Корсар (№1) - Тома-Ягненок
ModernLib.Net / Морские приключения / Фаррер Клод / Тома-Ягненок - Чтение
(стр. 6)
Стрельба с галиона постепенно затихла после того, как почти все солдаты, рассеянные по всему огромному судну, пали под выстрелами корсаров. И огонь с фрегата также прекратился, так как малуанским молодцам уже не в кого было стрелять. Испанец стоял неподвижно, как будто после кораблекрушения. Из его шингатов и ватервейсов стекали маленькие красные ручейки, и море вокруг окрашивалось в пурпур. Тома, видя столько крови, решил, что враг близок к сдаче. И решившись тогда ускорить событие, он собственными руками взял у рулевого румпель и стал им так управлять, что «Горностай» столкнулся с галионом и слился с ним такелажем, вражеский бушприт при этом проскочил в грот-ванты фрегата. Тогда Тома Трюбле, бросив румпель с криком: «Братья за мной!»— держа саблю в одной руке, пистолет в другой, кинжал в зубах, первый бросился на абордаж.
Однако же на галионе было гораздо больше пятисот или шестисот человек: солдат и матросов. Галион, как потом выяснилось, грузился в Сиудад-Реале, очень богатом городе Новой Гренады. Он держал путь к Севилье в Андалузии, имея на борту, кроме большого числа разного рода пассажиров, две отличные роты испанской инфантерии, т. е. около четырехсот прекрасно вооруженных пехотинцев. К ним надо было присоединить еще и команду, т. е. триста сорок матросов, восемьдесят добровольцев, сто десять солдат и сто четыре сухопутных и морских офицера и унтер-офицера разных чинов. Общее их число превосходило тысячу бойцов, большая часть которых была готова сражаться до последней капли крови. Мушкетная стрельба корсаров в начале сражения вывела из строя не больше ста пятидесяти человек, что совсем немало, если вспомнить, что у малуанцев было меньше ста стрелков.
Поэтому, едва Тома Трюбле в сопровождении тридцати матросов, ступил на вражеский бак, как из трех широко раскрытых люков, служивших для прохода на верхние и нижние батареи, хлынуло три потока вооруженных людей, которые, как горящая лава стали растекаться по всему галиону и со страшной яростью бросились навстречу нападающим. Без сомнения, как ни храбры были корсары, они не выдержали бы этого натиска, если бы их счастливая звезда и Пресвятая Дева, к которой они благочестиво взывали, не дали им, по счастливой случайности, большого преимущества в позиции: действительно, испанцы могли достигнуть бака или фок-кастеля только очень узкими проходами, справа и слева от фок-мачты. Эти проходы, и всегда-то настолько узкие, что в них трудно было развернуться четверым, были в данное время прекрасно забаррикадированы всем тем такелажем, который упал под ударом корсарских пушек: реями, парусами, связками троса, кучами снастей и разными обломками. Это создавало нечто вроде блиндажа, к которому Тома и его молодцы поспешили прибавить в качестве фашин те пять или шесть десятков трупов, которыми усеян был весь бак.
И тогда началось чудовищное сражение.
Толпа испанцев, вне себя от злобы и жажды мщения, тем сильнее разъяренная, что поневоле так долго сносила смертоносный огонь корсаров, не будучи в состоянии действенно отвечать, и вынужденная в бессилии видеть, как падают в ее рядах один за другим храбрые товарищи, с такой стремительностью и с такой отвагой бросилась на приступ бака, что, казалось, никакое укрепление не выдержит подобной атаки. Но за простой баррикадой, образованной упавшим такелажем и трупами убитых, стоял Тома со своими молодцами. И первый натиск, как он ни был ужасен, оказался начисто отраженным. Корсаров уже было не тридцать, а шестьдесят или восемьдесят, так как Луи Геноле, быстрый как молния, увидев опасность, которой подвергались его капитан и братья по оружию, бросился им на помощь со всем, что оставалось здорового на борту «Горностая». И теперь, на этом узком пространстве вокруг фок-мачты галиона, малуанцы продолжали сражаться, один против десятерых, веря в свою победу.
