Ай, нафиг всех! Я, откровенно наслаждаясь чувством защищённости, упираюсь лбом в стену и на минутку закрываю глаза. Хорошо бы поспать.
— Эй, салабоны, — где-то сзади пронзительно свистит офицер, — время не ждёт!
Сосед, стволом автомата приподняв съезжающую с лыжной шапочки каску, глазами манит меня к себе и, подёргивая бровями, указывает на остов сгоревшей легковушки, слегка присыпанной бледным утренним снегом:
— За ней тормознуть можно, если что.
— Ага, давай, до умывальника, на счёт «три», — с неохотой отрывая лоб от стены, и не въезжая в суть дела, соглашаюсь я. — Куда?
— Да вон, тачка посреди улицы, «шестёра».
— А-а! Чё-то только она торчит там, как гроб посреди кладбища. Не нравится мне она. А вдруг заминирована?
— Ты чё? Да кому это надо? Давай-давай, раз-два-…
Боец у умывальника, про которого мы уже почти забыли, резко дёрнул головой и, сильно стукнувшись об роковую сантехнику, завалился набок. Каска, глухо цокнув об асфальт, откатилась от хозяина метра на два. Пулемёт и гранатомёт, необъяснимо перемешавшись с мёртвыми, согнутыми в локтях руками, неказисто торчали стволами в разные стороны.
— … три.
Бойцу снесло нижнюю половину лица. Полчерепа.
— Вот тебе и Старый Новый год!
У застывшего тела, быстро поедая мягкий пушистый снег, образовывалась небольшая тёмная лужица, в неясных бликах которой отражалась убывающая в небо душа. Она печально улыбалась и магнетически манила меня за собой.
— Достоялся, дурень! Говорили же… — Сосед нервно замотал головой и сильно ударил кулаком по стене. — Снайпер, опять долбанный в лоб снайпер! — Сосед психовал уже по серьёзному. Подпрыгивая на месте, он принялся колотить стену и руками, и ногами одновременно.
— Ты чего, а?
— Порву этого урода! Я его достану! — давясь слюной, шептал Сосед, — и порву!
Я отрешённо смотрел на очередную нелепую смерть молодого российского паренька и громко, выгоняя воздух через раздираемый негодованием нос, сопел, чтобы хоть как-то скрыть от себя самого стыд полного бессилия. Что я могу изменить? Ничего! Я бессилен в своём стремлении помочь. Я немощен и несвоевременен. Я и сам не знаю, намного ли я переживу его. Намного ли? И зачем? Мне вдруг показалось, что нет никакого другого мира, кроме этой войны. Нет ни дружбы, ни любви, ни радости, ни счастья. Нет жизни в согласии и примирении. Нет никакой гармонии, нет свободы, нет независимости, нет терпимости, только низменная своим всепожирающим страхом война. Война, с её ненавистью и завистью, с болью и жестокостью, с изуверством и вандализмом, с бесправием и пошлостью. Подлая, коварная, трясущаяся в смертельной болезни стерва, с кривыми ногами под худым тщедушным тельцем, с тощими, опирающимися на иссохшую палочку руками, с неясным, спрятанным под платком взглядом, ковыляя дрожащей походкой, шла навстречу мне война.
— Друга моего убили, падлы! — одетый в потрепанную зелёную фуфайку и рваные ватные штаны, низкорослый пухленький боец неожиданно стартанул от нас к умывальнику, одновременно выпуская из своего калаша короткие очереди в сторону пятиэтажки. Недобежав до убитого друга нескольких шагов, боец, видимо поняв абсурдность своего поступка, остановился. Посредине улицы.
— Назад, бля, назад! — Сосед, практически прилипнув к стене, чуток из-за неё высунулся и дал очередь поверх головы отчаянного толстячка.
— Уроды, вашу мать, падлы! — тот стоял на месте и, лихорадочно тряся головой, автоматически повторял: — Падлы, уроды недобитые, падлы…
— Ну чё ты делаешь, конь! Назад, я сказал! Э! — Сосед громко свистнул и толстячок, словно проснувшись от долгого сна, встрепенулся, развернулся, и успел только один раз шагнуть в нашу сторону, как, дико взвизгнув, вскинул руками к небу, выронил автомат и упал животом на асфальт. Упал, широко раскидав в стороны и руки, и ноги. Парню разодрало задницу. Одной маленькой пулей ссекло всё его мягкое место.
