– Попробую вылететь завтра утром. Предупреди Каро, что я возвращаюсь, хорошо?
– Позвоню ей сегодня вечером.
– Спасибо.
Он опускает трубку – назло, прежде, чем она успевает найти подходящий тон, чтобы выразить раскаяние или благодарность – или что там еще она может сейчас чувствовать. Смотрит на сияющие плато калифорнийской ночи, но видит Оксфорд – в пяти тысячах миль отсюда, серое зимнее утро. Откуда-то снизу доносится нервозно-прерывистый вой патрульной сирены. Не поворачивая головы, он говорит:
– На два пальца, Дженни. И не разбавляй, пожалуйста.
Пристально смотрит на бокал, который она, не проронив ни слова, подносит ему. Потом, взглянув ей в глаза, с грустной усмешкой произносит:
– И черт бы побрал твою шотландскую прабабку.
Она не отводит глаз, вглядывается – что там, в его взгляде?
– Что случилось?
– Мой когдатошний свояк хочет меня видеть.
– Тот, у которого рак? Но я думала…
Он отпивает виски – половину. Снова смотрит на свой бокал. Потом на нее. И снова опускает глаза.
– Когда-то мы были очень близки, Дженни. Я никогда по-настоящему не говорил с тобой обо всем этом.
– Ты говорил, что они тебя отлучили.
Он отводит глаза, избегая ее взгляда, смотрит вниз, на бесконечный город.
– В Оксфорде он был моим самым близким другом. Мы тогда… это было что-то вроде квартета. Две сестры. Он и я. – Лицо его складывается в гримасу неуверенности: он ждет реакции. – Призраки.
– Но… – Восклицание повисает в воздухе. – Ты едешь?
– Кажется, ему не очень долго осталось…
Она смотрит на него пристально, в глазах ее – искренность и обида, детская и взрослая одновременно. И если сейчас он ей солжет, это будет в равной степени и ложь самому себе.
– Это из-за Каро, Дженни. Ей так долго пришлось разрываться между нами, что теперь, когда мне протягивают оливковую ветвь, я не могу отказаться.
– Почему ему вдруг так понадобилось увидеться с тобой?
– Бог его знает.
– Но у тебя должны же быть хоть какие-то предположения?
Он вздыхает:
– Энтони – профессиональный философ, к тому же католик. Такие люди живут в своем собственном мире. – Он берет ее руку в свои, но смотрит не на нее – в ночь за окном. – Его жена… она человек совершенно особенный. Очень честный. Придерживается строгих принципов в отношениях с людьми. Она не нарушила бы молчания после стольких лет, если бы… – Он замолкает.
Дженни высвобождает руку из его пальцев и отворачивается. Он смотрит, как она, стоя у дивана, закуривает сигарету.
– Почему ей подумалось, что надо выбросить в реку полную бутылку шампанского?
– Реакция на ее собственное предположение, что все мы в Оксфорде до тех пор жили в фальшивом раю. Вне реальности. – Он продолжает, может, чуть поспешно: – Все это очень сложно. Я когда-нибудь тебе расскажу.
– Совершенно ни к чему занимать оборонительную позицию. Я просто спросила.
Но на него она не смотрит. А он говорит:
– Может, все это только к лучшему.
– Премного благодарна.
– Переведем дыхание.
– А я и не догадывалась, что у нас соревнования в беге. – Она берет пепельницу и без всякой нужды вытряхивает ее в корзину для бумаг. – Ты не вернешься?
– Ты ведь нужна здесь всего недели на три. Если все будет нормально.
Она молчит. Через некоторое время произносит:
– Ну что ж. Это мне урок. Буду знать, как шутки шутить про ясновидение.
– Да уж. Это, оказывается, довольно опасно. Она бросает на него обиженный взгляд:
– Ты еще раз не попросишь меня выйти за тебя замуж?
– Я стараюсь не повторять дурацких ошибок.
– Вся твоя жизнь – сплошная ошибка. Ты сам только что сказал.
– Тем более важно не втягивать туда еще и тебя.
– Мне, конечно, не надо бы соглашаться.
– Тогда в чем дело?
Она наклоняется и начинает взбивать подушку.
– Я все время думаю об этом. Много думаю. И подозреваю, гораздо серьезнее, чем ты. Несмотря на все твои разговоры.
– Тогда ты должна бы представлять себе, почему из этого ничего хорошего не выйдет.
