Мои прославленные братья
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фаст Говард / Мои прославленные братья - Чтение
(стр. 1)
Автор:
|
Фаст Говард |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(504 Кб)
- Скачать в формате fb2
(222 Кб)
- Скачать в формате doc
(208 Кб)
- Скачать в формате txt
(201 Кб)
- Скачать в формате html
(219 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
Фаст Говард
Мои прославленные братья
ГОВАРД ФАСТ МОИ ПРОСЛАВЛЕННЫЕ БРАТЬЯ ВСЕМ ЛЮДЯМ, ЕВРЕЯМ И НЕ ЕВРЕЯМ, ОТДАВШИМ СВОИ ЖИЗНИ В ДРЕВНЕЙ И ДО СИХ ПОР НЕ ЗАКОНЧЕННОЙ БОРЬБЕ ЗА СВОБОДУ И ДОСТОИНСТВО ЧЕЛОВЕКА СОДЕРЖАНИЕ Предисловие От автора Пролог Часть первая. Мой отец, адон Часть вторая. Юноша-Маккавей Часть третья. Эльазар - краса битвы Часть четвертая. Иегуда бесстрашный, несравненный Часть пятая. Отчет легата Лентулла Силана Эпилог Дополнение (ldn-knigi.narod.ru) Из книги : ОЧЕРКИ ПО ИСТОРИИ ЕВРЕЙСКОГО НАРОДА Под редакцией проф. С. Эттингера. ПРЕДИСЛОВИЕ Предлагаемый роман - один из наиболее популярных произведений Говарда Фаста. Автор рассказывает в нем о восстании Иегуды Маккавея против сирийско-эллинских правителей Древней Иудеи. Говард Фаст родился в Нью-Йорке в 1914 году в семье еврея-рабочего. Свой трудовой путь он также начал рабочим. И уже в ту пору проявился его литературный талант. Первым произведением Фаста была повесть "Дети". Всеобщее признание писатель завоевал своими романами, самыми значительными из которых являются: "Рожденные свободой" (1939 г.), "Непокоренные" (1942 г.), "Гражданин Том Пейн" (1943 г.). Дорога свободы" (1944 г.). В 1943 году Фаст примкнул к коммунистической партии США. В 1953 году он был удостоен Ленинской премии за укрепление мира. Однако в 1956 году он демонстративно покинул компартию. Свое разочарование в коммунизме писатель выразил в книге "Голый бог". Немалую роль в этом разочаровании сыграло раскрытие фактов о сталинской политике уничтожения еврейской культуры в СССР и расстреле в 1952 году виднейших представителей интеллигенции, творившей на идиш. Еврейская тематика и до этого занимала видное место в творчестве Фаста. Следует отметить его исторические романы: "Эпопея народа" (1941 г.) и "Картины еврейской истории" (1942 г.), а также роман "Хаим Соломон - сын свободы". В 1958 году вышла его книга "Моисей, принц Египетский", которая открыла задуманную писателем серию о жизни и деятельности великого законодателя и вождя. "Мои прославленные братья" (1949 г.) Говард Фаст написал еще в тот период, когда был активным деятелем компартии, доказав, таким образом, что приверженность коммунистической идеологии не противоречит выражению сочувствия национальным стремлениям еврейского народа. Несмотря на некоторое акцентирование классовых проблем, в целом роман покоряет живостью красок и яркостью образов. Автор воссоздает картину жизни Древней Иудеи, отказавшейся подчиниться идейному и культурному воздействию эллинизма, господствовавшего в то время на Ближнем Востоке. Насильственное навязывание эллинистического языческого культа привело к восстанию, закончившемуся, в конечном итоге; свержением сирийского господства и созданием независимого Иудейского государства - царства Хасмонеев, просуществовавшего около 100 лет и сохранившего некоторую долю самоуправления до Великого восстания против Рима в 67-80 гг. н.