— Замертво?
— Хер его знает, уж наверняка …
Боец лежал без движения, и толстый ватник быстро намокал и пропитывался кровью.
— Убило…
Но боец не погиб. Ещё пару секунд пролежав неподвижно, он вдруг задёргался и, хаотично скребя пальцами по мелким камешкам потрескавшегося от времени асфальта, заорал оглушительным нечеловеческим голосом:
— Доктора! Доктора мне! Доктора! Доктора сюда!
Безразлично глянув на застывшего в паузе Соседа, я вручил ему свой автомат и, даже не пригибаясь, бросился к раненому.
— Ну ты даёшь! Айболит хренов! Тебя кто спасать будет? Усман! — закидывая оружие за спину, без раздумий метнулся вслед за мной восстановившийся после лёгкого шока Сосед.
Добежав до раненого, я присел на корточки и осторожно взял его за руки, Сосед схватился за ноги. Мы привстали.
Поднимаю глаза: медленно, по всей длине неровной, изрезанной выбоинами дороги, и до скоропостижно скончавшейся во вчерашнем пожаре легковушки. Поднимаю глаза и встречаюсь с ней. Я вижу её. Мою смерть! В облезлой шапке-ушанке и ободранной чёрной дерматиновой куртке, смерть бросает СВДэшку на крышу сгоревшего автомобиля и, особо не прицеливаясь, нервозно дёргая примёрзшим к железяке пальцем, выстреливает в меня. В меня! Я вижу пулю, вижу потому, что не увидеть эту пулю невозможно. Это — моя пуля. Я вижу, как она летит в меня, в мою голову, в моё лицо, в мои глаза. В мою душу. Я медленно закрываю глаза и, готовясь ко встречи со смертью, жмурюсь. Жмурюсь, как ребёнок от солнечного зайчика в жаркий майский день, жмурюсь, вспоминая школьный утренник на девятое мая в пятом классе. Мы стоим в парадном строю, пожилой директор толкает торжественную речь, ученики замерли. Двигаться нельзя, и только красные галстуки, празднично шурша, развеваются на тёплом ветру. Я — пионер, и нарушать дисциплину не хочу, вертеть головой и отворачиваться не буду, а просто зажмурюсь. Жмурюсь. Дук-дук-дук — сердце стучит в ушах. Дук-дук-дук — я чего-то жду. Я жду смерти. Где она? Что-то больно щипает за бровь. А! Непроизвольно открыв рот и высунув язык, с силой жму зрачки глубоко вовнутрь белков. Захлопываю рот. О! Кровь на языке! Чувствую! Что-то пощипывает над глазом. Чувствую! Чувствую? Чувствую! Могу думать, двигаться, дышать! И, значит, смерть ушла чуточку левее, лишь ветрено ободрав мне левую бровь, пробив насквозь алюминиевый рукомойник и прощально взвизгнув, смерть ушла. Исчезла! Приоткрыв глаза, сквозь призму ультрафиолета вижу, как открывается рот директора, чётко произносящего свою, годами заученную речь, как мерно и патриотично колышутся алые знамёна Родины, блестя серпом и молотом, и цветом своим напоминая, каким громадным трудом далась та священная победа над фашистским злом, ничтожно посмевшим выступить против моего великого народа. Да, мой народ — самый великий! Да, моя страна — самая лучшая! Да, моя армия — непобедима! Да, моя жизнь — полная, полная восторгов, радости, любви! Я — гражданин СССР! Я сияю, мою грудь распирает от гордости. Я чувствую бурный прилив положительной энергии. Щёки горят пунцом, свежий воздух заполняет лёгкие, сердце переполнено счастьем. Я горжусь тобой, страна! Да, чувство гордости за свою Родину — лучшее чувство! Лучшее. Я прихожу в себя.
Следующих выстрелов не последовало. Снайпер, по-идиотски обнаружив себя, ждать своей собственной кончины не стал и, под аккомпанемент автоматных очередей нашего прикрытия, скрылся с моих глаз долой, как сквозь землю провалился. А мне только лучше. Хрен с ним, позже с эти козлом разберёмся, позже.