– Я понимаю – все признаки скорее против, чем за. Как ты и утверждаешь. – Она продолжает приводить в порядок диванные подушки, поднимает одну, рассматривает отпоровшийся шнур. – Я просто хочу спросить, почему то, что ты не захочешь повсюду тащиться за мной, а я не захочу все бросить, чтобы штопать тебе носки, – плохо, а не хорошо. Это самое лучшее, на что я могу рассчитывать. Роль домашней наседки меня вовсе не привлекает. Именно из-за этого и рухнула моя единственная – до тебя – серьезная связь. И так оно всегда и будет с любым нормальным человеком моего возраста… Я просто пытаюсь быть честной, – добавляет она.
– Тогда определенно ничего не выйдет, Дженни. Очень важный компонент таких браков – недостаток честности. Думаю, нам с тобой это не под силу. В конечном счете.
Она укладывает подушку на место.
– Ты, кажется, никак не можешь понять, что очень нужен мне. Во многих смыслах.
– Не обязательно я.
Она отходит от дивана и усаживается в кресло. Сидит сгорбившись, голова низко опущена.
– Мне уже страшно.
– Это только доказывает, что я плохо на тебя действую. И так будет всегда.
– Мне надо решить насчет новой роли.
– Ты знаешь, что я об этом думаю. Он – человек что надо. И сценарий он вытянет. Соглашайся.
– «И развяжи мне руки». – Она меняет тон: – Я знала бы, что ты меня ждешь. Что ты – рядом.
– Но так оно и будет. Пока ты этого хочешь. Ты же знаешь. – Он ищет слова, которые могли бы ее утешить. – Знаешь, ты ведь можешь переехать в «Хижину». Эйб и Милдред будут просто счастливы.
– Может, я так и сделаю. И не меняй тему. – Она затягивайся сигаретой, выдыхает дым, поднимает на него глаза. Он так и не отошел от телефона. – Отметим: ты так и не сказал, что я – самое лучшее, на что можешь рассчитывать ты.
– Ты уже торгуешься!
– А ты скрываешь. Это еще хуже.
– Что я такое скрываю?
– Свое прошлое.
– Не очень-то оно интересно. Мое прошлое.
– Это глупый, поверхностный, уклончивый ответ.
Она делает паузы между прилагательными. Слова звучат как щелканье хлыста. Дэн отводит взгляд.
– То же можно сказать о большей части моего прошлого.
– Это сценическая реплика. Не реальность. – Он не отвечает. – Но так ведь можно сказать о прошлом любого из нас. Не понимаю, почему ты считаешь, что твое прошлое так особенно ужасно.
– Я не говорю, что оно ужасно. Оно не изжито. Не исторгнуто из себя. – Он отходит к дивану, садится; диван – под прямым углом к креслу Дженни. – Дело не в статистике. Даже не в фактах личной биографии. Дело просто в личном восприятии. – Она молчит, ничем ему не помогая. Он продолжает: – Я неправильно тебе сказал. То, что я ощутил сегодня днем, было вовсе не чувством пустоты. Скорее наоборот. Как будто здорово переел. Тяжкий груз непереваренного. Как жернов.
Она разглядывает кончик своей сигареты.
– А что такого сказала твоя бывшая жена, когда ты возмутился?
– Про этот снимок в «Экспрессе». Не удержалась – надо было меня уколоть.
Теперь она рассматривает ковер.
– А у тебя – то же самое?
– Что «то же самое»?
– Чувство ненависти? Я слышала, ты сказал: «Это все прошло и быльем поросло».
– А ты лет через двадцать будешь считать, что все, что сейчас, – быльем поросло?
– Что бы ни случилось, я не захочу снова причинить тебе боль.
Она не поднимает на него глаз, а он вглядывается в ее лицо – упрямое лицо обиженного ребенка и ревнивой молодой женщины; ему так хочется обнять ее, растопить лед, но он подавляет это желание и молча хвалит себя за это. Теперь он разглядывает то, что осталось в бокале от значительно большей, чем «на два пальца», порции виски.
– Мы ценили вовсе не то, что следовало. Слишком многого ожидали. Слишком многим доверяли. Через двадцатый век пролегла огромная пропасть. Рубеж. Родился ты до тридцать девятого или после. Мир… нет, само время… словно проскользнуло мимо. За десять лет перескочило на три десятилетия вперед. Мы – допотопники – навсегда остались за бортом. Твое поколение, Дженни, прекрасно знает все, что касается внешней стороны явлений. Все, что на виду. Как выглядели и как звучали тридцатые и сороковые. Но вам неизвестно, как они ощущались изнутри. В какие смешные одежды они облекли наши сердца и души. Какие оставили следы.
