Здесь есть зеленая лужайка, четыре индийских каштана, четыре японские груши, несколько куп деревьев, два бассейна с фонтанами, – и акации, много акаций с одуряющим запахом… все это между двумя высокими, серыми стенами, увитыми плющом.
Я прислонился к стене и угадываю, что напротив меня другая, ничего не видя, потому что совсем темно, и я не различаю также налево от меня решетки, впрочем находящейся довольно далеко, там, где кончается сад, и где начинается аллея Катлейяс.
Я вижу только одно: направо от меня темный фасад небольшого дома, в котором освещены только три окна во втором этаже, а также входная дверь, чугунная дверь со стеклом; и все это выделяется в темноте четырьмя чуть светлыми прямоугольниками.
Я вижу только это… впрочем, может быть, я гляжу только на это.
Немножко романтизма: полночь, я остался во фраке, в белом галстуке, я бросил в траву пальто и скрестил руки на груди, – словно герой Байрона… Я едва смею прибавить, что сжимаю в правой руке маленькую вещицу из вороненой стали, от которой мне делается холодно… Хуже того: я проник в этот сад кошачьим способом, перепрыгнув через калитку…
Романтизм, пусть будет так!.. но не слишком…
Я сказал: четыре чуть светлых прямоугольника? Я поправляюсь: только один – дверь; три окна обозначены лишь четырьмя светлыми чертами рамы… О! Четырьмя почти неразличимыми чертами: ставни хорошо закрыты, занавески хорошо приколоты: все-таки я вижу три окна… Я вижу их ясно… с опасной ясностью: опасной потому, что позади этих закрытых ставней, позади этих плотных занавесок я точно угадываю все, что там скрывается… Угадываю? Нет, знаю. И я вижу… тоже очень ясно, слишком ясно, увы, слишком…
Там скрывается… во-первых безукоризненная обстановка, маленькая гостиная самого изысканного вкуса… маленькая гостиная, где удобно помещается, не стукаясь о четыре стены, самая прекрасная былая Франция и самая прекрасная нынешняя Франция… Мне кажется, я уже описывал подобную гостиную?
И затем… в этой безукоризненной обстановке скрываются два лица… господин и дама… и я вижу их обоих со всеми подробностями от ногтей до волос… все-таки за исключением лица господина, которое положительно ускользает от моего воображения, лихорадочного, следовательно изощренного. Зато лицо дамы не только не ускользает, но напротив преследует меня…
И вот многие обстоятельства реальной жизни начинают становиться для меня безразличными… Где я? В какой стране, какой у нас месяц, какое время года?… Мне кажется только что было 31 июля… Итак, теперь после того, как пробило полночь, должно быть первое августа…
Первое августа… Но тогда… Мне кажется, аллея Катлейяс находится в Париже… а августовские ночи в Париже бывают теплыми… Смешно! Я стучу зубами… Что это, что это? Лихорадка, это, пожалуй так… но не бред, нет…
Вместо приема хинина не припомнить ли мне кое-что?
Итак, припомним.
Сегодня утром… извините! вчера утром, потому что полночь прошла… о, давно кончилась: целый век изображаю я кариатиду под этой стеной!