Спотыкаясь, и пригибаясь всё ближе и ближе к земле, доносим раненого до временного укрытия и осторожно кладём его животом на землю. Тот продолжает брыкаться и беспрестанно орать, требуя доктора. Сосед скидывает свой бушлат, бросает рядом с пострадавшим и, с моей помощью, передвигает больного на мягкое.
— Бля, прямо в задницу его ранило, бедолагу, — сочувствует толстячку Сосед, протягивая мне его индивидуальный перевязочный пакет, вынутый из кармана промокшей от крови и пота фуфайки. — На, ты перевяжи.
— А чё — я?
— Я не могу уже больше, не могу, — вкладывая мне в ладонь штык-нож, отворачивается Сосед.
— Надо снять с него штаны, — собрав волю в кулак, заношу нож над раненым. Шумно выдыхая воздух, вгоняю нож в штаны в области ляжки. Режу. Жёсткие от грязи, крови и моего страха, ватные штаны поддаются плохо. Бросаю нож. Рву материю руками. Раненый мешает — дрожит, двигает ногами. Пытаюсь его усмирить, левой рукой впиваюсь в дрыгающуюся ступню, прижимаю к себе. В ответ — парнишка надрывается что есть сил:
— Я же подыхаю! Я подыхаю здесь! Херли смотришь, доктора давай! Чё ты зенки свои вытаращил, чё смотришь? Доктора давай, доктора! Я же дохну уже! Я же умру щас! Быстрее! Я же подохну тут, ой-ёй! Я же дохну уже! Я ДОХНУ!
— Тихо! Я — твой доктор! Я! — поборов непослушно толстые штаны, я вдруг натыкаюсь на кальсоны (как он так бегал?) и немного теряя время, копошусь с ними. Нормально! Достаю до ноги. Нога холодная и влажная. Неприятно. Держать крепче! Пытаюсь воткнуть маленький, почти игрушечный шприц с промедолом в мышцу, но тонкая, сверкающая своим острым кончиком игла, ломается об обмёрзлую, грубую кожу. — Сука! Сломал!
— Вот мой, — Сосед протягивает своё, — коли!
Повторяю попытку по новой, и более уверенно. Втыкаю.
— Есть!
— Ауууааа! Доктора! Доктора мне! Падлы-ы-ы! Что ж вы творите, сволочи-и-и? Я же подохну тут! — воет раненый, но ногами больше не дёргает.
— Ну, чё? Действует?
Молчание в ответ. И глаза застыли, и ноги не дрыгаются. Промедол действует? Или парень умирает? Ни хрена, ни хрена он не умрёт! Не позволю! Достаю свой шприц и втыкаю рядом с первым. Реакция следует незамедлительная, но обрывается на полуслове:
— Гэ-э-э-э! Падлы-ы-ы… — из судорожно раскрытого рта потекла клейкая, грязная, тягучая как клей слюна. Слюна, и следом за ней, пузыристая пена. Пена вперемешку с кровью.
Значит, всё же умирает? Умирает? Нет уж, хрен вам! Не отдам! Отстегнув от своей шапки булавку, пальцами левой руки сильно давлю толстячку на щёки, а пальцами правой — хватаю его за язык. Язык вытаскиваю изо рта насколько это возможно. Булавкой протыкаю язык насквозь и зацепляю за нижнюю губу. Зацепляю намертво, чтоб не захлебнулся пеной и своим языком, чтоб не задохнулся. Вот так. Должен дышать, должен жить!
— Всё… — вытирая липкий пот со лба, я сутулюсь и падаю на колени. Хватит. Толкаю Соседа в спину:
— Наложи ему жгут.
— Никогда не думал, что ты способен воткнуть булавку в живого человека! — мычит Сосед. — Да-ах!
Безразлично киваю головой и отворачиваюсь от корпящего над притихшим раненым Соседа, встречаясь с недоумёнными, потерянными взглядами молчаливых незнакомых бойцов. Они быстро отводят большие перепуганные глаза в сторону. Они молчат, они шокированы, они потеряны. А я? А я бессмысленно улыбаюсь: сил нет, кончились. Закрываю глаза. На коленках отползаю на пару метров от Соседа, падаю на спину.