э. Талантливо нарисованные образы руководителей восстания - стойкого и целеустремленного старика-священника Мататьягу, бесстрашного полководца Иегуды Маккавея и его братьев-героев, жизнь и быт небольшого села в Древней Иудее, основанные на прочных этических и социальных устоях иудаизма, вызывают у читателя еврея глубокую симпатию к прошлому своего народа и духовным ценностям еврейства. Это вселяет в них также чувство гордости за великие деяния наших предков. Неудивительно поэтому, что роман сыграл известную роль в процессе возрождения национального самосознания советского еврейства. В восстании Маккавеев видели пример непримиримой борьбы за национальную и культурную независимость, с одной стороны, и за право жить полноценной жизнью на исторической родине своего народа - с другой. Об этом свидетельствует тот факт, что книга эта, которая в русском переводе не вышла в официальном издательстве, появилась в СССР в самиздате и вызвала большой интерес читателей евреев. Поскольку нам не удалось найти этот перевод, мы предлагаем читателю роман Говарда Фаста "Мои прославленные братья" в недавно выполненном переводе Георгия Вена. РЕДАКЦИЯ БИБЛИОТЕКИ "АЛИЯ" ОТ АВТОРА Немногим более чем за полтора столетия до рождения Христа горстка еврейских землепашцев в Палестине поднялась против греко-сирийских угнетателей, захвативших их землю. Тридцать лет вели они борьбу, проявив такую стойкость и такую любовь к свободе, каких почти не знает история человечества. Это была первая в современном смысле борьба за свободу, и она послужила примером для многих последующих движений. Я попытался изложить здесь историю этой борьбы, память о которой евреи всего мира чтут в Хануку - праздник огней. Мне кажется, что в наше тревожное и горькое время необходимо и ценно вспомнить о человеческой солидарности в прошлом. Если я хоть как-то справился со своей задачей, этим я обязан тем людям, которые живут в моей книге, - прекрасным людям того времени, которых их вера, их образ жизни и любовь к родине привели к великой мысли о том, что сопротивление деспотизму есть подлинное повиновение Богу. ПРОЛОГ, В КОТОРОМ Я, ШИМЪОН, ТВОРЮ СУД Однажды, в день месяца нисан - приятнейшее время года - в послеполуденный час зазвонили колокола. И я, Шимъон, ничтожнейший из всех прославленных братьев, сел творить суд. Я расскажу вам об этом именно теперь, ибо творить суд означает служить справедливости - так, по крайней мере, говорят люди, - я доныне как будто слышу голос моего отца, адона: (адон - господин, иврит) - На трех основах держится жизнь: на праве, которое заключено в Законе, на истине, которая заключена в подлунном мире, и на любви человека к человеку, которая заключена в твоем сердце. Но так, по мнению некоторых, верили прежде, а старый отец мой, адон, мертв, и мои прославленные братья тоже мертвы; и то, что было ясно в те времена, ныне далеко не так ясно. И когда я пишу здесь обо всем, что тогда случилось (или почти обо всем, ибо человеческие мысли подобны свободному и беспорядочному плетению, а не плотной звериной шкуре), я сам хочу знать и понять, если только существует на свете такая вещь, как знание и понимание. Иегуда - знал, но ему никогда не пришлось, как мне, творить суд над сынами земли, наслаждающейся миром. Земли, дороги которой открыты на север и на юг, на восток и на запад, - земли, возделанной в чаянии урожая, земли, где дети играют в полях и, играя, смеются. Не пришлось Иегуде видеть, как гнутся к земле виноградные лозы не в силах удержать груз тяжелых гроздьев, как колосья ячменя раскрываются подобно жемчужным раковинам, как ломятся закрома, переполненные зерном, и не пришлось Иегуде слышать радостное пение женщин, не ведающих страха. И никогда не приходилось Иегуде принимать у себя в гостях римского легата, как принимал я в тот день, когда он явился ко мне, проделав, по его словам, весь долгий путь только для того, чтобы побеседовать с одним единственным человеком и пожать ему руку, - и решайте сами, когда римлянин говорит правду и когда он лжет. - Разве нет мужей в Риме? - Спросил я легата после того, как дал ему хлеба, и вина, и фруктов и позаботился, чтобы приготовили комнату, где бы он отдохнул с дороги. - Есть мужи в Риме, - ответил, улыбнувшись, легат, и движение его тонкой бритой верхней губы было столь же рассчитанным, как и все его жесты. - Есть мужи в Риме, но в Риме нет маккавеев. И поэтому Сенат призвал меня и велел отправиться в путь в ту страну, где правит Маккавей, и встретиться с ним... Он помолчал столько, сколько нужно, чтобы сосчитать до пяти; улыбка исчезла, и его смуглое лицо помрачнело. - ...