуса, кстати сказать, дама, предупреждает, что «в летнее время года не стоит подставлять открытые участки тела солнечным лучам, ибо для кожи это очень вредно и вызывает загар». Последний совет, возможно, объясняет причину того, почему самыми модными месяцами для отдыха на морском берегу во времена Джейн Остен считались октябрь и ноябрь: дамам любой ценой необходимо было сохранить способность заливаться румянцем, ибо в XIX веке ничто не представлялось мужчине более эротичным, чем молочно-белые щечки, которые вдруг прелестно розовели от смущения.
Однако вся эта чушь, свойственная английскому среднему классу, была вскоре приговорена. Поездки к морю все более и более походили на некую национальную традицию, особенно после 1871 года, когда был принят закон сэра Джона Лаббока об официальных выходных днях424. Даже упомянутый выше «Современный этикет» был вынужден признать и одобрить тот факт, что «в последнее время дамы очень увлеклись греблей». Журнал «Панч»425 со своей стороны давно уже (по крайней мере с 1864 года) намекал на чрезвычайную сексуальную привлекательность красоток с морского побережья, когда к нему присоединился и знаменитый законодатель мод (и великий насмешник над модами) парижанин Жорж дю Морье, хотя он всего лишь подхватил ту линию, которую давно уже использовали карикатуристы эпохи последних королей Георгов; Роуландсон и Крукшенк426 были столь же откровенны в своих рисунках, как и современные художники-карикатуристы. А к 90-м годам XIX века в обществе к этому относились уже как к само собой разумеющемуся. Различные веселые способы изучить обнаженное женское тело или «случайно» познакомиться (заранее устроив «нечаянную» встречу на пляже) служили на популярных европейских морских курортах основными темами очаровательно иллюстрированных серий, созданных французским художником Марсом; эти серии были предназначены как для англосаксонской аудитории, так и для галльской. Ах эти укороченные юбки для прогулок по пляжу и выглядывающие из-под них стройные лодыжки! Эти растрепанные вольным ветерком локоны! Эти красотки нарождающейся Belle Epoque427 в нарочито небрежных костюмах!.. Отсюда был всего один крошечный шажок (весьма облегченный благодаря тому, что «Томы Аткинсы»428 открыли для себя этот вид популярного французского искусства в краткие минуты отдыха от ужасной окопной службы) к очаровательной вульгарности тех почтовых открыток, которые обессмертил Джордж Оруэлл. Боюсь, мы и до сих пор еще не до конца осознали, в каком долгу наша сексуальная – а возможно и политическая – свобода перед отдыхом на морском побережье.
Приморские пляжи превратились теперь в основную территорию общественных развлечений – все более приближаясь к спальне – во всех развитых западных, а также и восточных государствах. Именно туда отправляются, когда хотят подвергнуть тяжким испытаниям собственное обнаженное тело, или в погоне за сексуальными и романтическими приключениями, или желая просто отдохнуть душой и забыть о повседневных заботах, жестком графике и правилах цивилизации. Возможно, теперь гораздо сложнее спастись от светской жизни на морском пляже да еще в разгар лета, но и при этом можно по крайней мере полностью позабыть о том, что каждый день нужно ходить на работу. Весь август я обычно слышу у себя в саду, обращенном к морю, голоса детей, доносящиеся с пляжа. Их крики вряд ли даже на четверть тона ниже, чем вопль настоящего ужаса, зато в них всегда явственно слышны самая неподдельная радость и восторг. Хитрая сирена и здесь усердно занимается своим древним ремеслом, и происки ее встречают теперь все меньше и меньше сопротивления.
Если близость моря столь сильно размягчает душу, то острова оказывают на нее как бы двойное воздействие, еще и освобождая ее. Именно этим объясняется тот факт, что автохтонные островные общины, особенно на маленьких островах и в давным-давно изученной зоне умеренного климата, отличаются в целом удивительно скучным нравом и склонностью к пуританству как в своих законах, так и в путях развития. Они должны защищать себя от круглогодичного островного соблазна: отказа от соблюдения необходимых общественных запретов Большой земли. Острова – это еще и некие «потайные» места, где воображение никогда не отдыхает. Всякое уединение – ах как хорошо понимали это торговцы холодными морскими ваннами! – всегда эротично.