Открываю глаза. Бесцветное, без туч и без облаков небо. Безразличное небо. Здесь, на земле, чего только не происходит, а небу — пофиг. Оно постороннее. Инородное. Чужое. Страшно лежать и упираться взглядом в такое небо. Ложусь на бок. Смотрю на свои грязные, измазанные чужой кровью ладони, на заляпанные, но по-прежнему блестящие медные пуговицы бушлата, на истерзанную, изгрызенную взрывами землю и тихо плачу. Плачу по утраченному детству, по потерянной и несправедливой Родине, по погибшим сегодня пацанам, по измученному жестокой судьбой толстячку-раненому. Просто плачу. Три-четыре сухих слезинки. Ко мне подбегает командир и его, покинувшие мусорную гору прикрытия, бойцы. Хлопают меня по спине, что-то сумбурно говорят, протискиваются вперёд чтобы помочь Соседу. Они молодцы. Вместе мы победим. Победим…
Из болезненного забвения в суету мирскую возвращает чей-то грубый, но моментально отрезвляющий окрик:
— Херли столпились, а, братцы-кролики? У вас тут что, национальная федерация гомиков-самоубийц? Гранаты захотели, одной, и на всех сразу? А ну, всем на свои места, живо!
Перед тем, как выполнить эту полупросьбу-полуприказ, все разом стихли, и в эту короткую и откровенно неловкую паузу тихо и неуклюже забрался сбивчивый, срывающийся голос:
— … в лес-су она рос-сла, зим-мой и ле-этом строй-на-ая …
Это раненый толстячок, под действием уколов впав в наркотическое забытьё, пуская пузыри и струйки жёлтой жидкости, еле-еле шевеля освобождённым от иголки языком, мурлыкал слова давно забытой детской песенки, с силой выпячивая лихорадочно дрожащие в голубых ниточках вен, ничего невидящие тёмные точки зрачков на склонившегося над ним Соседа.
Сосед вздрогнул, будто его ударило током, но удержал себя в руках:
— Всё будет хорошо, всё позади. Мы ещё поживём. Прорвёмся…
Грустный праздник.
Сегодня у меня праздник. День рождения. Мне исполнилось двадцать. Двадцать! Юбилей, круглая дата, днюха, хэппи бёфди ту ме и ай лав ю май дарлинг. Мне — двадцать!
Праздник, а радости нет. Совершенно никакой радости. Но радоваться надо. Зачем жить, если никогда и ничему не радоваться? И я радуюсь: двадцать лет — маленький такой юбилей, скромненький, но мой! Я уже третий десяток разменял, получается. Четверть жизни прожил, и ещё три четверти, Аллах бирса, впереди. Будем надеяться!
Днюха — не самый плохой повод порадоваться: напиться, озвереть, послать всех уродов на фиг и лечь отсыпаться. Слабо? А я так и сделаю!
Не получилось. Жизнь, грубо разорвав мечты напополам, первой послала меня на фиг, и хотя ночь прошла относительно спокойно, без жертв, но с утра, как только взошло солнце, всё сразу пошло наперекосяк, радужные планы на день рухнули и скоропостижно скончались. Духи, молчавшие всю ночь, проснулись, подмылись, помолились, и бросились обстреливать наши позиции. Часового, не во время задремавшего на крыше, они сняли сразу. Потом, пока наш дрыхнущий народ не очухался, что к чему, несколько бестолковых бойцов из группы охранения высунули свои тощие туловища на свет божий и успели получить, на память о пребывании в солнечной Чеченской Республике, дырки от бубликов 7.62. Их несчастные мамы получат издырявленные тела своих ненаглядных сыночков где-то на восьмое марта, в качестве сюрприз-презента к международному женскому дню от любимой Родины и всенародно избранного правительства…
Потом, когда мы оголтело стали пулять, кто куда проснулся, духи снесли установленный на чердаке трёхэтажки АГС. Вместе с расчётом снесли. Они, гранатомётчики наши, тоже молодцы, на автоматный лай боевиков ответили сбивчивой очередью из АГСа, а о смене своей позиции ни шиша не позаботились. Кто ж так делает? АГС, по попукиванию выстрелов, легко можно вычислить и за километр, а боевики были тут, гораздо ближе, метрах в двухстах, и запросто накрыли наших непутёвых гранатомётчиков первым же выстрелом из РПГ. Ошмётки пацанов-АГСников раскидало по крышам соседних домов. Их мамы не получат вообще ничего, ни сыновей, ни гробов, ни бумажек…
БМПшки со двора нам приказали не выкатывать, дабы не искушать духов их подбить, и я с Соседом, как и вся остальная наша братва, нёсся на коварного врага на своих двоих.