И она осталась за ними. Кто сможет передать, ценою каких подвигов? Кто сможет изобразить небывалое зрелище, которое представляли эти два человека — Тома Трюбле и Луи Геноле — из которых каждый защищал один из узких проходов, каждый командовал и руководил горсточкой своих товарищей, имея против себя несметную толпу врагов, беспрерывно нападающих, беспрерывно отражаемых, снова кидающихся в атаку, снова отбрасываемых, в то время как трупы их образовали уже целый холм у подножия блиндажа, растущий с каждым приступом. После многих тысяч смертоносных ударов холм из трупов сделался выше блиндажа, защищавшего бак. И испанцам для сражения надо было бы тогда перелезать через него. Но они потеряли мужество, и тогда сами малуанцы, увлеченные собственной отвагой, победно перескочили через это препятствие и обратили в бегство перепуганного врага. Открытые еще люки поглотили отступающие толпы испанцев. И Тома, и Луи, продолжая убивать, увлекли своих матросов в погоню за беглецами. Палуба огромного корабля превратилась в арену ужасной бойни, по которой текли кровавые потоки. И Луи Геноле, два раза поскользнувшийся и упавший в эту густую кровь, бежал теперь обагренный с головы до ног. А Тома Трюбле, сломавший об испанские кости три шпаги, кинжал и рукояти всех своих пистолетов, взмахивал теперь двумя огромными топорами и сражался так, как сражаются дровосеки против дубов.
VIII
С оборванного фала флагштока галиона упал огромный кастильский флаг. И Тома Трюбле, ужасный в своей победе, растоптал блестящую ткань. Осторожный перед битвой и яростный во время сражения, он как всегда опьянялся мало-помалу воинственным пылом и становился похож в конце концов на неукротимого тигра. Даже разгром врага не мог остановить его ужасных порывов. По-видимому, все уже было кончено: победители занимали палубу корабля и батареи; сбившиеся в кучу побежденные теснились в отчаянии на дне трюма, откуда слышались бессильные стоны ужаса вперемежку с мольбами и криками о пощаде. Но тем не менее, непреклонный Тома Трюбле продолжал громить гранатами эти жалкие остатки испанского экипажа. В то же время раненых на палубе беспощадно добивали и бросали за борт вместе с трупами. Избиение не прекращалось. Один только Луи Геноле, скрестив руки и опустив голову, не принимал в нем участия и прогуливался в стороне по фор-кастелю галиона, все еще сцепленного своим бушпритом с фрегатом. Иногда Геноле осматривал небо и горизонт вокруг себя, как будто следя за погодой или появлением новых врагов. Действительно, помощник, внимательный как и всегда, в то время, как остальные упивались резней, стоял на страже.
Наконец бойня прекратилась. Из тысячи воинов, числившихся когда-то на галионе, оставалось не больше трехсот. Убедившись в том, что у них не осталось оружия, их, как баранов, загнали в глубокий трюм — их последнее убежище. Часовые, с мушкетами в руках, были поставлены сторожить все выходы на палубу, которые, ради большей безопасности, закрыли железными решетками. После этого все, казалось, было в порядке. И Тома Трюбле, все еще дрожащий и размахивающий двумя окровавленными топорами, решил, что для окончательного овладения побежденным судном, надо пойти в кают-компанию ахтер-кастеля и забрать судовые бумаги и другие документы, которые там должны находиться.
Он отправился туда в сопровождении нескольких матросов.