Робинзон Крузо в общем-то очень надеялся, что Пятница окажется совсем не мужчиной, но так уж случилось. А еще острова изливают на вас довольно крепкий эликсир забвения, действующий куда сильнее любого вина, которое только можно сыскать на земле. То, что лежит «где-то там, за горизонтом», быстро становится сном, мечтой, скорее гипотезой, чем реальностью; и многие из привычных ограничений и форм поведения весьма скоро могут показаться вам не более чем жалкими попытками поддерживать терпимую жизнь в осточертевшем, лишенном моря и битком набитом людьми городе.
Пуритане, начиная с Гомера, всегда подозревали острова в чем-то непристойном и желали тем, кто питал к ним пристрастие, примерно такой судьбы, какая выпала на долю Одиссея и его спутников. Уильям Голдинг повторил древнее предостережение таким «любителям» в своем «Повелителе мух»: «в изоляции среди людей всегда расцветает свинство». Это происходит то ли в результате саморазрушения общества, то ли благодаря праздному мечтательству, то ли из-за утраты законов Большой земли. По-моему, очень важно, что в романе Томаса Харди «Возлюбленная», самом откровенном и более других обнажающем душу писателя, действие разворачивается на вымышленном острове Портландия. Эта история полна инцестов, подавленного эротизма, самовлюбленности и той вины, которую ощущает по всем этим поводам вконец измученный автор. Очень многое в романе связано с пересечением языческого и христианского мировоззрений, дозволенного и недозволенного; и вскоре становится совершенно ясно, что именно недозволенное живет и процветает на старой Портландии (и в собственном, очень сложном психологически внутреннем мире писателя), а все потому, что он весьма далек там от Большой земли, как физически, так и душевно.
Я всегда воспринимал свои собственные романы как некие острова, как нечто изолированное, отстраненное, отделившееся от меня, как остров от материка. Я помню, какое потрясающее впечатление на меня произвели – когда я впервые приехал на острова Силли – структурные и эмоциональные соответствия между моими впечатлениями от других островов и моими же вымышленными текстами: чередование довольно скучных и замедленных пассажей, последовательная «смена кадров», если пользоваться языком кинематографа, и совершенно особенное, островное качество определенных ключевых событий; а также проявление таких качеств, как внутреннее видение, представление о событиях как об островах в море реальной истории или художественного вымысла. От этих свойств я не могу отказаться и сейчас, даже если захочу. Эту способность все превращать в остров, все от себя отстранять я всегда ищу и у других писателей. Правда, может, лучше было бы сказать, что у всех, кем я восхищаюсь, эта способность имеется. Именно она лежит в основе той книги, которую так часто называют «первым современным романом»: в основе «Робинзона Крузо» Д. Дефо. Впрочем, способность эта составляет суть и самого первого романа, вообще когда-либо написанного в мире. Остров всегда присутствует там, где имеет место магия, то есть столкновение человека с такой истиной или такими обстоятельствами, которые он не может с точки зрения логики ни предсказать, ни ожидать; и это ощущение странным образом возникает порой буквально из ничего – из череды полувахт, из простого созерцания берега, когда проплываешь мимо острова во время путешествия, из самого процесса писательства.
Островам Силли отчасти посвящен один из романов Викторианской эпохи. Это роман сэра Уолтера Безанта « Арморель с острова Лайонесс»429, впервые опубликованный в 1890 году и до того практически недоступный читателю, поскольку в нем изображена «новая» молодая женщина во всей своей мужественной и уверенной красоте и сияющей славе. С точки зрения литературоведа, можно, наверное, соотнести основные черты героини романа с творчеством прерафаэлитов, однако же мода на покрытые здоровым румянцем щеки, на пылкую искренность и честность и на относительную эмансипированность молодых женщин началась, вероятно, с другого романа, написанного на десять лет раньше: это «Мехала» Сабин Баринг-Гульд. Будучи эпонимом своего острова, Мехала, конечно же, умеет отлично грести. Она, как и Арморель, тоже полновластная хозяйка своего острова, хотя он и весьма сильно отличается от острова Самсона, где живет Арморель. Эти две книги, как и оба их некогда знаменитых, а теперь позабытых автора, составляют интересный контраст. Баринг-Гульд, исполненный горечи священник, представитель высокой англиканской церкви, исповедует пуританскую точку зрения на острова, что позволило ему написать куда более мрачную, но и куда более тонкую историю. Суинберн430 отмечал, что она оказала значительное влияние на его творчество, да и я не раз пел хвалы роману «Мехала».