Ненавижу частный сектор. Заборы высокие, ворота железные, проходы узкие, улицы кривые. Понастроили, понавтыкали домов друг на друга, хрен разберёшь, что и где.
Мины свистели во всех направлениях: наши полковые миномётчики теперь под стать духовским, тоже палец в рот не клади, воевать научились. Методом проб и ошибок. Количеством убитых и раненых. Нашим количеством. И пока мы перебежками подбиралась к залежню боевиков, миномётчики резво установили свои металки и не хило бомбанули за наши головы. Аккуратно поработали, точно за воротник, все мины за заборами брякнулись, нас никого не задело, а вот боевиков пощекотало. И они сникли. Отходят, уроды.
Пулемёт духов работал с господствующей высоты, из окна первого этажа крутого красно-кирпичного особняка. Ранее, в два ствола стреляли и со второго этажа, но их уговорили замолчать из гранатомёта. Больше у нас одноразовых гранатомётов не осталось, и мы мирно лежали под сваленными в баррикаду деревьями и ждали затишья. И оно наступило. Дух сам решил сменить позицию и перезарядить пулемёт. Он умолк. Поймав этот момент безмятежности, я, глупый деревенщина, первым вскочил, преодолел пустяковое расстояние до кирпичного забора, обрамляющего приусадебное хозяйство духа, и пролез через ещё свежую его дыру внутрь. Чуть задержавшись, и подсознательно понимая, что для профессионального пулемётчика я плёвая секундная мишень для разминки, я побежал к глубокой воронке посередине двора.
Счастье затишья длилось недолго, и дух, не дав мне и секунды тишины, снова схватился за пулемёт. Он заставил меня тяжело дышать, покрываться испариной, подпрыгивать и бежать зигзагами. И я делал это с радостью. Не чувствуя ног, вытаптывая замысловатые петли и проклиная своё тупое безумие, я пьяным вороном летел к небольшой неровности поверхности планеты Земля.
Не дожидаясь тёплого поцелуя смерти и не добегая нескольких шагов до воронки, с ходу скакнул вперёд. Полёт был коротким. Ударившись коленями, локтями и лицом о щебень, я вспомнил вкус жизни. Кровь во рту, сладкая, как малиновое варенье и красная, как моя кровь, она и была моей кровью. Я разбил верхнюю губу, прикусил язык, поцарапал нос, но не словил пулю в грудь. Отсутствие железа в моей груди — вот главный плюс моей сегодняшней утренней пробежки на прочность.
Скатившись на дно, в самый центр воронки, я вжался в гравий.
Я вжимался изо всех сил, стараясь стать маленьким незаметным комочком земли, я вдавливался до боли в груди. Я притачивался, притирался и приклеивался. Я хотел стать водой, чтобы просочиться сквозь камни в песок и исчезнуть под землёй. Я хотел стать червем или кротом, чтобы забуриться под камни и притихнуть. Если бы у меня было одеяло, я бы укрылся с головой, как в детстве, и мне стало бы совсем не страшно. Но одеяла у меня не было.
Немного отдышавшись, приподнимаю голову и шарю глазами по сторонам. Так, продираться сквозь плотный огонь пулемёта ко мне на помощь пацаны не спешат. Так, пулемёт теперь работает с крыши коттеджа и сектор обстрела у него по прежнему идеальный, но площадь передвижения самого стрелка заметно сужена пределами перегородок, и выхода ему оттуда нет. Значит он — смертник, и если у него нет напарника, то его без труда можно достать сзади, не прибегая к лобовому штурму и людским потерям. Надеюсь, пацаны сами об этом догадаются, и не будут ломиться напролом через стены.
— Усман! Э, Усман! Ты можешь вызвать огонь на себя? — словно прочитав мои мысли, кричит из-за забора Ча-ча. — Отвлеки его от нас, покажи ему, что ты жив! А ты жив?
— Если ты не перестанешь орать, скоро окочурюсь тут! — оторвав голову от земли и приподняв автомат над краем воронки, я отправил короткое сообщение в сторону пулемётчика.
Пацаны, неужели вы не догадываетесь, что это и есть моё прикрытие!