Но едва только они приоткрыли дверь в кают-компанию, как оттуда раздались крики ужаса и взвизгивания, с несомненностью доказывавшие присутствие в этом месте большого количества женщин. Действительно, их было там немало. И много мужчин вместе с ними, голосов которых не было слышно по той причине, что они кричали не так громко. Это были пассажиры и вообще все те, кто не принимал участия в сражении. После первого же выстрела все они попрятались сюда и стояли, столпившись, вокруг человека с длинной бородой, фиолетовая сутана которого и аметистовый перстень достаточно ясно определяли его ранг и положение. Действительно, он величественным Жестом остановил натиск корсаров и потребовал от них Уважения и почтительности, на которые имеет право его высокопреосвященство архиепископ Санта-Фе де Богото, ибо это был не кто иной, как он. И это в честь его галион поднял на грот-мачте архиепископский флаг, который Тома принял за флаг какого-нибудь испанского адмирала.
Тома с поднятыми кверху топорами продвигался вперед, а за ним четыре его корсара. При виде архиепископа они сразу остановились, отчасти от изумления, отчасти от настоящего страха. Действительно, все они были хорошие христиане и благочестивы, и одна мысль о кощунстве приводила их в трепет. А может ли быть худшее кощунство, как поднять руку на священника, помазанника Господня. Тома поспешно преклонил колено и, забывая даже выпустить из рук свои топоры, попросил у прелата благословения, как единственное средство уничтожить самую тень того греха, который они чуть было не совершили. И архиепископ, у которого как будто гора с плеч свалилась благодаря этой почтенной просьбе, восхищенный тем, что имеет дело с католиками, — людьми гораздо менее суровыми по отношению к священникам, чем гугеноты, и легче ублажаемыми, — поспешил сначала благословить всех тех, кто этого желал, а затем предложил корсарам большой выкуп, при условии, чтобы с ним и его паствой хорошо обращались. Говоря это, он указал на свое стадо, плачущее и кричащее у его ног.
— Черт возьми! — вскричал тогда один из корсаров, не менее довольный и успокоенный, чем сам архиепископ.
— Черт возьми, вот уж святой человек этот священник. Даром нас благословил, да еще хочет отсыпать нам монет!
— Молчи! — закричал ему прямо в лицо Тома Трюбле. — Молчи, окаянный! И не кощунствуй, или я убью тебя!
В первом своем порыве Тома действительно не помышлял о том, чтобы отягчить свою совесть выкупом, который предлагал архиепископ, как не помыслил и о том, чтобы запятнать свои руки кровью слуги Господня. Но из-под шкуры доброго христианина, превыше всего заботящегося о спасении своей души, выглянуло острое нормандское ушко. И не успел его высокопреосвященство закончить своей речи, в которой он предлагал корсарам, как цену за свободу, все свои доходы за целый год (т. е. четырнадцать тысяч испанских дукатов, или двадцать одну тысячу французских ливров, как уже Тома), перестав заботиться о возможном грехе и охваченный вожделением при одном упоминании о ливрах и дукатах, поторопился прекратить разговор, чтобы не заключить невыгодной сделки и оставить себе возможность умело поторговаться. Поэтому он предложил прелату, столь же твердо, сколь и почтительно, отправиться пока что в свое собственное помещение и позволить ему обсудить сначала дела его паствы, которой, впрочем нечего было опасаться чего-либо дурного.
И когда архиепископ, без особых препирательств, повиновался, корсары занялись его стадом.
Это приключение длилось недолго; однако же достаточно, чтобы утихомирить ярость и жажду крови у корсаров. Было очевидно, что, получив благословение святого человека, нельзя было думать о продолжении резни. Мирные пассажиры воспользовались этим, почти чудесным успокоением победителей. Снова открыли один из трюмных люков. И пассажиры устремились в него, довольные уже тем, что где-то, хотя бы в трюме, им дают приют. Но когда они там очутились и стали друг друга искать и пересчитывать, то оказалось, что не хватало нескольких женщин.
Не впервые молодцы «Горностая» находили себе женщин на захваченных ими кораблях.