Безант был куда лучшим человеком, чем писателем: всю свою жизнь он защищал угнетенных и был святым заступником для всех американских и английских писателей, ибо первым стал последовательно и весьма эффективно бороться за юридические и коммерческие авторские права. Но его «Арморель», особенно лондонские сцены, буквально переполнена довольно-таки посредственными персонажами и сентиментальными историями; это очень среднего уровня мелодрама, и вряд ли можно считать данное произведение в целом достойным высокой оценки. Однако в первых тринадцати главах, где Безант описывает жизнь своей юной героини на ныне необитаемом острове Самсона, он достигает весьма высокого уровня в создании странноватой приморской идиллии, или, точнее, этакой островной пасторали. Здесь даже как бы слышится эхо иной истории, значительно более древней, о жизни девушки на острове, и не только потому, что та, куда более знаменитая идиллия, до которой я еще доберусь, тоже начинается со спасения из волн морских эгоистичного и красивого чужеземца.
Сегодня мы можем лишь снисходительно улыбнуться, читая о пылкой идеалистке Арморель, похожей на мальчишку-сорванца. Кажется, что она на несколько световых лет отдалена от наших теперешних воззрений на то, какой должна быть неглупая, образованная и привлекательная молодая женщина; но нечто от той честности и независимости, которую даруют человеческому характеру острова, а также от их собственной древней магии, все же озаряет неуловимым светом эти страницы… Нельзя забыть Арморель и ее летящую душу; и о них действительно можно даже сожалеть, ибо такой характер может возникнуть только в условиях полной изоляции от общества и опоры на самого себя, однако подобных условий теперь нигде в мире не сыщешь. И все же они существуют и в наши дни! И даже сохранились в почти неизменном виде, но только на островах Силли и более, пожалуй, нигде, если иметь в виду южную часть Британских островов.
Первый в мировой литературе роман весь соткан из островов и моря, из одиночества и сексуальности. Именно поэтому он и оказал существенно большее воздействие на дальнейшее развитие повествовательных жанров – как тематически, так и технически, – чем любая другая отдельно взятая книга в истории человечества. Это произведение также впервые продемонстрировало (причем необычайно искусно, так что уровень этот и поныне представляется абсолютно недостижимым!) ценность структуры архипелага, о чем я уже упоминал ранее. Ни один писатель не в силах устоять перед соблазном и не погрузиться в эту книгу с головой, чтобы пропитаться ею насквозь, как истинный христианин пропитывается библейскими текстами, философ – сочинениями Платона, а социалист – работами Маркса. Эта книга – самое что ни на есть sine qua поп431 для любого серьезного исследователя или сочинителя художественной прозы.
Я – один из тех еретиков, которые верят, что «Одиссею», должно быть, написала женщина. Эта ересь среди писателей далеко не нова. Сэмюэл Батлер, например, а в наши дни Роберт Грейвс432 полагали, что это так и есть. Но кто бы ни был автором этого шедевра, все равно он (или все-таки она?), похоже, куда лучше разбирался в делах домашних, чем в тех, что связаны с морем и мореплаванием. Одним из примеров такого «пускания пыли» в глаза является описание судна, которое Одиссей строит, чтобы сбежать с острова Калипсо: и верфь, и само судно совершенно никуда не годятся. Зато в самом начале эпопеи поразительно хороши и достоверны сцены, полные очаровательных подробностей, когда Телемах готовится к странствованиям. А вот когда речь заходит о судах, бросается в глаза почти полное отсутствие каких бы то ни было деталей. На протяжении всей истории человечества именно мужчина поклонялся такому средству передвижения, как морское судно, и всячески его «облизывал» (полировал, чистил, мыл и т.п.), а женщине оставалось… паковать чемоданы.
Совершенно очевидно также, что автор «Одиссеи» одержим всем тем, что свойственно обычно молодым женщинам, заставляющим своих мужей держаться от этих увлечений подальше. Об этом свидетельствуют многочисленные и весьма живые описания внутреннего убранства жилища и придворной жизни у Нестора, Менелая и Алкиноя – автору очень важны детали того, как принимают гостей, как помогают им совершить омовение, как эти люди одеты, чем их угощают и даже как во дворцах стирают белье; буквально во всем чувствуется симпатия автора женскому эго – от великолепного появления на сцене Елены Прекрасной до трогательной печали Калипсо, а также – в повышенном интересе к одежде и украшениям и в любовном их описании, в необычайно сочувственном отношении к старухам и в несоизмеримо большем интересе – при описании царства мертвых – к призракам-женщинам, чем к призракам-мужчинам…
Батлер, которому до упомянутого ранее Килверта было далеко, решил, что женщина-автор скрывается за образом самой лучшей (с моральной точки зрения) из островитянок, подстерегавших путников на их опасном пути: Навзикеи433. Если уж такой автор и должен скрываться за кем-то из своих персонажей, то я бы лично решительно голосовал за Пенелопу или уж по крайней мере за ту теорию, согласно которой Шехерезада была отнюдь не первой женщиной, понимавшей, что дать мужчине возможность услышать все, что он о себе воображает, – один из наилучших способов быстренько его очаровать и прибрать к рукам. Да разве после столь сладких песен кому-то будет нужна холодная горькая реальность?