Не знаю как до пацанов, а до духа сразу допёрло, что я жив, и он с нетерпением обрушил на меня новый град огня.
Хрен знает, почему боевик мазал, по моим подсчётам, я уже должен был встретиться со своим ветераном-дедом у ворот рая, или, по крайней мере, киевской котлетой жариться на сковороде зла, а я всё валялся в дерьме под пулемётными очередями. Нонсенс! Он не видит меня что ли? Мазила!
— Ммм! — отдавая себя власти страха, я сжал зубы. Подбородок мой задрожал, я задержал дыхание и едва не задохнулся. — Ммм! — распахнув рот, я снова набрал полные лёгкие воздуха и, не желая мириться с неизбежностью гибели, решил действовать. Надо действовать, надо доползти до фундамента этого уродского дома. А дальше по обстановке, война план покажет.
Медленно, не дыша и не открывая глаз, я, всего на несколько сантиметров, пододвинулся к краю воронки. Отдохнув, осторожно пошевелил животом и, подталкивая туловище локтями, преодолел ещё пару сантиметров. Медленно, но верно.
Пули щёлкали у самой головы. Осыпая меня брызгами мелкого щебня, смерть пела мне свою любимую песню смерти. Она солировала. Я слышал, слушал, и понимал: скоро последний куплет, ещё чуть-чуть, и мне капец!
Как мне хочется провалиться сквозь землю и остаться там навсегда! Остаться живым! Я замираю. Страх, свистнув рикошетом у уха, поборол надежду на жизнь, и я почти смиряюсь с неизбежностью скорой кончины. Всё равно, мы все умрём, рано или поздно, умрём. Все умирают. А раз так, то какая разница, как и где. Здесь и сейчас?
Нет, вот уж нет! Мне только двадцать, я даже не успел познал жизнь, как я могу познать смерть? Я еще не готов! Я должен жить!
Свиста я не услышал, мина легла несколько левее, но я почувствовал волну тёплого воздуха, прокатившегося над спиной. Меня осыпало землёй и камнями. Тонкий острый камешек кровожадным комаром впился мне в шею. Больно. Откуда шмальнул миномёт? Разрывая ржавым свистом перепонки, пролетело и долбануло ближе к дому ещё две мины. Стреляют наши! Идиоты! Здесь же я! Не хватает мне тут погибнуть смертью храбрых от этих служаков-полудурков! Поддали, наверное, по кружке для храбрости, и полезли вперёд. Идиоты! Хотя, я и сам не лучше. Сам не совсем трезвый. А как тут оставаться трезвым, когда всё вокруг глубоко нетрезвое и нелогичное?
Затекла шея. Повернув голову и придавливая правой щекой жидкую гущу глины, устроился поудобнее. Чёрт, холодно! Подышав на ладонь и похрустев костяшками пальцев, стираю с лица грязь и, массируя отёкшую щёку, задеваю локтём что-то вязкое и липкое. Что? Отодвинув от лица массу камешек, щепок и веток, улучшаю видимость. Чёрт!!! Я не один в этой воронке! Чёрт!!! Рядом, без одной ноги и головы, рассеяв вокруг себя ошпарки мяса и крупные крошки костей, лежал обезображенный двухсотый! Я даже не сразу понял, что это такое. Чёрт, двухсотый! Разодранный, обожжённый и оставленный на обглодание собакам.
Тупыми глазами осматривая труп снова и снова, определяя всё новые и новые детали его смерти, вдруг пугаюсь, что это я сам. В моём домашнем зеркале. Я — труп!