Встретиться с ним и протянуть ему руку - руку Рима, если он протянет свою. - Я не правлю, - сказал я легату. - У евреев нет ни правителя, ни царя. - Но ведь ты Маккавей. - Это верно. - И ты вождь своего народа. - Сейчас я только судья. Когда народу нужен будет вождь, я, может быть, стану этим вождем - или же им станет кто-то другой. Это не имеет значения. Народ найдет себе вождя, как находил прежде. - Но ведь у вас были цари, насколько я помню, - задумчиво произнес римлянин. - Да. И эти цари были для нас, как отрава. Мы уничтожали их или они нас уничтожали. Кем бы ни был этот царь - евреем, греком, или... - Или римлянином, - прервал легат, и на лице его вновь появилась заученная улыбка. - Или римлянином. Последовало молчание, римлянин и я глядели друг на друга, и я мог догадаться кое о чем, что было у него в мыслях. Наконец он сказал с обманчивым спокойствием: - Был человек в Каргафене, который так говорил. Можно сказать, он обладал всеми свойствами, присущими.... еврею. И вот ныне Карфаген весь засыпан солью, и там не пробьется даже жалкий побег травы. И еще жил один грек... - Что ж, Афины сейчас - невольничий рынок, где мы продаем рабов. И еще - лет тридцать тому назад, если помнишь, Антиох вторгся в Египет со своими македонцами. Эта война была не из тех войн, которые нравятся Сенату, и поэтому Сенат отправил к Антиоху легата Попилия Лаена с посланием - нет, не с войском, а всего лишь с посланием, где просто выразил свое неудовольствие. Антиох попросил двадцать четыре часа на размышление, а Попилий ответил, что может ждать двадцать четыре минуты. Кажется, на восемнадцатой минуте Антиох принял решение. - Мы не греки и не египтяне, - ответил я легату. - Мы евреи. Если ты пришел с миром, вот тебе моя рука, и да будет мир между нами. Прибереги свои угрозы на то время, когда наступит час войны. - Да, ты Маккавей, - сказал римлянин, кивнул головой, улыбнулся и протянул руку. И в послеполуденный час того же дня он сидел, в наблюдал, и слушал, как я творю суд. Это был, как я уже сказал, месяц нисан - первая половина месяца нисана, когда вся земля покрыта цветами и когда далеко в Средиземном море, за десять и за двадцать миль от земли, чувствуется их благоухание. И на холмах, и на склонах гор вечнозеленые рощи стряхивают снег и иней и омываются собственным соком; на кедровых ветках появляется новая, яркая зелень, березки пляшут, точно девушки на свадьбе. Пчелы летят за сладким взятком, и люди поют радостные песни, ибо в целом мире нет такой земли, как наша - многие чужеземцы говорили это, - земли столь прекрасной, столь благоуханной, столь изобильной. Я, Шимъон, сидел в судебном зале. И все говорили: "Маккавей сидит и творит суд". И среди тех, кто явился на мой суд, был дубильщик с рабом бедуином, мальчиком лет четырнадцати или пятнадцати. В углу зала сидел римлянин, темноволосый, невысокий, коренастый. Его голые ноги покрывали черные волосы, на широком лице выдавался большой крючковатый нос; чуждый и чужой среди наших людей - высоких, худых, с рыжими или темно-каштановыми бородами. Как и все неевреи среди нас, римлянин был безбород. Гладко побритый, он сидел, скрестив ноги, подперев кулаком подбородок, наблюдая и слушая, и тонкие губы его кривила циничная усмешка: Pax Romana своей длинной рукой коснулся сжатого кулака Pax Judea и нашел этот кулак грубым и варварским; и, по-видимому, римлянин думал о том времени, когда римские легионы испытают и усмирят этот кулак... Но