Она долго не отвечает.
– Может, тебе лучше позвонить в аэропорт?
– Дженни!
– Это не пропасть, Дэн. Это всего лишь баррикада, которую ты сам, по своей воле, возводишь.
– Чтобы оберечь нас обоих. Она тушит сигарету.
– Я иду спать.
Встает, идет через комнату к двери в спальню, но у самой двери останавливается и оборачивается к нему.
– Пожалуйста, отметь для себя, что я принципиально стараюсь не хлопать дверью.
Войдя в спальню, она с нарочитой старательностью оставляет дверь полуоткрытой. И снова поднимает на него взгляд:
– Ну как? Порядок, старина? – И исчезает.
Несколько секунд он сидит молча, допивает виски. Потом идет к стулу, где лежит пиджак, и достает из кармана записную книжку. Листает, направляясь назад, к телефону. Набирает номер и, ожидая ответа, смотрит в сторону полуоткрытой двери в спальню: как пресловутая калитка в стене, как сама реальность, как двусмысленная фикция возвращения прошлого, она словно застыла в вечной нерешительности: приглашая и запрещая, прощая и обвиняя… и всегда – в ожидании кого-то, кто наконец догадается, как надо.
После
Полицейский автомобиль довез их до Норт-Оксфорд-стрит, где Дэн снимал меблирашку. Небо совсем затянуло, накрапывал дождь. Они быстро шагали меж двух рядов солидных, в викторианском стиле, домов, таких чопорных, таких уравновешенно-банальных, что трудно было поверить в их реальность. Ветер срывал с деревьев листья. Словно вдруг пришла осень, сумрачная, преждевременная, злая. Не было сказано ни слова, пока они не оказались у Дэна в комнате.
Его однокомнатная квартирка была лучшей в доме: в глубине второго этажа, окнами в сад; но не меньшим достоинством здесь была и хозяйка, заядлая марксистка, ухитрившаяся как-то получить разрешение сдавать жилье студентам. Она практически не ограничивала свободу своих жильцов, что для того времени было совершенно необычно. Можно было примириться с нерегулярной и невкусной кормежкой и коммунистическими брошюрками ради возможности распоряжаться самим собой и своим жильем как собственной душе угодно. А жилье Дэна свидетельствовало о довольно передовых – для пятидесятых годов – вкусах его обитателя. Кроме государственной стипендии, у него были собственные небольшие средства, а до повального увлечения «Art Nouveau»40 оставалось еще лет двадцать. В мелочных лавках и у старьевщиков можно было за один-два шиллинга приобрести самые разные образчики этого стиля.
К каким выводам можно было бы сегодня прийти, рассматривая фотографии этой комнаты? Интерес к театру: на стене коллекция открыток с портретами звезд мюзик-холла и оперетты периода до 1914 года (она хранится где-то и до сих пор и даже изредка пополняется); игрушечный театр, чуть напоказ выставленный на маленьком столике у окна, выходящего в сад; над камином – этюд декораций Гордона Крейга41 (подлинник), тогдашний предмет его гордости, позднее по глупости подаренный им женщине, из-за которой его жена подала на развод; афишка спектакля в рамке, с его собственной фамилией (предыдущей зимой он был одним из авторов либретто музыкального ревю); маски – Целый набор – от представления «Антигоны» Ануя42 (вряд ли имеющие отношение к искусству fin de siecle43 и рождающие мысль о подозрительном эклектизме обитателя комнаты).
Интересы научные: шкаф с английской художественной литературой и – на стене – карикатура: профессора Толкиена44 попирает ногами русский стахановец со знаменем в руках, испещренным какими-то буквами; при ближайшем рассмотрении стахановец оказывался оксфордским студентом-старшекурсником, а рунические письмена на знамени гласили «Долой англосакса!». (Этой карикатуре цены нет с тех пор, как увидел свет «Властелин колец»; к сожалению, она была предана огню всего три недели спустя с момента описываемых событий, точнее говоря, в последний день выпускных экзаменов, заодно с набившим оскомину «Беовульфом»45 и целым рядом других печатных орудий пытки; акт сожжения был страшной местью за степень магистра с отличием, но – третьего класса, о чем его неоднократно предупреждали и что он, вполне заслуженно, и получил.)
Происхождение и личная жизнь: здесь возникают трудности, однако самая скудость свидетельств весьма показательна. Никаких семейных фотографий, насколько я помню, впрочем, одна все-таки имеется, если только можно этот любительский снимок отнести к разряду семейных: размытое изображение старого каменного крыльца, над дверью выбиты полустершиеся (но он помнил их наизусть) цифры – 1647; вероятно, там были и другие снимки – сцены из спектаклей, поставленных Английским театральным клубом и Театральным обществом Оксфордского университета, в которых Дэниел так или иначе принимал участие; и – разумеется – кабинетный портрет Нэлл, на искусно затушеванном фоне и в заданной фотографом позе; портрет стоял на обеденном столе, исполнявшем роль стола письменного и в данный момент заваленного вещественными доказательствами панической предвыпускной зубрежки. Самое потрясающее впечатление от этой комнаты – ярко выявленный (или – вырвавшийся наружу против воли) нарциссизм, поскольку стены здесь были увешаны зеркалами – в количестве не менее пятнадцати штук. Правда, эти зеркала приобретались из-за их рам в стиле «Art Nouveau», – во всяком случае, объяснялось это увлечение именно так; но никакая другая комната в Оксфорде не предоставляла никому столь удобной возможности взирать на собственную персону в каждый удобный момент. Эта не весьма существенная слабость жестоко высмеивалась в прошлом семестре изустно и даже печатно – в студенческом журнале (впрочем, любое высмеивание в Оксфорде оказывается гораздо менее жестоким, чем отсутствие такового). Журнал опубликовал подборку «характеров» в стиле Лабрюйера46. Дэниела наградили именем Specula Speculans47, господина, «ушедшего в мир иной в результате шока: он случайно взглянул в зеркало, оказавшееся пустой рамой, и таким образом вместо утонченных черт собственного любимого лица увидел, чего воистину стоят его таланты».
Следует помнить, однако, что эти неумелые попытки украсить свое обиталище делались вопреки – или в результате – характерной для того времени скудости быта, определявшегося карточной системой, на фоне удручающего однообразия. Англии все еще снилось осадное положение. В то время убранство этой комнаты выглядело как вызов окружающей серости. Те, кого приглашали сюда на вечеринки, чувствовали себя польщенными и рассказывали об увиденном менее удачливым друзьям. Дополнительную пикантность всему этому придавала хорошо всем известная хозяйка, жившая на первом этаже; она возмущенно заявляла, что пригрела змею у себя на груди, и осуждала все эти его вычурные горшки и безделушки, весь этот мещанский декаданс и весь этот образ жизни; во всяком случае, именно так Дэниел представлял ситуацию своим гостям. Истина же заключалась в том, что «товарищ старушка», при всей своей эксцентричности, была далеко не глупа и прекрасно знала своих юных постояльцев, знала, чем они могут сгодиться для «великого дела», гораздо лучше, чем они сами это осознавали. Ни один из тех, кто жил в ее доме в одно время с Дэном и кто впоследствии, как и он сам, добился некоторой известности, не стал коммунистом; но замечательнее всего то, что ни один из них не стал и консерватором.
Джейн слишком хорошо знала эту комнату, чтобы снова обратить внимание на ее убранство. Она прошла прямо к окну и стала смотреть вниз – в сад. Минутой позже, сняв красный платок, она тряхнула темными волосами, и они рассыпались по плечам; от окна она так и не отошла, стояла, держа в руке платок, Думала о чем-то.
– Выпьешь чего-нибудь, Джейн?
Она обернулась от окна, сказала, чуть улыбнувшись:
– Может, чаю?
– Пойду налью чайник.
Вернувшись с чайником из ванной, он обнаружил, что Джейн стоит в том углу, где была устроена довольно жалкая кухонька.
– Молоко у меня только сухое.
– Это не важно.
– Могу стянуть немножко у старушки Нади Константиновны.
– Да это не важно.
– Ее нет дома.
– Право, не надо.
Она вышла из угла с двумя чашками, заварочным чайником и двумя ложками и опустилась на колени перед камином. Он поставил чайник на маленькую электроплитку, на которой всегда кипятил воду, и прошел в кухонный угол за сухим молоком, чаем и сахаром. Потом уселся на ковер напротив Джейн, глядя, как она, тщательно отмеривая чайные листья, опускает заварку в чайник.
– А Нэлл зайдет сегодня? Он покачал головой:
– Пишет курсовую.
Она кивнула. Было ясно – ей не хочется разговаривать. Но для него ощущение пустоты погруженного в молчание дома, пустоты этого дня, этого времени делало объявший их вакуум непереносимым.
– Зажечь камин?
– Как хочешь.
Он зажег спичку – фыркнула газовая горелка, пламя вспыхнуло синим с золотом, разбрасывая светящиеся розовые искры. Тихонько зафыркал и чайник на плитке. Дэн вдруг почувствовал, как в самой глубине его существа пробуждается что-то вроде довольного урчания, вопреки смущению, вопреки молчанию Джейн. Мысленно он уже репетировал всякие забавные варианты рассказа о случившемся (его мозг уже тогда был способен создавать хитроумнейшие диалоги: это поселившееся в нем чудовище в те годы казалось всего лишь смешным и необычным даром небес); мысленно обыгрывалась напыщенная речь полицейских, которые «хочут образованность показать»; невозможное фатовство Эндрю; заявление Марка – «Я участвовал в десанте у Анцио, старина»… да не только само происшествие – серые ягодицы цвета недоваренной требухи, черви, кишащие в волосах (хоть он узнал об этом с чужих слов, но можно сказать, что сам видел…), а кое-что еще, ведь он провел целый день с Джейн – кумиром целого курса, без пяти минут знаменитостью.
Вся молодежь Оксфорда искренне верила, что Джейн будет знаменита, знаменита по-настоящему, с ее-то внешностью и талантами (гораздо более серьезными, чем способность изображать Риту Хейуорт: ее Виттория в «Белом дьяволе»48 была тому несомненным доказательством). Теперь она сидела, опершись на руку, чуть склоняясь на один бок, и смотрела в огонь. Больше всего, если подумать, его привлекала в ней не искрометная живость, не способность перевоплощаться, не пластика – словом, не то, что она являла собою на сцене, а то, о чем теперь говорило ее лицо: чуть меланхоличная задумчивость, внутренняя одухотворенность. В ней спокойно уживались два разных человека, это стало ясно уже давно, она была натурой гораздо более сложной, чем Нэлл; именно это, вопреки всяким внешним обстоятельствам, и делало ее ровней Энтони, который во многом казался абсолютной противоположностью им троим: знаток классической философии, выпускник Уинчестер-колледжа49, которому уже сейчас обеспечена профессорская карьера здесь же, в Оксфорде; человек практичный, с быстрым аналитическим умом и афористичной речью, мыслящий логически во всем, что не касалось его религиозных убеждений (католицизм в то время считался в той же мере пижонством, что и коллекционирование зеркал в рамках «Art Nouveau»).
Студентов вроде Марка – рано созревших молодых людей, успевших на собственном опыте узнать, что такое война, и воочию видевших смерть, – в Оксфорде было хоть пруд пруди; все до единого в университете знали про то, как прокторский «бульдог»50 попытался силой выволочь студента из пивнушки, да обнаружил, что его жертва – тот самый молодой полковник, ординарцем которого он служил во время войны. Но зрелость Энтони была иного рода: по сравнению с другими сверстниками он лучше знал, кто он есть и кем намеревается стать. Его помолвке с Джейн завидовали, но только тот, кто плохо знал их обоих, мог считать, что они не подходят друг другу. Под маской внешней несхожести они прекрасно друг друга дополняли.
Дэн мог бы тогда признать, хотя не столь лаконично, как сейчас, что просто-напросто влюблен в Джейн. Поэтому он и испытывал смущение. Прошло уже несколько месяцев – два семестра по меньшей мере – с тех пор, как он это понял, и понял, что оказался в тупике. Его будущий брак с ее сестрой был обречен задолго до этого дня. Бессмертны слова Уэбстера о странных геометрических построениях… Он должен был бы испытывать чувство вины по отношению к Нэлл; но, как ни странно, гораздо более виноватым чувствовал себя перед Энтони, хотя вовсе не (или – почти не) из-за этого проведенного с Джейн дня, когда Энтони позволил себе отдохнуть от предвыпускной зубрежки и укрылся на весь конец недели в каком-то глостерширском монастыре.