Чёрт, если я немедленно не выберусь отсюда, так со мной точно и станет, я стану им, холодным, безразличным, ничейным трупом! Меня накроет миной, порвёт пополам и засыплет щебнем, а мама получит от военкома письмо, что сын её пропал без вести или хуже того, дезертировал, стал СОЧником, предателем, изменником Родины. Для неё, бывшего советского гражданина и патриота, это станет шоком, последней каплей. Она так и не знает, что я на войне. Она сейчас сидит дома, пьёт чай с вишнёвым вареньем и смотрит новости по нашему старому чёрно-белому телеку. Сидит и думает, что не повезло матерям, дети которых воюют в Грозном, и что так хорошо, что её улымка сейчас на учениях в Свердловске. Она пьёт чай, смотрит на меня по телевизору, и думает, что меня там нет! Кто-то стучит в дверь. Выглянув в окно и увидев ветхий УАЗик председателя колхоза у нашей калитки, мама удивляется, что он подъехал так рано. Его, обычно, и днём с огнём не сыщешь, а тут, пожаловал! «Наверно, телята приболели, придётся пораньше пойти на ферму, подкормить», — думает она. Не ожидая подвоха, уверенно открывает дверь: «Проходите». Едва ступив на порог, пряча глаза и стараясь не дышать, седой приземистый председатель суетливо протягивает ей сырую измятую бумажку с большой прямоугольной печатью в левом верхнем углу. «Извини меня», — шепчет он и, спотыкаясь на каждой ступени крыльца, спешит вниз. «Чего он, опять перепил что-ли», — мама, чтобы не разбудить отца, не включает свет, а надевает очки, подходит к телеку и пытается читать при его тусклом мерцании. «Аллах!» — вдруг кричит она, роняет бумажку, хватается за голову и медленно сползает вдоль стены на ковёр. Из спальни, громко топая, выбегает отец. Он наклоняется к маме, кладёт свою большую тёплую ладонь ей на лоб. Она открывает глаза и указывает на бумажку. Отец осторожно поднимает маму, помогает ей прилечь на диван, садиться рядом на пол и начинает читать…
— Усман, ща жарко будет, гасись! — кричит кто-то из-за стены. В проём забора вставляют пяток стволов калашей и открывают массированный огонь по дому и постройкам. Несколько бойцов палят навесом из подствольников. Поставив РПК на забор сверху, Сосед бьёт длинными и орёт матом. Ему помогают остальные. Их пули и гранаты быстро перекраивают красивый фасад в решето. Крошки стекла, кирпичей, раствора и цемента рикошетят фейерверком. Ветки садовых деревьев срезает невидимой рукой осколков, оставляя тонкие стволы уродливо-голыми. В нескольких местах проваливается крыша. Внутри что-то взрывается. Чёрные клубы дыма встают столбом и загораживают чистое морозное небо. Я немею от страха и теряю способность двигаться. Меня разбивает паралич.
— Беги! Давай! Быстро!
Повтора спектакля не жду. Выпрыгиваю из воронки и бегу назад к забору. На автопилоте: без мыслей и без цели, забыв о недавнем приступе отчаяния и страха.
Подминая под себя тяжёлые железные ворота, будто они игрушечные картонные, во двор вкатывает БТР. Развернув башню, мне дают возможность нырнуть в дыру, в крепкие руки друзей. Потом КПВТ колотит не умолкая. Пули крошат кирпич и керамзит в порошок, дырявят стену насквозь, рыхлят у фундамента грунт.
Откинув боковой люк, из бэтра горохом сыплются бойцы. Трое из них, в чёрных бушлатах и чёрных шапках, выбегают из-за коробочки, одновременно припадают на колено и выпускают из своих тубусов рой «Мух». Люди пригибаются, притихают и ждут развязки. И они, и мы, и дух-пулемётчик — ждём. Считаем секунды до окончания его жизни. Ду-уух! Взрыв получается обалденно красивым. Фонтан кирпичей струёй устремляется вверх и угрожает засыпать нас всех, но мы, впав в экстаз близкой победы, не обращаем на это внимания, и возобновляем огонь.
— Хватит, прекратить огонь! Прекратить! — кричит мужик в драной афганке, но его никто не слышит. Все слишком увлечены, что бы кого-то слушать и слышать.
Слева, из-за угла забора, появляется долговязый боец в чёрной потёртой шинели с разорванными рукавами. Неуклюже взобравшись на плечи таких же шинельных товарищей, боец высовывается над забором по плечи, и стреляет из «Шмеля». И сам, в след за стреляным тубусом, летит спиной на землю.
Ду-ду-ух! Такого я ещё не видел! Грохнуло, как атомный взрыв!
Дом раскололся надвое, и наполовину сложившись, рухнул, как карточный. Стрелять из «Шмеля» по цели, до которой не более ста метров, совсем шизанутым надо быть.
— Долбанись… — шепчу я, улыбаясь, — долбанись, сука!