Обычно это не вызывало беспорядка. Купеческое судно редко защищалось против корсаров и большинство призов добывалось без единого выстрела. В этом случае захватчики вели себя довольно тихо. И женщины, если только там были женщины, платили затем выкуп, так же, как и мужчины, или не платили, смотря по тому, были ли они, подобно мужчинам, богаты или бедны. Конечно, случалось также, что и насиловали двух-трех девиц. Но дальше дело не шло. Большая ошибка, в которую часто впадают сухопутные люди, думать, будто матросы, в особенности те, кто давно ходит по морю, одержимы сладострастием, и чуть ли не мучения испытывают от долгого воздержания. Совершенно напротив: ничто так не успокаивает плоть, как бесконечные скитания между небом и водой, со святой усталостью во всех членах от отданных, вытянутых, крепленных, брасопленных и взятых на гитовы парусов и с целомудренным поцелуем морского бриза на лице.
Но на этот раз дело обстояло иначе. Кровавая битва, выигранная с таким трудом, разожгла кровь бойцов и взволновала их чувства. Как только они увидели перепуганных и кричащих женщин, жавшихся около его высокопреосвященства архиепископа Санто-Фе, у корсаров явилось страстное и грубое желание овладеть этими женщинами. Как только архиепископ удалился, все пассажиры мужского пола попали в свой загон, и каждого матроса невольно потянуло задержать ту из пленниц, которая показалась ему всего милее, или была всего ближе, и толкнуть ее в первый попавшийся темный угол. И Тома Трюбле, который в других обстоятельствах наказал бы такой поступок немедленной смертью, Тома, поддаваясь всеобщей заразе, поступил так же, как и его матросы.
Он придавил своей большой рукой плечо стройной черноволосой девушки, которая держалась в стороне от подруг, в глубине кают-компании, и которая одна, может быть, из всей толпы не закричала, когда корсары вломились в дверь.
Уже начались крики, более приглушенные, из всех темных углов, куда матросы затащили своих женщин.
Тома Трюбле Вдруг задрожал от желания, и из багрового стал сразу бледным. Черноволосая девушка, сама бледная, как смерть и все такая же молчаливая, своими черными, широко открытыми глазами глядела ему в глаза. Она была высока ростом и очень красива, с золотистой матовой кожей. Своими маленькими и острыми зубами она покусывала нижнюю губу. От укуса выступило немного крови.
Тогда порывистым движением Тома Трюбле, уступая страсти, бросился на свою жертву, опрокинул ее, придавил к земле и наклонился над ней…
Но она, отчаянным усилием вырвалась, поднялась на ноги и хотела бежать.
Он снова поймал ее, удержал. Но она опять вырвалась и, изменив тактику, решила встретить его. За поясом корсара был заткнут кинжал. Ей удалось им завладеть. Угрожая, замахнувшись кинжалом, она готова была нанести удар. Но он, конечно, шел на нее, хохоча грубым смехом. Тогда, отступив еще на шаг, она обратила кинжал против собственной груди. И закричала громким голосом, путая французские и испанские слова.
— Подойди, и я убью себя! И пусть тогда Смуглянка из Макареньи проклянет твою мать, твою сестру и твою жену и задушит их во время сна!
Тома Трюбле, который не знал, что значит Макаренья, а также Смуглянка из Макареньи, удивился этим странным речам и испугался их, решив, что это какая-нибудь магическая формула колдовского заклятия или порчи. И он оставил смуглую девушку, даже оттолкнул ее, боясь действия заклинания. Они долго стояли так друг против друга в полутемной кают-компании, среди стонов насилуемых женщин: она — продолжая размахивать кинжалом, с диким и страшным взглядом и окровавленным ртом; Тома — перед ней, сжав кулаки, с искривленными губами, с сумасшедшим взглядом, готовый на нее броситься, и не смея, взбешенный, разъяренный и робкий в одно и то же время…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЗАВОЕВАННЫЙ ГОРОД
I
В тот же вечер, Тома Трюбле, капитан, сказал Луи Геноле, помощнику:
— Брат, Господь послал нам тот случай, которого мы дожидались. Когда я давеча, желая подогреть храбрость наших ребят, кричал им, что галион полон золота, я сам не подозревал, что на нем его столько. Теперь мы богаты, так богаты, что было бы грешно не оградить нашего богатства от возможных случайностей. Даже если бы мы каперствовали двадцать лет, и больше того, даже если бы мы исходили все моря, никогда уже нам не встретить такого приза. Поэтому нам нужно, по-моему, двинуться к Тортуге; до нее не больше полутораста миль, и мы их сделаем в два счета. Там мы как-нибудь обмачтуем наш корабль. Ты примешь его, оставишь на нем сколько надо будет матросов и отправишься, как только можно будет, в Сен-Мало. Так как только в Сен-Мало мы сможем извлечь настоящий барыш из этого чудесного груза.
— Так мы и сделаем, — ответил Луи Геноле, — это мудрое решение.
Галион мог еще идти под остатками нижних парусов, а этого было вполне достаточно для такого короткого перехода. Впрочем, «Горностай» должен был идти все время рядом, и, в случае надобности, мог взять его на буксир, потому что надо сознаться, что никогда еще, на памяти корсаров, никто не захватывал столь сказочного приза. По самому грубому подсчету, одного награбленного металла, как в слитках, так и в чеканке, было на сумму до четырехсот сорока трех тысяч ливров, считая, как обычно, ливр серебряного лома равным десяти пиастрам. К этому надо было прибавить много драгоценных камней, среди которых некоторые были замечательной красоты; драгоценнейшие ткани; ценное дерево; пряности; много продовольствия; напитки; боевые припасы; словом, вдоволь всего, чтобы навечно обогатить, как сказал Тома, весь «Горностай», от капитана и помощника до молодых матросов и юнг включительно, не говоря о поставщике и арматоре.
— Ах ты черт! — повторял Тома, очень довольный, — брат мой Луи, тебе предстоит блестящее, триумфальное возвращение в Доброе Море; наши земляки глазам своим не поверят, когда ты, уехав помощником на довольно-таки жалком легком фрегате, вернешься капитаном линейного корабля первого ранга!
Но Луи Геноле с грустью взглянул на своего начальника.
— Все это для меня хорошо, — сказал он. — А для тебя?
— Для меня? — повторил Тома, сразу сделавшись серьезным.
Они сидели вдвоем, с глазу на глаз, запершись в кают-компании. Тома все же понизил голос, раньше чем ответить.
— Ты же знаешь, что я не хочу появляться в Сен-Мало, пока не буду уверен в том, что могу сделать это безнаказанно.
Но Луи Геноле покачал головой.
— Неужели ты думаешь, что тебе нельзя вернуться теперь, когда ты богат и покрыл себя славой? И неужели сестра Винсента Кердонкюфа… царствие ему небесное» не рада будет выйти за тебя замуж, чтобы добиться почета, иметь собственный дом и набитые дукатами сундуки? Ведь все это тебя ждет, как только «Горностай» выкинется на пески Тузно!
— Как сказать! — задумчиво сказал Тома.
Поначалу он с удовольствием и охотой слушал своего помощника. Но при имени убитого им человека, сразу нахмурился. И в то время, как Луи Геноле все еще продолжал говорить про сестру Винсента, Тома с некоторым замешательством смотрел на запертую дверь в каюту, где помещалось его собственное капитанское ложе. Геноле поймал этот взгляд.
— Кстати о девках, — продолжал он, приняв озабоченный вид, — что ты намерен делать с той? — Он показал пальцем на дверь каюты.
Тома нахмурил брови и опустил глаза.
— Почем я знаю? — сказал он нерешительно.
— Зачем ты ее запер здесь, на нашем судне и в собственной каюте?
— Почем я знаю?
Оба они довольно долго молчали. Затем Тома, уступая главной своей заботе, спросил у Лук
— Послушай, ты набожнее меня и рассудительнее… Что по-твоему, колдунья она или нет?
— Почем я знаю? — ответил в свой черед Геноле.
Но на всякий случай перекрестился.
Действительно, несколько часов тому назад Тома Трюбле, как только галион был приведен в порядок, велел перевезти на «Горностай» черноволосую девушку, оказавшую ему такое решительное сопротивление при захвате призового судна.
Почему? Он и сам этого хорошенько не знал, что и подтвердил только что совершенно искренне, в разговоре с Луи. Может быть, из-за неудовлетворенного, страстного, исступленного желания, может быть, из-за страха, суеверного страха: по-прежнему загадочная «Смуглянка из Макареньи» продолжала странным образом волновать Тома, тем более, что и Луи Геноле, которого он на этот счет несколько раз расспрашивал, не знал, что ответить и сам забеспокоился.
— Испанцы, — заметил он проницательно, — большей частью добрые христиане и католики. Но среди них все же встречается много безбожников, вроде цыган, мавров, жидов и даже некромантов. Если твоя девка из их числа, то нам всем придется об этом пожалеть.
Упомянутая девка, пока истинная природа ее оставалась невыясненной, была заключена в собственной каюте Тома. Но Тома к ней пока не являлся. Он, видимо, не спешил с этим и не торопил с окончанием работ, связанных с захватом корабля. К тому же требовалась осмотрительность, и надо было принять еще много предосторожностей. Сражение было кровавое. Из девяноста двух человек, бывших на фрегате перед нападением на галион, тридцать человек было убито, а восемь получило такие тяжелые раны и увечья, что надолго выбыли из строя, не говоря уже о легких ранениях, никого не удивлявших, так как не было почти ни одного матроса, который бы в этом деле не пролил крови, много или мало. Поэтому Тома, располагая всего пятьюдесятью четырьмя матросами, но решив во что бы то ни стало сохранить свой приз, даже если бы ему пришлось бросить ради этого «Горностай», приказал тридцати шести матросам, кому выпало по жребию, отправиться на галион, чтобы дать ему настоящую команду и поручил Луи Геноле ими распоряжаться. Итак, на фрегате оставалось всего восемнадцать человек. Всякое восстание пленников на корабле было бы легко подавлено. Что же касается возможной встречи с каким-нибудь неприятельским судном, то восемнадцати бойцов с одной стороны, так же как и тридцати шести с другой, было слишком недостаточно для обслуживания артиллерии фрегата и галиона. Тома, однако же, надеялся, что в этом случае их флаг — малуанский флаг — наверняка защитит их от нападений и что мало найдется таких отважных голландских и испанских крейсеров, которые бы решились выступить против двух противников столь внушительного вида, ничем не обнаруживающих своей действительной немощи и слабости.
Пока что, во всяком случае, нечего было бояться такого рода опасности, так как бриз, как это часто случается в Антиллах, сначала затих с заходом солнца, а потом совершенно прекратился. Так что сейчас мертвый штиль, наверное, остановил все суда на море. Поэтому оба корабля, стоя неподвижно рядом, в центре пустынного горизонта, находились пока в полной безопасности. И Луи Геноле мог без опасения спустить свой вельбот и отправиться поужинать с Тома Трюбле, чтобы лучше и удобнее столковаться друг с другом о том, что надлежало предпринять в дальнейшем. Одержав так удачно победу, надо было ее также удачно использовать. Поэтому оба капитана тщательно обсудили и рассмотрели как следует все возможные случайности.
Тома Трюбле и Луи Геноле долго молча глядели через открытые порты на неподвижный океан и усеянное звездами небо. Луна струила по черной воде узкий ручеек ртути.
— Брат мой, Тома, — сказал вдруг Луи Геноле, — тягостно мне и грустно оставлять тебя одного в этой стране, полной зловредных и скверных людей, и уходить без тебя к нашей милой Бретани, где так много прекрасных церквей и столько чудотворных святых.
— Увы! — молвил Тома, покачав головой.
Он смотрел на ночное море. Еле заметное дуновение сменило полный штиль.
— Брат мой, Тома, — продолжал Луи Геноле. — Ты можешь на меня положиться, я все сделаю по твоему желанию и вернусь сюда как можно скорее, чтобы принести тебе добрую весть, которой ты ждешь и которая позволит тебе, наконец, вернуться без страха и риска домой. Но будь уверен, что как я ни стосковался по давно покинутой родине, и как ни рад буду возвратиться в наш город, да еще с таким почетом благодаря твоей доблести, все же мне будет грустно, что не со мной мой первый товарищ и начальник, когда мы бросим, как водится, самый маленький наш дрек у порога кабака Больших Ворот, и когда потом мы затеплим наши свечи у соборного алтаря для благодарственной мессы, которую мы отслужим!
— Увы! — повторил Тома.
Тот, кто увидел бы его сейчас, сокрушенного и меланхоличного, с крупными слезами в светлых глазах от печали по милой Бретанской отчизне, которую Геноле ему напомнил, тот бы не узнал в этом простодушном и жалостливом парне свирепого корсара Тома Трюбле, более страшного для вражеских купцов, чем бури и кораблекрушения…
Немного позже вельбот Луи Геноле возвратился с фрегата на корабль; так как бриз настолько окреп, что наполнил, хотя и вяло, паруса обоих судов, то надо было пользоваться даже самым маленьким порывом ветра, чтобы поскорее достигнуть Тортуги.
Тем не менее, Тома не захотел взяться сам за простое управление и ограничился тем, что дал свои наставления боцману. Тома остался в кают-компании и, облокотясь на нижний косяк порта, следил за уходящим вельботом помощника. Весла равномерно опускались в темную воду, и в поднимаемой пене плясал таинственный свет…
Когда вельбот скрылся из виду, а на палубе «Горностая» утих топот босоногих матросов, брасопящих паруса, и замолк всякий шум, тогда в глухой тишине уснувшего корабля Тома выпрямился, отошел от порта, отцепил один из фонарей, висевших на бимсах кают-компании, и направился к запертой двери в капитанскую каюту.
Перед тем как войти, он приостановился, но всего лишь на мгновение…
II
Каюта была невелика, фонарь осветил ее всю. Желтый свет отразился от деревянных окрашенных стен. По закопченному потолку заплясали тени. Блеснула медь иллюминатора.
Тома Трюбле бесшумно закрыл дверь и поднял фонарь, чтобы лучше видеть.
Две скамейки, шкаф, прикрепленный болтами в углублении внутренней обшивки между двумя шпангоутами, и койка составляли все убранство. Койка, узенькая кровать, стояла против шкафа и, подобно ему, была прикреплена болтами к стенке. Лежа на этой койке, со связанными грубой прядью пенькового каната руками и ногами, спала пленница, очевидно, обессиленная усталостью и страхом. Свечной огарок, поднятый над ее лицом, не разбудил ее.
Она была прекрасна. Сон успокоил черты ее лица, недавно встревоженного и ожесточенного, и обнаружил ее юный, почти детский возраст. Вероятно, ей было лет шестнадцать. Может быть и меньше. Но янтарный цвет ее кожи, твердые линии рта, четкие очертания носа с нервными ноздрями, иссиня черный цвет волос — все отнимало у красивого лица детскую невинность и мягкую нежность. Тома, пристальнее вглядевшись в спокойную энергию этого девичьего лица, снова усомнился, может ли простая Дочь мужчины и женщины таить в себе столько явной воли. И нет ли здесь скорее какой-нибудь чертовщины и колдовства. Невольно он поднял глаза к большому деревянному распятию, висевшему над кроватью — единственному украшению каюты, суровой, как келья монаха; прибитая у подножия креста раковина заменяла кропильницу, и Тома никогда не забывал подлить в нее несколько капель святой воды, которые он брал из большой бутыли, освященной перед отъездом из Сен-Мало, по великой милости, высокочтимым епископом Никола Павильоном. Но под божественным изображением, под водой, очищающей от грехов, колдунья не могла бы так безмятежно спать… Ради большей предосторожности Тома опустил в раковину пальцы правой руки и окропил спящую. Она вздрогнула, но даже не вздохнула. Одержимая бесом, конечно, стала бы корчиться, словно пронзенная каленым железом. Бесспорно и ясно было доказано: в пленнице не было ничего дьявольского.
Сразу осмелев, Тома положил сильную руку на нежное плечо. Внезапно разбуженная девушка сразу вскочила, но все же не вскрикнула: видно, она была не из тех бабенок, что визжат и пищат по всякому поводу и без повода. Связанные руки очень стесняли ее. С большим трудом ей удалось облокотиться. И все время она не спускала глаз с Тома, который, снова растерявшись, не знал что сказать и довольно долгое время молчал.
В конце концов он все же заговорил. Своим грубым малуанским голосом, ставшим под действием штормов в открытом море еще более хриплым и густым, он сказал:
— Кто ты? Как твое имя и где твоя родина? Откуда ты ехала и куда направлялась, когда я взял тебя в плен?
Но она не отвечала, продолжая по-прежнему пристально смотреть на него.
Погодя, он снова начал свои расспросы.
— Как тебя зовут?
Она молчала. Он добавил, говоря громче:
— Ты не понимаешь меня?
Она даже головой не покачала. Ни да, ни нет. Смущенный, он несколько секунд колебался. Но вдруг вспомнил.
— Ты меня понимаешь, раз ты давеча со мной говорила! — закричал он рассержено.
В нем снова пробудилось любопытство.
— Эта Смуглянка из Макареньи, которую ты тогда призывала на помощь. Кто она?
Сжатые губы скривились полуулыбкой высшего презрения. Но по-прежнему ответа не последовало. И тотчас же презрительное лицо, лишь на миг переставшее быть бесстрастным, сразу обрело всю свою невозмутимость.
Мало-помалу в сердце Тома, успокоившегося и похрабревшего, поднимался гнев. Рука его грубо тряхнула нежное плечо. Он закричал:
— Тебе что, — язык надо развязать? Смотри! Я сумею это сделать! Недолго ты у меня будешь немую корчить, мавританка ты этакая и язычница!
Но на этот раз она вскочила, странно задетая этим оскорблением, и, в свою очередь, закричала:
— Неправда! Ты соврал своим собачьим языком, собака, собачий сын, вор, еретик. Я христианка по милости Всемогущего Господа нашего и предстательством нашей Смуглянки! Да! И уж конечно лучшая христианка и католичка, чем такой разбойник16, как ты!
Смутившись, он ответил не сразу. Тогда она приказала тоном королевы
— Развяжи эту веревку!
И протянула ему свои связанные руки. Подчиняясь какому-то таинственному внушению, Тома Трюбле, корсар, повиновался.
Когда девушка почувствовала, что руки ее свободны, она слегка сжала свои очень тонкие пальцы, как бы для того, чтобы восстановить в них свободное кровообращение. После этого она хотела было начать сама развязывать канатную прядь, опутывающую ей ноги. Но, сейчас же опомнившись, только показала пальцем на завязанный узел Тома:
— Развяжи еще эту веревку! — приказала она еще повелительнее.
И Тома опять-таки повиновался.
И вот она непринужденно сидела на кровати, как в удобном кресле, а Тома Трюбле стоял перед ней. Теперь она задавала Тома Трюбле вопросы, и Тома Трюбле покорно ей отвечал.
Она начала свой допрос так же, как и он хотел было начать:
— Кто ты? Как твое имя? Где твоя родина?
И он на все это ей ответил, и его гордость мужчины и господина не восстала против такой странной перемены ролей. Она же — пленная, побежденная, во власти победителя, — без волнения услышала страшное имя, наводящее ужас на всю Вест-Индию: Тома Трюбле… Но теперь, быть может, меньше его презирая, или довольная тем, что ей удалось так скоро укротить такого врага, она стала отвечать, хотя и еле-еле, на вопросы, которые он снова начал, почти застенчиво, ей задавать.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|