Вчера утром вокзал Орсэ… мой приезд… автомобиль… министерство… «Парижская Газета»… перья… вы знаете: стальные перья… игра… прелестная игра всемогущего электротехника… аллея Катлейяс… эта самая… и этот сад… и этот дом… тогда в этом доме все окна были освещены… как во всех соседних домах… И все они, одно за другим, погасли по мере того, как приближалась ночь и ими овладевал сон… Все… три окошка с четырьмя блистающими линиями в виде прямоугольника… о! эти еще не хотят спать… и тем хуже для них, потому что им все-таки придется заснуть, скоро… очень скоро… и заснуть глубоким, глубоким сном. Да, да… они заснут, эти окна… Кто-то как раз…
Эй, здесь запрещается бредить: можно быть больным лихорадкой, сколько угодно, но ничем другим… Будем вспоминать… будем вспоминать…
Итак, вчера в восемь часов вечера: опять этот дом… мой визит… который я длю, не знаю почему… и неумолкающая госпожа д'Офертуар… и загадочный маркиз Трианжи… Это?.. Я об этом думаю?.. О маркизе Трианжи, который удивлялся моему возвращению?… Не он ли это находится теперь случайно там, за этими ставнями и за этими занавесками… Полноте… этот старик!.. Этот старик – перец с солью, три четверти соли, одна четверть перца, невозможно! Нет. Бесполезно, впрочем, гадать, потому что сейчас я увижу…
…Собственными глазами…
О! Я хорошо знаю, что ночь очень темная… Но выстрел из револьвера стоит вспышки магния; следовательно, выстрелив два раза…
Два… или более… третья пуля, если я промахнусь… и четвертая – для меня… в виде утешения.
Нет, не нужно третьей пули. Она бесполезна: я стреляю очень хорошо, а в предстоящую мишень попадет и слепой… и не надо четвертой. Эта пуля преступна в нынешнее время: я офицер, а сейчас у государства не слишком много офицеров: ни одного лишнего. Это не фраза, это статья закона, статья закона чести, который отпечатан в сердце и мозгу каждого честного человека. Когда нация готовится обнажить меч, те, кто его держат, теряют свой habeas corpus и отказываются на время от естественного права каждого человека заказать себе, когда хочется, похоронные дроги…
Две пули, вот все, что требуется. И сказать, что этот человек, лица которого я себе положительно не представляю, считает себя еще в настоящее время совершенно живым! И сказать, что он, может быть, составляет проекты… что он рассчитывает, предвидит, строит планы, что он учитывает будущее и что, может быть, в течение всего этого вечера он не подумал ни разу, ни одного разочка о своем ложе на будущую ночь… о своем последнем сосновом ложе…
Да и не стоило впрочем, потому что я подумал об этом за него.
Кстати, мой вчерашний визит… Представьте себе, что я все-таки сократил его в конце концов… Я хочу сказать, что не продлил его, как я бы это сделал, если бы… Если бы что?.. Если бы у меня не было для его сокращения самой смешной из причин… это такая смешная, такая глупая, такая старая комедия, и такая базарная шутка, что я едва осмеливаюсь поставить точку над и… Ну! вот:
Госпожа д'Офертуар только что ушла; маркиз Трианжи собирался встать; а я собирался остаться, когда звонок телефона на минуту отнял у нас, у него и у меня, нашу прелестную хозяйку.
(Телефон у госпожи Фламэй помещается в гардеробной, примыкающей к маленькой гостиной, это для полной ясности).
Госпожа Фламэй не затворила двери, не понизила голоса; все ее ответы были полны невинности, даже для самого подозрительного любовника, а я вам сказал, что я наименее подозрительный любовник на свете; но к несчастью я являюсь полной противоположностью глухому человеку, до такой степени, что я поневоле услышал так же ясно, как столь невинные ответы госпожи Фламэй, возражения из телефона… и эти возражения, которые, естественно, назначались не для моих ушей, были немного менее невинны.
Я их слышал, не переставая улыбаться… а маркиз Трианжи смотрел на меня… Он, конечно, слышит не так хорошо, как я… Однако я не стал бы биться об заклад, что если маркиз Трианжи не слышал, то он не угадал… не угадал больше, чем следовало…
Потому что, когда госпожа Фламэй вернулась в маленькую гостиную, я встал первый, а маркиз Трианжи, вследствие этого, не остолбенел от изумления.
Госпожа Фламэй, которая со своей стороны могла бы кое от чего остолбенеть, – без сомнения она думала не о том, – только улыбнулась мне и протянула руку.
– Дорогой друг, вы уже уходите?
«Уже» произносится в свете вместо «наконец». Учтивый эвфемизм. Во всяком случае у госпожи Фламэй произношение безукоризненное, и это «уже» было так хорошо сказано, что в то мгновение я почитал себя весьма счастливым, что при рождении получил драгоценный и редкий дар: способен всю жизнь переносить огорчения, мучения, терзания, быть может унижения от любви, но никогда не быть слепым.
Было девять часов, и я знал, – сообщено по телефону! – что до полуночи мое присутствие в аллее Катлейяс было положительно бесполезно… Я знал также, что после полуночи оно было бы вредно… вредно для всех, в том числе и для меня…
Поэтому-то я и вернулся.
Э, что такое! Или нас тут несколько одинаковой породы?.. или случайно являются другие, не умеющие так ловко, как я, перелезать через решетки?.. Вот кто-то звонит у решетки в аллее.
2. Мужчина
Кто-то позвонил, и так как недостаточно позвонить, чтобы отворилась калитка Спящей Красавицы в аллее Катлейяс, кто-то звонит опять, снова звонит, зовет, кричит – голосом, который был бы слышен даже при хорошем шквале, – еще кричит, громче и наконец потрясает решетку ударами кулака, которых, если бы это продолжалось дольше, перекладины не вынесли бы.
Ставлю пять луидоров против одного, что я ошибся: неизвестный, находящийся вне сада, если бы счел это нужным, перелез бы через решетку еще ловчее меня.
Когда настаивают подобным образом, всякая дверь за этой решеткой, рано или поздно, покоряется неизбежности отвориться.
Под тремя еще освещенными окнами дверь, полутемный прямоугольник (стекло и чугун), вдруг стала светлым прямоугольником. В то же время калитка сада сильно заскрипела на своих петлях. Я машинально обернулся к решетке. Инстинктивно сделал полуоборот – и вот я обернулся к крыльцу. Но ничего не видно. Снова неподвижный, я прислоняюсь к своей стене и не трогаюсь с места, как и стена…
Теперь тяжелые и все-таки эластичные шаги отдаются по земле. Я думаю о Коте в Сапогах, который должен был так ходить в то время, когда звери говорили… И я думаю о матросах, которые везде ходили и продолжают ходить как Кот в Сапогах, с тех пор, как для них изобрели казнь непременным ношением башмаков… Ах, да, когда говорят о волке… Не успел я подумать о синей блузе, как появляется синяя блуза, блуза с форменным воротником: человек, который стучал, – матрос. Я прихожу от этого в изумление. Матрос здесь?.. В этом саду?.. В этот час? Это кажется чудом… или пахнет объявлением войны?..
Все-таки нет сомнения, человек проходит в шести шагах, не видя меня; он держит в руке фонарь, без сомнения это фонарь его велосипеда; следовательно какой-нибудь вестовой из министерства. Круг его фонаря плохо ли, хорошо ли, освещает мне его: шесть футов роста, широкие плечи, гладко обритое (старинная мода, очень распространенная между нормандцами и бретонцами) широкое лицо под вьющимися светлыми волосами; шапка заломлена набекрень… Этот человек не бретонец, он слишком большого роста, слишком силен: алкоголь заел бедную Бретань… Скорее нормандец: кровь викингов все еще струится под кожей этих недавно цивилизованных молодцов… прекрасная раса, впрочем и оставшаяся прекрасной, несмотря на алкоголь; благодаря своему молочному скоту, который в изобилии давал ей противоядие в виде легкой и питательной пищи.
Вот уже силуэт моего нормандца выделяется на фоне двери маленького домика… Я слышу его голос: прекрасный, глубокий бас, слоги падают грубо отчеканенные, словно удары топора… Без сомнения его спросили, зачем он пришел. Он отвечает:
– Приказ о мобилизации, сударыня, я ищу капитана Фольгоэта: мне сказали у него дома, что надо бы узнать, не здесь ли он случайно…
На этот раз я слышу ответ, сопровождающийся громким взрывом смеха:
– Слава Богу, нет! В полночь! Вы не хотели бы…
Торжествующая ирония женщины, которой из вежливости ничего нельзя ответить, это ясно.
Ну, нет. Человек все-таки отвечает и все тем же голосом, твердым и насмешливым:
– То есть как раз наоборот, сударыня, я очень хотел бы, это облегчило бы мою каторжную работу. А насчет времени, видите ли, я прекрасно могу вам сказать, что в полночь или не в полночь всегда можно заставать мужчин у женщин, ничего в этом нет удивительного. Да вот вам пример. При всем моем к вам уважении…
Я не слышу больше… Дверь заперта. Перед самым его носом, как я представляю себе… Но нет, я ничего не вижу, кроме пустого сада и темноты… Никакой матрос не возвращается к калитке решетки. Однако дверь затворилась, это верно. Я вывожу из этого заключение, что, если она не затворилась перед его носом, то затворилась за его спиной. Итак вестовой из министерства не ушел сейчас же. Почему? У меня нет об этом ни малейшего представления.
Непредвиденный антракт. Время, чтобы поразмыслить. Этот человек принес официальную бумагу, посланную мне. Эта бумага важна: если бы она не была важной, он не гонялся бы так за мной по всему городу… Я живу на острове св. Людовика. Это не здесь… Следовательно моя прямая обязанность подойти к матросу, как только он выйдет, и заявить о себе.
Это совершенно невозможно, если я останусь там, где я теперь нахожусь: в саду, где я не имею никакого права находиться. С другой стороны, если я выйду из этого сада… ну… если я из него выйду, я вернусь в него опять, вот и все. Я перелезу три раза через решетку, вместо того, чтобы перелезть через нее только один раз. Пустяки.
Итак, будем отступать. Гоп! вот я и в аллее.
И в это время, когда я на несколько шагов отступаю, чтобы не походить на человека, подслушивающего у решетки, я слышу, как на другом конце сада захлопывается дверь отеля, но уже не тихонько, как только что, а подобно выстрелу из пушки… Держу пари, что это кулак матроса вызвал выстрел… выстрел из 75-миллиметрового орудия, по крайней мере.
Опять тяжелые, хотя и эластичные шаги – эти огромные «лодки» не мешают гибкости ног, – раздаются в саду, и опять скрипит решетка. Человек и его фонарь находятся передо мною. По раскачиванью руки, несущей свет, я узнаю «специальность»: сомнение невозможно, и я окликаю:
– Канонир!
Это действительно канонир, он сразу останавливается по команде, каблуки под прямым углом, рука у козырька: он меня угадывает, как я его угадал.
– Капитан?
– Вы ищете капитана Фольгоэта: это я. У вас есть бумага, давайте.
Он тотчас повинуется, однако медленно: со всей медлительностью, которая необходима, чтобы рассмотреть, – почтительно, но внимательно, – неизвестного, который только что отдал ему приказание, т. е. меня.
Осмотр для меня благоприятен. Бумага вынута из обычного потаенного места – из шапки, между сукном и подкладкой; затем подана. Я беру, раскрываю, читаю.
ПРИКАЗ
Предлагается господину лейтенанту де Фольгоэту (Жану-Франсуа-Пьеру), прекратить свою службу в высшей школе органической химии, незамедлительно вернуть свое увольнительное свидетельство… (Простите, мне кажется, что я уже вернул свое тотчас по прибытии на Королевскую улицу) и выехать безотлагательно в порт Шербург, где принять под свое командование миноносец запаса № 624 для перевооружения.
Приказ о назначении, в случае надобности, будет вручен позднее.
(Всякое промедление воспрещается. Отправиться в путь тотчас по получении сего).
Я прочитал. Человек ждет, по-прежнему неподвижный, глядя прямо на меня.
– Ну, что тебе еще нужно?
– Расписку в получении, капитан. Извольте расписаться.
Я расписываюсь, возвращаю ему его карандаш. Он отдает честь.