я отвлекся. Я сказал, что тут были бедуинский мальчик и его хозяин - дубильщик козьих шкур. Хозяин этот был человек суровый, как все дубильщики, с пятнами въевшейся в кожу краски, и смотрел он пристальными глазами фанатика. И он сказал мне: - Мир тебе, Шимъон! Что ты делаешь с крысой пустыни, которая убегает прочь? Взглянув на римлянина, я неожиданно осознал, что я еврей и что этот дубильщик тоже еврей, что я - Шимъон из рода Маккавеев, этнарх моего народа, а дубильщик - это всего лишь подданный и ничего более, и в целом свете только еврей может понять, почему дубильщик говорил со мною так, как он говорил. - А почему он убегает прочь? - спросил я, гладя на темнокожего мальчика, прекрасного и стройного, точно газель, безукоризненно сложенного, как и все бедуины, с шапкой спутанных черных волос и гладкой, без признаков бороды кожей лица, которой еще не касалась бритва. - Пять раз он убегал, - сказал дубильщик. - Дважды я сам приводил его назад. Дважды его подбирали караваны, и я платил за него немалый куш. И вот теперь мой сын нашел его полумертвого в пустыне. Ему оставалось служит всего два года, а теперь, при всех деньгах, что он мне стоил, он обязан служить уже девять лет. - Значит, он справедливо наказан, - сказал я. - Чего же ты еще хочешь? - Я хочу заклеймить его, Шимъон. Теперь римлянин улыбался, а мальчик дрожал от страха. Я подозвал его, и он упал на колени. - Встань! - прикрикнул на него дубильщик. - Чему я тебя учил? Разве тому, чтобы бухаться на колени перед человеком только потому, что он - Маккавей? Если уж пасть на колени, то лишь перед Господом. - Почему ты убегаешь? - спросил я мальчика. - Я хочу домой, - захныкал мальчик. - А где его дом? - возразил дубильщик. - Ему было десять лет, когда я купил его у одного египтянина. Разве у бедуинов есть дом? Их носит, как перекати-поле: сегодня они тут, завтра там! Я учу его ремеслу, чтобы подготовить к свободной жизни. Но ему ничего не нужно, дай ему только паршивый шалаш из козьих шкур! - Почему ты хочешь домой? - спросил я мальчика; умудренный годами, я вновь, как часто за последнее время, задал себе вопрос, который постоянно терзал меня: почему только я один уцелел из братьев? - Я хочу быть свободным, - хныкал мальчик, - я хочу быть свободным... Я молча сидел, глядя, как теснятся люди в глубине зала, ожидая, когда придет их черед предстать перед моим судом, но кто я, чтобы их судить, и для чего мне их судить? -Он получит свободу через два года, - сказал я, - именно так, как гласит Закон. И не смей клеймить его. - А как же деньги, которые я уплатил караванщикам ? - Пусть это будет плата за твою собственную свободу, дубильщик. - Шимъон бен Мататьягу.... - начал было дубильщик, и лицо его потемнело от гнева. Но я прервал его и закричал: - Я рассудил тебя, дубильщик! И давно ли ты сам спал в паршивом шалаше из козьих шкур? Короткая же у тебя память! Разве свободу можно надеть и сбросить, как платье? - Закон гласит... - Я знаю, как гласит Закон, дубильщик! Закон гласит, что если ты побьешь своего раба, он имеет право потребовать свободу. Так вот, он может потребовать свободу сейчас же. Ты понимаешь, мальчик? Так получилось, что я судил и вышел из себя - я, Шимъон, старый человек, орущий на призраки. И в тот же вечер, когда закончилась служба в Храме, я завернулся в свою молитвенную накидку и прочитал молитву за умерших. И тут я почувствовал слезы на глазах - старческие одинокие слезы очень усталого человека. А потом я сел за обеденный стол, за которым уже сидел римский легат - он, имеющий дело с народами, знающий двадцать языков, - с той же циничной усмешкой на тонких, хитрых губах. - Ты находишь это забавным? - спросил я его. - Жизнь забавна, Шимъон Маккавей. - Для римлянина. - Для римлянина; и может быть, когда-нибудь мы научим этому и евреев. - Греки уже пытались научить нас, как забавна может быть жизнь, а до них персы, а до них - халдеи, а еще раньше - ассирийцы; и было время, как рассказывают наши предки, когда египтяне учили нас забавляться на их лад. - А ты все такой же мрачный. Трудно любить евреев, хотя римлянин способен оценить кое-какие их качества. - Мы не просим любви, только уважения. - Именно так и делает Рим. Позволь мне спросить тебя, Шимъон, вы освобождаете всех своих рабов? - Через семь лет. - Вез уплаты выкупа владельцу? - Без уплаты. - Но вы же грабите самих себя. А правда ли, что на седьмой день вы не работаете и на седьмой год оставляете ваши поля под паром? - Таков наш Закон. - А правда ли, - продолжал римлянин, - что в вашем Храме, здесь, на холме, нет Бога, которого мог бы увидеть человек? - Правда. - Чему же вы поклоняетесь? Теперь римлянин не улыбался; он задал вопрос, на который я был не в силах ответить так, чтобы он понял, еще меньше он мог понять, почему мы отдыхаем на седьмой день, и почему мы каждый седьмой год держим поля под паром, и почему мы, единственный из всех народов мира, после семи лет неволи освобождаем своих рабов - евреев и неевреев. А я, даже думая обо всем этом, чувствовал пустоту в душе. Я только и видел, что испуганные глаза бедуинского мальчика, который хотел домой, в паршивый шалаш из козьих шкур на горячих, зыбучих песках пустыни... - Чему вы поклоняетесь, Шимъон Маккавей? И что вы чтите? - Продолжал допытываться римлянин. - Вы считаете, что во всем мире нет других людей, достойных уважения, кроме евреев? - Все люди достойны уважения, - пробормотал я, - равно достойны уважения. - И все же вы - избранный народ, как вы часто твердите. Для чего вы избраны, Шимъон? А если все люди равно достойны, как же вы можете быть избранными ? Неужели ни один еврей никогда не задавал такого вопроса, Шимъон? Я хмуро покачал головой. - Мои вопросы смущают тебя, Шимъон Маккавей? - спросил римлянин. - Мне кажется, вы слишком горды. Мы тоже гордый народ, но мы не презираем того, что создано другими народами. Мы не презираем других, которые живут иначе, чем мы. Ты ненавидишь рабство, Шимъон, - и все же твой народ владеет рабами. Как же так? Почему вы с такой готовностью судите о том, что хорошо и что дурно, как будто ваша крохотная полоска земли - это центр вселенной ? У меня не было ответа. Он имеет дело с народами, а я - этнарх крохотной полоски земли и маленького народа. И тяжелое, как немощь, пришло сознание, что меня несет поток, над которым я не властен и путей которого я не могу постичь. Так сижу я этой ночью, записываю историю моих прославленных братьев, чтобы ее могли прочесть все люди - евреи и римляне, греки и персы. Я пишу в надежде, что мои воспоминания помогут понять, откуда мы пришли и куда мы идем, - мы, евреи, народ, непохожий на все другие народы, мы, которые на все бедствия и удары судьбы отзываемся странными и священными словами: - Рабами были мы у фараона в Египте... Часть первая МОИ ОТЕЦ, АДОН Даже о старом отце моем, адоне, я не могу говорить, не рассказав сначала о Иегуде. Я был на три года старше его, но во всех моих воспоминаниях о детстве всегда присутствует Иегуда. Старший брат мой, Иоханан, был приветлив, мил и добр сердцем, но не ему было верховодить такими четырьмя сорванцами, как мы. Потому из нас пятерых отец считал ответственным за всех меня, Шимъона, и не могло быть, чтобы я сказал: "Разве сторож я брату моему?", ибо я и был сторожем братьям моим, и с меня был за них спрос. Однако верховодил все же не я, а Иегуда, - а я, как и все, подчинялся ему. Как описать мне Иегуду, которого первым из нас назвали Маккавеем и которому это имя принадлежало по праву, а нам досталось с его плеча? Много воды утекло с тех пор, и как это ни странно, другие мне видятся