В данном случае, как и во многих других и по многим очевидным физическим и социальным причинам, весьма вероятным представляется следующее: если мужчина, вечный охотник и добытчик, приносил домой некое «сырье», то обрабатывала это сырье, а также «готовила» его и хранила всегда именно женщина. Мужчину всегда больше интересовало, как что-то добыть, а женщину – как наилучшим образом обработать добытое. Известно, что именно женщины у примитивных народов чаще всего были основными «носителями» (то есть хранителями) фольклорных произведений. Мужчине необходимо было хорошо разбираться в проблемах реальной жизни, какими бы суевериями он ни страдал; а женщине нужно было хорошо знать внутренний мир во всех смыслах этого слова: мир, порожденный воображением, мир сказочно-мифологических образов, а не примеры из жизни конкретных людей, почерпнутые в реальной действительности и непосредственно ей знакомые. На мой взгляд, ткачество и вышивание лежат в основе всякого повествования, как и в основе всякого украшательства, а также – оформительского искусства. Греки это хорошо понимали. Даже слово, которым они обозначают рассказываемый вслух эпос, rhapsody, означает просто «сшитая песнь»434. Сплетание реального с вымышленным – суть всего искусства; и, по-моему, не случайно, что (подобно Кирке и некоторым другим женщинам в этой великой книге) Пенелопа так увлекается ткачеством – желая скоротать дни своего долгого ожидания и как-то оправдать собственную верность.
Чем больше содержащихся в самом романе свидетельств этого, тем более убедительными они кажутся. Кто «крадет» у главного героя самую первую главу великой эпопеи? Кто вызывает самую большую симпатию? Естественно, не отсутствующий Одиссей, а его покинутая жена с ее бесчисленными домашними проблемами, из которых Пенелопу более всего заботит то, что сын Одиссея вот-вот превратится во второго Ореста435. И где же здесь эмоциональная кульминация? Должно быть, ночь воссоединения в книге 23, когда даже восход был с благоговейным трепетом отложен по команде богини, которая наконец соединила терпеливую жену и странствующего мужа – вот вам, кстати, еще одна женщина, причем богиня мудрости, Афина. (В действительности завершающая «Одиссею» книга 24 – это просто подвязывание отдельных повисших концов.) Мужчина, которому доводилось когда-либо рисковать собственным браком или же специально провоцировать его крушение своим отвратительным эгоизмом, вряд ли когда-либо усомнился в женской мудрости, яркое подтверждение которой содержится в упомянутом кульминационном пассаже; иначе ему пришлось бы удивляться, почему это древние персонифицировали мудрость как женщину. Еще большее значение имеет то, что Афина – это богиня догреческая. Она была покровительницей царских дворцов еще в период расцвета микенской культуры, когда, собственно, и происходит действие эпопеи, а также богиней искусств и ремесел… в общем, женской богиней, если она вообще была богиней!
Мы знаем, что за сказанием Гомера о Троянской войне стоит в высшей степени реальный конфликт, имевший место в течение последних веков II тысячелетия до Рождества Христова, из-за торговых и территориальных претензий обеих сторон. Конфликт этот возник между весьма вольной конфедерацией микенских царей-пиратов и теми, кого называли «хранителями Ворот», то есть Босфора, дававшего выход в вожделенное Черное море. Мы также знаем, что Гомер творил спустя несколько веков после этих событий и никоим образом (хотя кое-кто может со мной и поспорить) не разделял всеобщих восторгов по поводу участия Микен в этом конфликте. Мало кто из главных героев-мужчин в его эпопее – людей или божеств – обладает какой-то особой привлекательностью или же имеет возможность быть по-настоящему счастливым, особенно когда находится вдали от дома. Зевс и Посейдон совершают перемещения в пространстве только для того, чтобы наказать провинившихся; таким образом, передвигающиеся в пространстве (т.е. покинувшие дом. – И.Т.) мужчины навлекают на себя гнев богов и несут наказание. Поклонникам Пенелопы постоянно твердят, чтобы они отправлялись по домам; а те, что отказываются это сделать, естественно (и соответственно), находят свой конец в кровавой бане – зеркальном отражении тех мук, которые пришлось пережить Одиссею во время своих странствий, единственному, кто остался в живых из всего итакского войска.
Похвалы же, которых удостаиваются в «Одиссее» мужчины, предназначены тем, кто либо вообще оставался дома, либо послушно и вовремя вернулся домой: Менелаю, Нестору, Алкиною, незаконнорожденному принцу-свинопасу Эвмею, старику Лаэрту. Загадка, разумеется, в самом Одиссее. С одной стороны, он самый непривлекательный персонаж из всех – с его непременным (и довольно убедительным) враньем, с его подозрительностью, с его неверностью, с его мстительным гневом; но с другой стороны, уже само его имя означает «гневаюсь», то есть он – «жертва» гнева или, иными словами, параноик436. В этом отношении он куда больше подходит на роль героя значительно более поздней мифологии, созданной на основе жизни маленьких островных поселений, но в совсем другом, гораздо более диком и необузданном Тихом океане, на американском Западе; и почти наверняка он предстал бы в этих мифах не с физиономией благородного шерифа, а, что более вероятно, с рожей Ли Марвина или Джека Паланса, то есть беспринципного патологического убийцы. Драйден437 нашел два великолепных эпитета для этих черт Одиссея в своем переводе «Энеиды» Вергилия: «ужасный» и «ненасытный».
Если бы об Одиссее больше нечего было сказать… но ведь остаются еще его несомненное мужество, смелость, постоянное стремление вперед, к заветной цели, его неустанный поиск, его способность выживать в любых передрягах, его проницательность и чувство юмора, его подверженность ошибкам и, наконец, его мужское естество со всеми свойственными ему издержками и добродетелями и столь же крепко сотканное из необходимых для него биологических компонентов, как тот саван, что ткала на своем станке его верная супруга. Достаточно сравнить Одиссея с героями другой древнегреческой саги о путешествии на судне «Арго»: Гераклом, Персеем, Беллерофонтом, Ясоном. Эти мужчины – просто мифологические марионетки, игрушки из детской комнаты, тогда как Одиссей в высшей степени реален и человечен, сколь бы мифически сверхъестественными ни были те обстоятельства, в которые он попадает. Если его главный недостаток лишь в том, что он просто не может оставаться вне игры, то все его проделки и ложь – собственно, все это ему необходимо просто для того, чтобы выжить, – сущие пустяки по сравнению с тем, как ведут себя остальные участники игры: боги, которые управляют вообще всем на свете. Именно это и делает Одиссея этаким «универсальным мужчиной» и – на законном основании – параноиком.
«Одиссея» – это в основе своей анализ механизма возникновения и оправданности его паранойи. Самый большой и непримиримый враг Одиссея – Посейдон, бог моря, той самой великой стихии, что таит для Одиссея невероятные и постоянные соблазны. Его возвращение из Трои поэтому является одновременно и наказанием за прошлые грехи, и яркой демонстрацией того, почему он эти грехи совершил. Снова и снова Одиссею и его спутникам выпадают на долю мучительные испытания – как наказание за алчность или бессмысленную агрессивность. Единственную реальную добродетель Одиссея – страстное желание вернуться домой и отыскать Пенелопу, то есть мудрость, – Гомер, однако (несмотря на описание ночи страстного воссоединения супругов), ставит под сомнение. Жестокое убийство «женихов», поклонников Пенелопы, казнь через повешение подкупленных служанок, чудовищное наказание пастуха Мелантия («острым ножом отсекли они ему нос и уши, отрубили его мужскую красу, точно желая кусок мяса бросить собакам, и в ярости своей отрубили ему также ноги и руки») – все это свидетельствует о том, что паранойя у Одиссея не прошла и с возвращением домой. И в конце эпопеи как бы оставлена незавязанной одна весьма значимая нить: Одиссей узнает от Тиресия, что должен совершить еще одно путешествие, причем тот говорит, что плыть нужно до тех пор, «пока не доберешься до таких мест, где о море и не слыхивали и где люди никогда не кладут в пищу соль».