Все время, пока я читал и расписывался, он не переставал на меня глядеть почти так же, как недавно смотрел на меня маркиз Трианжи; но он смотрит с изумлением, которое совсем не старается скрыть, и это изумление переходит в симпатию прежде, чем мой росчерк появляется в его рассыльной книге.
Ну, конечно! Я должен производить на него впечатление довольно любопытного зверя: во фраке, с револьвером в руке… и без шляпы, без пальто… (пальто, шляпу, я все забыл в саду, я забыл также браунинг в моей левой руке, куда я переложил его только что, перебираясь через решетку сада…).
Ясно, что я смешон, но я к этому достаточно привык: я очень мало забочусь о мнении других. Все-таки канонир это не вполне обыкновенный «другой»… и он раздражает меня, глядя на меня так… Надо положить этому конец.
– Послушайте! Прежде всего, как вас зовут?
– Амлэн, Гискар.
Неожиданность этого «Гискара» изменяет энергичную фразу, посредством которой я собирался отделаться от приставалы.
И я не говорю:
– Какого черта вы здесь торчите, глядя на меня, словно на какое-то чудо?
Я говорю:
– Что вам за охота торчать в министерстве? Вам, канониру?
Ответ идет из глубины сердца:
– Мне охота там торчать? Мне, капитан? Ах! Черт побери! Совсем мне неохота, ничуть. Тошно мне там.
– Вам тошно, почему так?..
– Потому что скоро будут сражаться, а я сражаться не буду. Судовые команды всюду заполнены.
– Вам так хочется сражаться? Эта война, знаете, будет нешуточная. Разве у вас нет ни жены, ни детей, ни отца, ни матери?
– Есть у меня, конечно, отец с матерью, да глядеть я на них больше не хочу, капитан! Есть у меня и жена, но я не знаю, где она. Есть у меня и ребенок, но я никогда его не видал.
Ах, вот оно что!..
– …Значит, капитан, вы понимаете…
Нет. Я совсем не понимаю… Но это ничего не значит.
– Амлэн, в таком случае… послушайте: я буду командовать миноносцем в Шербурге… Хотите, я возьму вас к себе?
Почему я ему это предложил? Мне было бы очень трудно это сказать. Мало людей менее знакомых мне, чем этот человек. Но редко кто был с первого раза так таинственно симпатичен… и взаимное впечатление должно быть верно, потому что Амлэн, нормандец, не отвечает мне: «В самом деле»… Напротив, он был бы бретонец, если бы не ответил мне более ясно:
– В море с вами? Если вы хотите, я согласен. С вами в море! Еще бы. Это мне по душе, командир.
«Капитан», «командир»… Нужно быть моряком, чтобы вполне понять, что этой переменой в обращении Амлэн только что завершил дело и решительно объявил, что он смотрит на меня отныне как на своего начальника и с этой минуты отдает себя в мое распоряжение.
«Капитан» – в самом деле, все моряки флота приветствуют меня этим именем: у меня три нашивки на рукаве. «Командир» – только мой экипаж и мой штаб будут меня так называть: способ отметить, подтвердить более глубокое уважение, более полное подчинение, с которым подобает на палубе корабля относиться к тому, кто на этом корабле является действительно высшим и неограниченным начальником, «господином после Бога», говоря коротко и ясно, как говорили наши предки…
Однако, что за странное место для получения этого клочка бумаги, который меня нарекает «господином после Бога» на миноносце № 624.
3. Охота запрещена
Вдруг я онемел. Последний слог застрял между моими внезапно стиснутыми зубами: опять, как только что, хлопнула дверь маленького домика, но не так сильно; совсем не так сильно: если бы не полная ночная тишина, я может быть не услышал бы.
Но я услышал. И инстинктивно я иду к решетке, за один из прутьев которой я хватаюсь, как акробат за укрепленный в земле шест…
Кх! Кх!
Это Амлэн, Гискар, матрос канонир, громко кашляет позади меня.