яснее: Эльазар - плотно сбитый, с большим улыбающимся лицом, Ионатан - невысокий, гибкий, стройный, как девушка, и столь же блестящий и хитроумный, сколь Эльазар простодушен и правдив; или даже Рут - Рут я вижу такой, какой она была в те далекие дни: высокой, широкоскулой, с густой копной рыжих волос - и даже не рыжих, а словно пронизанных солнечным светом. Не так мне помнится Иегуда. Он присутствует в любом воспоминании, но нет воспоминания об одном Иегуде отдельно. Об этом я беседовал однажды с рабби глубоким стариком, который много знал, лишь не знал, сколько ему лет, - так давно он жил на свете. И он мне ответил, что человеческой плоти и крови присуще зло, и если в них засветится добро, то кажется, будто это сам Бог сияет. Я про это не знаю, хотя мог бы кое-что возразить ему. Мне было бы легче описать вам Иегуду, будь он похож на других людей. Но Иегуда не походил на других. Высокий и статный, выше всех нас, кроме меня, с волосами каштанового цвета, что нередко в нашем роду каханов (Кахан священнослужитель.), хотя чаще все-таки встречаются среди нас рыжеволосые, как я и Рут. Но ведь были и другие каханы, высокие и голубоглазые, и такие же красивые и статные, как Иегуда; однако у других людей, как сказал старый рабби, есть слабости, - а ведь именно слабости делают человека понятным. Тогда мы жили в Модиине - в деревушке по пути из города к морю, - не на большой дороге, что тянется через всю страну с юга на север, более древней, чем память людская, а на одной из узких, извилистых троп, из тех троп, что мимо сосен и кедров, сгибаемых ветром, бегут с холмов, пересекают долину и врезаются в широкую кайму леса, который тянется вдоль всего берега моря. От нашей деревушки до города - день ходьбы; в ее низких глинобитных домах жило около четырехсот душ. Это была самая обыкновенная деревня, таких тысячи по всей стране - какая побольше, какая поменьше, а в общем-то все они одинаковые. Мы все - крестьяне, кроме жителей города, где я сейчас сижу и пишу, и в этом, как и еще во многом, наше отличие от других народов. Ибо другие народы, живущие в других краях, знают два, всего только два рода людей: хозяина и раба. Хозяева вместе с теми рабами, которые нужны, чтобы им прислуживать, живут в городах, окруженных стенами, а остальные рабы - среди полей, в убогих плетеных лачугах, неприметных, как муравейники. Когда хозяева затевают войну, они собирают наемное войско, и тогда, случается, рабы, живущие в грязных лачугах в деревне, получают новых хозяев - разница небольшая, так как вне городских стен люди живут, как животные, а то и хуже животных. Полуголые, они ковыряются в земле, чтобы накормить хозяев, не умеют ни читать, ни писать, живут без мечты и без надежды, рожают детей и умирают... Я говорю все это не от гордыни - я не горжусь тем, что мы не такие, как все, что мы, единственный из всех народов, не живем в городах, опоясанных стенами, нет во мне гордыни, ибо как бы я мог, будь я исполнен гордыни, произносить слова: "Рабами были мы в Египте"? Я говорю это не от гордыни, но для того лишь, чтобы вы, неевреи, читающие эти строки, поняли, что мы за люди, - и все-таки еще остается так много, чего я объяснить не в силах. Я могу лишь рассказать вам о моих прославленных братьях и уповать на то, что мой рассказ поможет хоть что-то понять. Я могу рассказать вам, что в Модиине было в те дни два ряда глинобитных домов, а между ними пролегала улица от дома кузнеца Рувима (какие изумительные изделия он выковывал!) и до дома моэла (Моэл - человек, совершающий обряд обрезания.) Мелеха, отца девяти детей. С каждой стороны улицы было по двадцать домов; дома были старые, крепкие; зимой они стояли торжественно и хмуро, а весной и летом их убирали яркой жимолостью и розами, на подоконниках дымился свежевынутый хлеб, и у двери сушился домашний сыр; осенью же стены украшались гирляндами из высушенных плодов, и дома выглядели, как девушки в ожерельях, нарядившиеся к празднику. По улицам сновали куры, козы, дети (как вы увидите, теперь это все изменилось), кормящие матери сидели у порогов и судачили, пока остывал хлеб, а мужчины работали в поле. Мы, жители Модиина, были крестьянами, подобно жителям тысячи других деревень по всей стране, и деревня наша лежала, как самородок, среди виноградников, смоковниц и полей, на которых колосились ячмень и пшеница. В целом свете нет такой богатой земли, как наша, но в целом свете нет и народа, который бы работал на своих полях как свободный народ. И поэтому не диво, что беседуя о многих вещах, мы в Модиине чаще всего говорили о свободе. Моим отцом был Мататьягу бен Иоханан бен Шимъон, адон; (Адон - господин; здесь - человек, пользующийся особым уважением и авторитетом.) он всегда был адоном. В некоторых деревнях адоны меняются каждый год. Но в нашей деревне, насколько люди могли припомнить, адоном всегда был мой отец. Даже когда он проводил большую часть года в городе, служа в Храме - как я уже говорил, мы каханы, из племени леви, потомки Аарона, - даже и тогда он оставался адоном в Модиине. Мы это знали. Он был нашим отцом, но он был и адоном. И после того, как умерла наша мать мне было тогда двенадцать лет, - он все меньше и меньше был нашим отцом и все больше адоном. Кажется, вскоре после смерти матери он, как обычно, отправился в Храм и впервые взял с собою нас пятерых. У меня нет более ранних воспоминаний о Храме, о городе и его жителях, но до сих пор в моей памяти живы все подробности этого посещения Храма - и еще того, последнего, когда мы отправились туда вшестером несколько лет спустя. Отец разбудил нас до рассвета и заставил подняться с тюфяков, хотя мы хныкали, протестовали и просили дать нам еще немного поспать. Наш отец был высокий, неулыбчивый, с хмурым взглядом человек; у него была рыжая с проседью борода и пугающе-сильные руки. Он был уже совсем одет - в длинных белых штанах, белой безрукавке и красивой бледно-голубой хламиде, перепоясанной шелковым шнуром, с широкими закатанными рукавами. Его длинные волосы, зачесанные назад, падали на спину чуть не до пояса, а никогда не стриженная борода лежала веером на груди. Ни разу в жизни не знал я и не видел человека, подобного моему отцу Мататьягу - в детстве я представлял себе Бога в облике отца. Мататьягу был адон, а Бог был Адонай, я их объединял в одном образе и, да простит мне Бог, я и теперь так делаю. Сонные и взволнованные, напуганные предстоящим путешествием, мы оделись и вышли на холод умыться, вернулись и наскоро проглотили горячую кашу, которую сварил Иоханан, причесались, завернулись в длинные полосатые шерстяные плащи, как это сделал адон, и вышли следом за ним из дому - пять закутанных карликов и один великан. Деревня еще только пробуждалась, когда адон величественно прошагал по единственной улице, а мы гуськом шли за ним - первым Иоханан, затем я, Шимъон, за мной Иегуда, дальше Эльазар и наконец крошка Ионатан, уже задыхающийся от быстрой ходьбы, - ему было только восемь лет. И так мы шли всю дорогу, я и братья, все тринадцать долгих, мучительных и горьких миль, то поднимаясь в гору, то спускаясь в долину, не отставая от адона до ворот священного города - единственного города, который мы, евреи, называем своим, - Иерусалима. Как объяснить ощущение, которое испытывает еврей, когда он впервые видит Иерусалим? Другие народы живут в городах и смотрят вниз на окружающие деревни, - а мы живем в деревнях и смотрим на наш город. Даже и тогда, вы понимаете, мы были завоеванным народом, но не так, как позднее, когда евреев и все еврейское было решено стереть с лица земли навеки. Мы были просто под македонской пятой, в бесправии и бесславии, но нам, однако, дозволялось спокойно жить, пока мы сами не нарушали покоя. Мы не нужны были им как рабы, есть у них поговорка: "Сделай еврея рабом, и вскоре он станет твоим господином". Они зарились на наше добро: наше стекло, которое мы варили в печах на берегу Мертвого моря, нашу ливанскую замшу, нежную, как масло, и все-таки прочную, красную древесину нашего ароматного кедра, наши огромные сосуды с оливковым маслом, наши краски, наш папирус и наш пергамент, наше тонкое полотно и наши многократные урожаи, столь обильные, что никто не голодает даже в седьмой год, когда поля лежат под паром. Поэтому они облагали нас податями, обирали нас и обдирали нас, но пока оставляли нам видимость покоя и свободы. Так было в деревнях. В городе же все было иначе. И в тот день, когда еще мальчиком я вместе с моими братьями следом за отцом нашим, адоном, вошел в Иерусалим, я увидел первые признаки того, что называют эллинизацией. Город был подобен белой жемчужине - а может быть, теперь, много лет спустя, он вспоминается мне таким, - это был красивый, гордый, величественный город, его улицы поливали водой из огромных акведуков, доставлявших воду для Храма со времен, когда римляне и не мечтали о таких сооружениях; гордо вздымались к небу величавые башни, великолепной короной возвышался Храм. Но люди выглядели странно: гладко выбритые, с голыми ногами, как греки, и многие - обнаженные по пояс. Они насмешливо разглядывали нас. - Это что, евреи? - спросил я отца. - Это были евреи, - ответил отец достаточно громко, чтобы было слышно каждому за двадцать шагов, - а теперь это шваль. И мы двинулись дальше - адон ступал тем же твердым, размеренным шагом, каким он начал своя путь из Модиина, а мы, дети, чуть не падая от усталости, тащились за ним. Мы поднимались все выше и выше, мимо красивых белых домов, мимо греческого стадиона, где голые евреи метали диск или состязались в беге, мимо харчевен, мимо курилен гашиша, сквозь возбуждающую, шумную толпу размалеванных женщин с одной обнаженной грудью, торговцев-бедуинов, сводников, шлюх, арабов пустыни, греков, сирийцев, египтян, финикийцев и, разумеется, сновавших всюду спесивых и развязных македонских наемников - людей всех рас, всех цветов, которых объединяло только то, что их дело было убивать. За это им платили, за это их кормили и для этого вооружали. Нам, детям, город показался похожим на великолепный ковер; лишь много позднее мы стали различать подробности. Одна деталь была нам знакома - это наемники. Их мы знали и понимали. В остальном - это была ошеломляющая картина того, что случилось в течение одного поколения с евреями, пожелавшими обратиться в греков и превратившими свой священный город в дом блуда. И наконец, поднимаясь все выше, подошли мы к Храму и остановились, и адон произнес молитву. Левиты в белых одеждах, бородатые, как адон, поклонились ему и открыли тяжелые деревянные ворота. - И ты возлюбишь Господа, Бога своего, - произнес адон глубоким, звучным голосом, - ибо рабами были мы у фараона в Египте, но Господь Бог вывел нас оттуда, дабы мы построили Храм во славу Его... Нет, не о детстве своем я хочу вам рассказать, когда я, почти без определенной цели, погружаюсь в прошлое, желая собрать достаточно воспоминаний, чтобы понять самому, а может, и объяснить вам, почему еврей это еврей. Благословляй или проклинай его, - но он еврей. Я хочу поведать вам не о детстве, которое всегда остается чем-то неподвластным чувству времени, но о краткой, столь горестно краткой поре зрелости моих прославленных братьев. Однако, как говорится, одно порождает другое. Ребенком впервые попал я в Храм, и потом приходил я снова и снова, - и наконец в последний раз пришел я туда зрелым мужчиной.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|