Дэн до сих пор чувствовал себя незаслуженно польщенным дружбой с Энтони: незаслуженно, потому что так и не смог понять, что этот блестящий уикемист51 в нем нашел. Зато он понимал, что он сам получает от общения с другом, от контакта с гораздо более острым и утонченным интеллектом, с душой, гораздо тверже воспринявшей как духовные, так и мирские ценности и гораздо менее поддающейся развращающему влиянию новомодных идей и эфемерных идеалов. В каком-то смысле Энтони сам был воплощением Оксфорда, в то время как Дэн был в Оксфорде всего лишь гостем. По правде говоря, от Энтони он узнал гораздо больше, чем от своих профессоров. Но в их отношениях был один существенный недостаток: Дэн не мог избавиться от глубоко запрятанного убеждения, что это – дружба между неравными.
Если быть справедливым к Дэну (и к историческим фактам), следует заметить, что с точки зрения престижа в студенческой среде (а престиж здесь часто связан еще и с дурной славой) его чувство собственной неполноценности показалось бы современникам поразительным и необъяснимым. Студенты знали его гораздо лучше да и завидовали ему значительно больше, чем Энтони; он принадлежал к той группе однокашников, кто, не сделав университетской карьеры, тем не менее добился известности и за пределами своего колледжа, и – если оглянуться назад из сегодняшнего дня – именно они определяли лицо университетского поколения того времени. Но, подобно Джейн, в нем тоже крылись два человека, хотя тогда он не был готов (или способен) признать это с той же легкостью. Возможно, он допускал это, когда думал о своем – скрываемом ото всех – отношении к Энтони или о своем чувстве к Джейн. Он даже слегка завидовал тому, что она, в отличие от него, женщина и ее юная женственность позволяет ей более естественно, по-взрослому вести себя: она могла одновременно и подсмеиваться над человеком, и проявлять к нему искреннюю теплоту, а он позволить себе этого не мог. Они обычно занимали одинаковую позицию практически в любом споре с Энтони, устроили настоящий заговор и мягко высмеивали его, если он начинал слишком явно вести себя как новоиспеченный профессор. Но это был сугубо сценический заговор, они играли умудренных жизнью актеров, высмеивающих всяческий интеллектуализм, пряча за этой игрой свои истинные склонности и симпатии.
И вот теперь Дэн смотрел на это живое доказательство собственного провала, на этот так и не завоеванный им приз, который к тому же был отчасти даже у него украден, поскольку он познакомился с Джейн раньше, чем Энтони, и, пока сам не представил их друг другу, держался на расстоянии просто потому, что испытывал перед нею почтительный страх. Теперь он довольствовался этим суррогатом близости, сидя рядом с Джейн в теплой тишине, нарушаемой лишь еле слышным шипением огня. Небо, казалось, еще больше потемнело, как редко бывает в середине лета. Чайник закипел, и Джейн потянулась за ним, сняла с плитки, принялась заваривать чай. Не прекращая этой процедуры, она задала Дэну свой поразительный вопрос:
– Ты спишь с Нэлл, Дэн?
Напряженное лицо, потупленный взгляд.
– Ну, дорогая… – Он даже присвистнул, сделав вид, что вопрос его удивил и позабавил; на самом деле он был просто шокирован. Не улыбнувшись, она поставила чайник на каминную плиту, поближе к огню. Дэн, мне думается, обладал одним несомненным достоинством: он необычайно быстро улавливал настроение собеседника по интонациям, по тому, как используются слова, по мельчайшим изменениям линий рта и глаз; но это касалось только настроения, намерений угадать он не мог. Он смущенно пробормотал: – Разве Нэлл не…
– Сестры не обязательно обсуждают друг с другом такие вещи. – Она положила по ложечке сухого молока в каждую чашку. – Ты хотел сказать – «да»?
– А разве не у всех так?
Надо сказать, что так было далеко не у всех, в те-то времена; а те сравнительно немногие, у кого было так, старались держать это в секрете. Но Дэн не относился к тем молодым людям, кто стал бы сейчас хранить под спудом свои обретенные тяжкими усилиями, а вовсе не данные от природы познания. Надо было сохранить хотя бы видимость откровенности.
– У нас с Энтони – не так.
Он не мог понять, зачем ей понадобилось сообщать ему об этом. Зная взгляды Энтони, он и не предполагал, что у них это могло быть так: и Нэлл, и он сам совершенно определенно решили, что этого не может быть.
– Католикам запрещается?
Джейн протянула ему чашку с чаем; хлопья нерастворившегося молочного порошка плавали поверху.
– Да.
– Для него это очень важно?
– Да.
– Хоть он сам и подсмеивается над собой… Эпиграммы сочиняет.
Она чуть заметно улыбнулась; но, кажется, уже второй раз в ее словах слышался упрек в адрес Энтони. Где-то в дальней глубине – подвижка земных слоев, первый, чуть заметный надлом в геометрических построениях. Она отпила из чашки.
– Я не девственница, Дэн. В моей жизни уже был другой… еще на первом курсе. До того, как я встретила Энтони.
Это признание сломало что-то нетронутое в их отношениях.
– А он – знает?
Она состроила гримаску:
– Может, из-за этого я тебе и говорю. Что-то вроде репетиции.
– О Боже!
– Так глупо. Если б только я решилась сказать ему в самом начале. А потом оказалось слишком поздно. Сплошной тупик. И дело не в том, что было. А в том, что раньше об этом не сказала.
Он предложил ей сигарету, зажег жгут из бумаги и протянул ей, потом закурил сам.
– А сам спросить он не догадался?
– При всем своем уме он удивительно доверчив в самых неожиданных вопросах. Он делает о людях такие заключения, каких никогда не сделал бы, если бы речь шла о теории логики или о силлогизмах. – Она затянулась сигаретой. – Во всяком случае, раньше мне всегда так казалось.
– А теперь?
– А теперь я думаю, может, он чего-то боится? И сама начинаю чего-то бояться каждый раз, как пытаюсь набраться смелости ему сказать.
– Но ведь когда-нибудь придется.
– Не могу – перед самыми выпускными экзаменами… Он это обязательно расценит как…
– Как что?
Замечательные у нее были глаза, поистине – зеркало души. Иногда она казалась совсем юной; вот и сейчас, пристально глядя в огонь, она казалась гораздо моложе Нэлл.
– Это его иезуитское воспитание. Мое сообщение будет настолько не ко времени, что он решит – я пытаюсь сообщить ему что-то совсем другое. Будет стараться понять – что именно.
– Ты уверена, что он не воспринимает союз с тобой как еще один гибельный шаг во тьму?
Она улыбнулась:
– Ну раз уж ты заговорил об этом… Думаю, я для него – воплощение этой самой тьмы.
– Он очень тебя уговаривает… ну, принять эту его веру?
– Ты же знаешь, какой он. – Она пожала плечами. – Он не устанавливает никаких правил. Не ставит условий. У него все разговоры – сплошь Габриель Марсель52 и личный выбор. Просто из кожи лезет вон, чтобы ничего не решать за меня. – Она плотнее оперлась на локоть, отодвинув ноги подальше от жаркого камина, но продолжала пристально глядеть в огонь. – На этой неделе до меня вдруг дошло, о чем на самом деле толкует Рабле. Насколько он и вправду современнее, чем вся эта шушера из Сен-Жермен-де-Пре. Насколько больше он экзистенциалист, чем все они, вместе взятые. Вот о чем я пыталась сказать там, на реке. Подумать только, ведь вся Англия охвачена стремлением к самоотречению! Прямо наваждение какое-то. А мы тут отгородились от всего в собственном крохотном мирке. Я чувствую, что примерно то же можно сказать и об Энтони с его верой. Он вечно занят мыслями о прошлом и заботами о будущем. Где уж тут наслаждаться настоящим. А Рабле – он словно потрясающе сладкая, нескончаемая ягода – вроде малины – на фоне всего этого. У него есть такие места… начинаешь думать, что он – единственное нормальное существо из всех людей, когда-либо живших на свете. – Она разглядывала кончик своей сигареты. – Попробовала объяснить все это Энтони. Пару вечеров назад.
– И он не все понял?
– Наоборот. Все до точки. Единственное, чего он не понял, – это что я только что изменила ему с другим. Мысленно.
Дэн усмехнулся, не поднимая глаз:
– Но ты ведь так это не сформулировала.
Но это подразумевалось. Раз способна на ересь, то и на адюльтер. Особенно в тот момент, когда за этическую необузданность он вынес приговор моему жалкому женскому умишку.
– Брось. Энтони вовсе не такой.
– Разумеется. Он был такой забавный. Никак не мог поверить, что я это всерьез. – Она принялась водить пальцем по узору потертого турецкого ковра рядом с ковриком, на котором сидела. – Его беда в том, что он может быть только тем, что он есть, только самим собой. А ты и я – мы можем быть другими.