Да, в самом деле… я о нем позабыл… об этом свидетеле…
Я собирался совершить мое «возвращение» и перелезть через остроконечную решетку: я колеблюсь и поворачиваю голову, чтобы бросить взгляд на моего матроса…
Он только этого и ждал:
– Командир, вы не знаете вашего старшего офицера? Ну и вопрос. И нашел же время мне его предложить.
– Нет, конечно… А ты его знаешь, дурак?
Раз он меня называет командиром, я могу говорить ему «ты»: одно соответствует другому. Впрочем, он «тыканья» и ждал, и мой «дурак» ему даже понравился. Он тотчас благодарит меня за все: его голос звучит менее грубо, в нем чувствуется оттенок какой-то нерешительной, простосердечной, смешной симпатии.
– Точно так, я его знаю, потому что я только что отнес туда приказ о его назначении, ему так же, как и вам. Арель, вот как он называется… только что, да… я отнес сюда, в этот дом.
– Как! Сюда? В этот дом? Вот оно что!
Сложное и странное ощущение, которое я не стараюсь определить.
Я кончаю сразу громким взрывом хохота… немного принужденного…
Арель… Итак, человек, которого я сейчас убью, зовется Арель… Арель… Положительно я был прав, когда не старался представить себе лицо этого человека, которого, что касается до всего остального, я видел с такими подробностями.
Амлэн, Гискар, еще не кончил своего ответа, он доканчивает:
– С вашего позволения сказать, командир, не нравится он мне, наш старший офицер, ехида, сразу видно!
Как! Я об этом не подумал: человек, которого я сейчас убью, мой старший офицер… Фарс становится слишком грубым. Ни Мольер, ни Аристофан не подписались бы под ним. Даже Плавт поколебался бы…
И я машинально повторяю:
– А! «Ехида»?.. – и прибавляю вполголоса, на этот раз думая об этом:
– Вот такой случай освободиться от него, которого другой раз не найдешь…
Я выпускаю решетку, отступаю на четыре шага; возвратиться в сад – зачем?.. Напрасная гимнастика! В саду только одна калитка. Он может выйти только здесь, молодой и симпатичный Арель… здесь, перед моим револьвером, на очень близком расстоянии… выстрел для слепого, говорил я. Слишком легкий для слепого: выстрел для паралитика.
Теперь я слышу легкие, беззаботные шаги… Шаги мужчины и шаги женщины… Должно быть, провожают: это трогательно… Во всяком случае не до самой решетки… Пройти по саду шестьдесят метров – это много… Любовь моей любовницы не так расточительна. Нет: проводили до полпути. Остановка. Поцелуи. (Я слышу все так, как будто бы я там). Нежное прощание. Голос госпожи Фламэй звенит, живой и веселый, как пение жаворонка:
– До свидания, душка!
– «Душка»? Был ли я тоже прежде «душкой»? Я плохо помню… Допустим: сколько других, бывших, настоящих, будущих?..
Расставание; госпожа Фламэй возвращается к своему дому. Мой старший офицер идет навстречу моему револьверу, который автоматически переходит из моей левой руки в правую…
– Кх, кх…
Амлэн опять громко раскашлялся.
– Замолчи же, дурачина, ты спугнешь дичь. Он не обращает внимания:
– Командир…
– Тише!
– Вы знаете, командир, что завтра объявляется всеобщая мобилизация?
Он понизил голос и, сказав это, ничего более не прибавляет.
Я едва расслышал: я смотрю на отворяющуюся калитку. И господин Арель показывается.
Я подскакиваю на месте. Инстинктивным движением мой револьвер опускается.
Господин Арель в мундире. В мундире морского офицера, флотского офицера, в мундире того корпуса офицеров, который другие корпуса называют «великим»… и к которому я имею честь принадлежать… На черном сукне тускло сверкают золотые нашивки…
Он проходит…
Он прошел.
И я не выстрелил.
Завтра всеобщая мобилизация. Неужели же сегодня, накануне этого дня, французский офицер выстрелит во французского офицера… и ради такого пустяка, как женская любовь?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В ОТКРЫТОМ МОРЕ
1. Амлэн, Арель, Фольгоэт и К°
– Амлэн! Держите так… с 24° В. Есть?
– Есть командир.
Амлэн (Гискар), орудийный унтер-офицер, играет роль рулевого старшины на этом судне, на эскадронном миноносце № 624, которым я командую во имя ее величества Республики, скорлупке едва в 700 тонн, ровеснице Ноева ковчега. На такой скорлупе орудийному унтер-офицеру трудно было бы найти применение своей специальности: наша артиллерия насчитывает всего-навсего шесть скорострельных орудий 75-миллиметрового калибра, а снаряд 75-миллиметрового калибра величиною с бутылку бургонского. И вот орудийные унтер-офицеры, подобно Амлэну, несомненно поступаются своим достоинством, снисходя до стрельбы из каких бы то ни было орудий калибром ниже 138,6 мм, а снаряд таких орудий весит немногим менее 75-миллиметровой скорострельной пушки с лафетом и установкой включительно…
Само собою разумеется, Амлэн, орудийный унтер-офицер и рулевой старшина моего миноносца, ничем не отличается от вестового-велосипедиста, с которым я имел честь познакомиться несколько недель тому назад, в летнюю ночь, – воспоминание о ней еще не исчезло из моей памяти… Вы помните?.. Аллея Катлейяс перед решеткой маленького домика, в котором так целомудренно живет госпожа Фламэй, моя божественная и почти верная любовница…
– Держите курс, Амлэн? Хорошо. Держите так до нового приказания… Дали знать старшему офицеру, что мне нужно с ним поговорить?
– Так точно, командир. Даже, командир, вот он сам идет, старший офицер…
Действительно, он идет: я вижу у кают-компании его фуражку с двумя золотыми галунами… и в шести шагах от меня он отдает честь, на мой взгляд как будто бы слишком корректно…
– К вашим услугам, командир.
– Арель, ваши мины?.. в каком они состоянии?
– Два минных аппарата подготовлены, командир… Я регулирую третий… четвертый действует превосходно, я до него не касался. В первом и во втором давление доведено до 120 килограммов… Прикажете сейчас же довести до 150?
– Да. И тотчас сделать все приготовления к бою.
– Слушаю, командир.
Он уходит, снова отдав мне честь. Он отдает честь совершенно по-прусски: вытянувшись в струнку, вывернув руку и опустив ладонь книзу. Это не мешает ему быть восхитительно гибким. Слишком тянется в струнку и слишком гибок, вот каков мой старший офицер. Впрочем, может быть, я сужу о нем не слишком снисходительно… Ну, конечно, это тот самый Арель, с которым я имел честь познакомиться в ту же летнюю ночь, в той же аллее Катлейяс и перед той же решеткой…
Да, зверинец в полном составе: Арель, Амлэн, Фольгоэт и K°… Положительно богиня Эреба, «мрачная Война, издающая негодующие вопли», последняя и первая из всех богинь, которых всегда обожали и всегда будут обожать люди от Каина второго до Анонима предпоследнего, все люди, все страстные человекоубийцы, человекоубийцы до мозга костей и до мельчайших фибров головного мозга, – богиня Война, как бы ни была она свирепа, она еще более насмешлива!.. Какая убийственная, мрачная ирония – соединить, свести в одном месте, для одного и того же дела, подобные нам существа, поневоле являющиеся смертельными, даже более нежели смертельными врагами.
Амлэн, Арель, Фольгоэт! Какая удивительная и братская троица, вы не находите? Арель и Фольгоэт, которых только одна война сохранила невредимыми, тогда как мир наверно убил бы одного из них, а вероятно и другого рикошетом. Вдобавок к ним Амлэн свидетель всей драмы, Амлэн, который не говорит ни слова, но тем не менее думает о ней и продолжает на нас смотреть, Боже мой, с таким вниманием, что я не был бы слишком изумлен, если бы зритель подобного рода превратился после вечернего представления утром в актера… Зачем, черт побери, богиня Война не допустила, чтобы такое невозможное положение не было прекращено сразу, подобно тому, как ланцет вскрывает злокачественную опухоль, не ожидая, чтобы она разрослась и заразила, отравила все тело больного?
Война, богиня Эреба, я прихожу к тебе, как пришел некогда юный эллин, ставший Софоклом. Но он перед смертью, под ударами персов, жаждал любви красавицы. Я менее требователен: я только желал бы перед тем как германский снаряд превратит меня в кашу, не внести в смерть слишком горького ощущения моей обманутой, отвергнутой, осмеянной любви. Я желал бы оставить после себя на немногие годы, которые проживет мое имя после того, как я перестану жить, нечто лучшее, чем просто воспоминание о «бедняге», о бедняге, из которого какая-то праздная женщина делала когда ей угодно, как ей угодно и сколько ей было угодно свою игрушку, в чем и заключалась вся его судьба; да: в этой роли клоуна, простофили, комнатной собачки. Да, это моя роль, именно так, без всякого преувеличения. Я, Фольгоэт, Фаэль де Фольгоэт, последний носитель этого имени, имени, не лишенного некоторого значения в истории… когда его носили другие. Я, который стоил, может быть, более, я несомненно сделал менее. Потому, что я в сорочке родился, и никогда не проходила мимо меня неудача. Это довольно досадно… Я прекрасно чувствую, что вместо того, чтобы быть ничтожным, я мог бы проявить величие. Послушайте! Я мог бы, если бы мне было дано время, сделаться композитором, после которого остались бы его произведения. Я мог бы также сделаться адмиралом и выиграть несколько исторических сражений…
Несчастный случай, вот что разбило мою морскую карьеру, самую драгоценную тетиву моего лука: я имел несчастье заявить о себе в тот день, когда было полезно защитить горячими статьями в газетах хорошую морскую программу, и когда надо было для этого, чтобы кто-нибудь пожертвовал собой… Я пожертвовал собою…
Что же, это хорошее воспоминание, и я ни о чем не сожалею. Я мог бы оставить по себе имя химика или биолога, имя, которое не было бы бесславно. Но госпожа Фламэй не любила ни реторт, ни пробирок… Жаль! Об этом я действительно жалею, было бы забавно вытащить наружу ослиные уши многих так называемых ученых и выявить глупость многих современных наук… Впрочем, я, может быть, не сказал своего последнего слова… В нынешнее время война во всяком случае со всех сторон преграждает мне путь, заставляет меня продолжать быть ничем. Кто может думать о чем бы то ни было, пока тяготеет над нами этот воскресший железный век, который снова наполнил черепа всех сынов Каина кровавым бредом их предка? Ах! последняя богиня, ах, Война! Ты единственная из Древних Бессмертных упрямо отказываешься умереть; ты, которую человечество, никогда не переставая проклинать, волей-неволей всегда будет обожать, пока останутся на нашей планете две нации и между ними одна желанная женщина… Ах! последняя богиня, более свирепая, чем все самые свирепые богини, которые стояли до тебя на наших алтарях, – как я тебя ненавижу! Не только за несметное количество бедствий, которыми ты удручаешь теперь вселенную, но прежде всего за смертельное страдание, которым ты удручаешь меня и которого ты являешься действительной причиной и действительным источником! Ты, ты одна, а не моя дивная и почти верная любовница, простая, чуть зловредная женщина, которая, стараясь убить меня, своего любовника, делала лишь свое дело женщины и любовницы и делала его почти честно. Ты, Война, нечто другое: ты нас захватила предательски, ты не просто убиваешь: ты злодейски умерщвляешь. И на тебя возлагаю я ответственность: ты одна ответственна за все, все, ты, пожирающая человеческое мясо, ты, пьющая человеческую кровь!