Круша препятствия, проехав насквозь ряд сараев и летних кухонь, к бэтэру подкатывает танк. Т-72 с намалёванной наспех красной звездой на башне. КПВТ бэтра умолкает, движки глохнут. Откидываются задние люки, оттуда валит синий дым стреляных гильз. Танкисты, приняв молчание бэтра за предложение пострелять самим, выстреливают из пушки. Прямой наводкой. С пятидесяти метров. Танк, как живой, подпрыгивает на месте, из ствола вырывается сноп пламени и чуть не поджаривает бэтээрщиков. Весело!
Момент попадания снаряда в дом чудовищно красив. Столб стройматериалов метров на десять вверх, кирпичная стена, рассыпающаяся на весь двор, искры и фиолетовые разводы на небе, и мы, мордами вниз. Война — это красиво!
А танк, как заправский Мавр, сделав своё дело, развернулся и покатил дальше.
Из БТРа вылезли механ и стрелок. Вытирая свои черномазые рожи жёсткими промасленными рукавами, они подходят к нам, и, как ни в чём ни бывало, просят закурить.
Свист пальбы резко стихает, и неожиданно, обрывается совсем, но я этого не слышу, гул в ушах заглушает звуки, а улыбка Соседа во всю рожу, загораживает всю солнечную систему. Я поднимаюсь на ноги, во весь рост, но меня мотает, как корабль во время восьмибального шторма, и я сажусь на колени, прикрываю глаза и, слегка покачиваясь, улыбаюсь. Мне становится смешно, просто смотрю на чумазого Соседа и улыбаюсь. У меня сегодня день рождения.
Наши пацаны облепили уцелевшие фрагменты стен дома, как червяки спелое яблоко. Офицер, строевым шагом подойдя к месту нашей очередной блестящей победы, громко декламирует официальный стих о добровольной сдаче членов бандгрупп представителям государственной власти и даёт последним десять секунд на размышление. Мёртвые боевики отвечают упорным молчанием, и пацаны, предварительно метнув гранаты доверия в останки дома, входят, сквозь огромные дыры в стенах, внутрь. Выйдя оттуда ровно через одну минуту, пацаны машут нам: «Пригнитесь!» и, отбежав порядочное расстояние, сам падают на землю. Гремит очередной взрыв. Мой день рождения отмечаем!
Уходя, оглядываюсь. Час назад тут был прекрасный особняк, а сейчас осталась только груда кирпича и основание фундамента. Война, однако!
Небо темнеет, и, кажется, на сегодня наша война закончилась…
Я, Сосед, и непутёвый контрактник Ча-Ча в синей трофейной спортивке, заходили в подъезд трёхэтажки, когда услышали чей-то голос сверху:
— Эй, братва! Там в подвале не ваш пацанёнок сидит? Контуженный какой-то!
— Наши все с нами, — устало огрызнулся я, — и по подвалам не шляются!
— Не знай, щас глянем, — миролюбиво ответил Ча-Ча, толкнув меня в бок. — А что?
— Да мы подвал зачищали, а там боец один, с гранатой в обнимку. Я его чуть не положил, идиота. Идите, сами посмотрите, — обладатель голоса высунулся в окно второго этажа, — Может он ваш, заберёте его, пока жив. Он там, в самом дальнем углу.
— А сами вы — каких кровей?
— Как каких? Спецназ ВВ! Не похож? — засмеялся он.
— Худой больно, — Сосед покрутил на пальцах спичку, — для спецов!
— А вы что, можете меня подкормить? — вэвэшник встал на подоконник.
— Ты лучше слезь оттуда, недокормленный! — зло посоветовал ему я. — Подстрелят ведь.
— Не подстрелят! Мы тут сами наутюжили. Вон, четверых чертей грохнули тут. Здесь лежат, можете посмотреть.
— Ты думаешь, мы не видели?
— Ладно. Идите вниз, гляньте на идиота. Может ваш, а то жалко пацана, пропадёт за так, — и вэвэшник, спрыгнув с подоконника, скрылся в квартире.
В кромешной тьме сырого подвала помог фонарик Соседа, пацана мы нашли быстро.
Прислонившись спиной к стене, поджав под себя ноги, держа в вытянутых вперёд перед собой руках гранату РГД-5, в самом дальнем углу просторного подвального помещения с высоким потолком, утонув задницей в вязкой коричневой грязи, сидел боец. Одетый в короткий чёрный бушлат и чёрную шапку с кокардой, он таращил на нас полные страхом глаза и шептал: