Он сидел рядом с ней. Они обменивались банальными фразами и часто замолкали, их рассеянные мысли не давали закончить фразы. Они не беспокоились об этом. Их взгляды, полные любви, встречались взаимно. И этот язык стоил другого. Ночь была тепла, кузнечики звенели в тяжелых от росы деревьях. Фонари из плотной бумаги проливали на скамью желтый комнатный свет. Бал был далёко, его звуки едва доносились сюда сквозь густую листву.
Фьерс вспоминал всю свою жизнь. Вспоминал мертвые годы, забытые скитания, печальную юность и заброшенное детство в равнодушном, как будто чуждом доме. Никогда, ни одного воспоминания о вечере, похожем на этот. Опьяняющая благодарность наполнила его сердце. Ему хотелось кричать своей подруге безумные слова рабского обожания.
Она сидела в задумчивости, веер выскользнул из ее руки. Быть может, в своих девичьих грезах она уже видела когда-то такой же парк и уединенную скамью, на которой ей шептали слова обетов. Она не отняла руки, когда он ее взял, не прерывала его. Трепет пробегал по ее плечам, и румянец окрашивал ее щеки.
Он говорил очень тихо – даже гибиски, простиравшие к его губам свои любопытные венчики, не слыхали его голоса. Он больше не был цивилизованным, тонко смакующим новое ощущение. Его дрожащие губы шептали признание, полное боязни, – более чистое, чем поцелуй, которым мать целует свое дитя.
– На эту руку, – он едва осмелился коснуться ее пальцев, – на эту руку наденут скоро золотое кольцо. Между теми, которые вас любят, вы изберете наименее недостойного… Хотите ли, хотите ли вы, чтоб это был я?
Непонятная тоска овладела им. Его ноги дрожали от слабости. Он опустился перед ней на колени.
Она тяжело дышала, как загнанная лань. Ее опущенные глаза были как будто прикованы к песку.
В конце аллеи послышались шаги. Оба поднялись одним движением, впервые решившись взглянуть друг другу в лицо. Фьерс держал ее руку.
– Селизетта…
М-lle Сильва покраснела сильнее. Она боязливо протянула дрожащую руку, потом отступила, вся дрожа, с восхитительной улыбкой смущения. Гибиски удержали ее белое платье, не пуская. Она прошептала:
– Если мама будет согласна…
XIX
Был светлый день, казалось улыбавшийся всем человеческим надеждам. Адмирал д'Орвилье приехал официально просить для своего флаг-офицера, графа Жака де Фьерса, руки m-lle Селизетты Сильва.
M-me Сильва была в своем саду, под бананами, среди гибисков. Позвали Селизетту, она слушала, взволнованная, вся рдеющая румянцем. После того, как мать выразила согласие, она молча протянула руку. Обмен клятвами состоялся.
M-lle Сильва согласилась стать госпожою де Фьерс, согласилась с восторгом. Исполненная безграничной веры в своего жениха, она ему отдавала себя всецело. В ее глазах не было ничего более прекрасного и вместе с тем более верного, чем любовь этого человека, которого она ценила так высоко и которого любила со всей нежностью.
Вечером они обменялись своим первым поцелуем жениха и невесты. Этот вечер на веранде, убранной диким виноградом, затянулся надолго. В полночь Фьерс пешком пришел на спящую набережную. «Баярд» затемнял голубой горизонт своим длинным черным силуэтом. Мачты, трубы, мостики, блокгаузы перепутывались, как причудливые леса. Позади желтая луна, стоявшая над арековыми пальмами восточного берега, походила на китайский фонарь.
Фьерс с удивлением увидел четыре столба дыма, поднимавшиеся над трубами крейсера. Все топки, очевидно, топились. Зачем? Он поспешил вернуться на борт. Рулевой дежурил у трапа, адмирал ожидал его, сидя за своим столом, заваленным приказами и депешами.
– Вам не везет, мой милый Фьерс. Мы сейчас отправляемся в Гонконг, – приказ из Парижа. Не огорчайтесь, это всего на одну-две недели…
Седые усы придавали лицу старика суровый вид, но в его добрых глазах было участие.
Не говоря ни слова, Фьерс удалился в свою каюту и запер дверь. Часовой в коридоре слышал, как он сел на свою кровать, которая заскрипела, но сквозь решетку вентилятора света не было видно. Фьерс, подперев лоб рукою, оставался сидеть в темноте.
Он не ложился спать. Он был, как выздоравливающий от лихорадки, который внезапно снова почувствовал в висках биение возвращающегося лихорадочного приступа. «Баярд» снялся с якоря для выхода в море в десять часов.
XX
Западным проливом «Баярд» входил на рейд Гонконга. Его тонкий корпус рассекал воду, не оставляя за собою следа. Джонки и сампаны зашевелились, давая ему дорогу, и пушки фортов отвечали на его салют.
Горы, окружающие рейд со всех сторон, делают его похожим на озеро. На этом озере собрались, точно на условленное свидание, суда всех наций, и Гонконг являлся как бы азиатским караван-сараем между Европой и Америкой.
У входа стояли на якоре парусные суда, огромные трехмачтовики, груженные рисом, отражавшие в спокойном море свои корпуса, зеленые, розовые, белые и голубые – точно пестрая импрессионистская акварель. Далее, у первых мостков внешней гавани виднелись угольщики, черные, как чернила, и так низко сидевшие в воде, что видны были только мачты и трубы. Они представляли собой как бы авангард паровых судов, во множестве рассеянных по всему рейду. Это были некрасивые, грязные суда, некоторые из которых с шумом загружались на шаланды и джонки, но большинство стояли без дела, пустые и Мертвые, как прекратившие работу заводы. Белые пакетботы, блестящие словно яхты, казались замками среди этих заводов.
«Баярд» быстро приближался к месту стоянки военных судов, которые виднелись в глубине рейда, величественные и выстроившиеся, как на парад.
Убегающие сампаны рассекали воду широкими взмахами весел. Паруса из бамбуковой рогожи висели на реях, и можно было видеть фигуры китайских корабельщиков, отвратительных, со своими лоснящимися волосами, в блестящих зеленых безделушках. У их ног, на грязных досках, желтые ребятишки валялись в рисе. Тошнотворный запах несся из этих клоак.
Но теперь, когда приближались к берегу, все смотрели только на землю. Горы Гонконга казались выходящими прямо из моря, потому что они поднимаются одним склоном до самой вершины. Прямо берег континента представлял собой ряд террас, поднимающихся одна над другой к голубым вершинам гор, которые сливаются с небом. Тогда как остров вырисовывался круто и прямо, точно кратер. Виллы, которые его покрывают до половины высоты, казались сидящими на скалах, как птицы.
Вилл много было. Их террасы, нагроможденные одна над другой, густо усыпали гору. Их соединяли дороги, проложенные на арках, которые придавали им вид римских акведуков. Головокружительный фуникулер, вертикальный, как башня, взбирался на высочайшую вершину пика. И город, рассеянный между морем и горою, простирался насколько хватало глаз вдоль берега, прихотливо смешивая повсюду свои пестрые дома и взбираясь на свои нижние уступы гор, которые он словно взял штурмом.
Кокетливо убранный деревьями и увенчанный своей горой, как фантастической зеленой чалмой, Гонконг был красив. Он жил кипучей жизнью, со своими доками, где кипит работа, шумными арсеналами, со своими экипажами, шлюпками и набережными, усеянными желтой китайской толпой.
Вид большого приморского города привлекает к себе внимание и захватывает. Никакое зрелище не способно овладеть до такой степени беспокойной или тоскующей душой, не способно развлечь ее и рассеять.
На юте «Баярда», облокотясь на борт, Фьерс смотрел на приближающуюся к нему панораму Гонконга.
XXI
Жак де Фьерс – m-lle Селизетте Сильва.
«Я хотел бы, моя дорогая Селизетта, каждый вечер посылать вам поцелуй, такой же, как тот, который я запечатлел на вашем лбу накануне отъезда. И этой бедной радости, единственной, которая могла бы облегчить мое изгнание, я лишен: отсюда не будет пакетбота в Сайгон в течение нескольких дней, а почта в Кохинхину ушла из Гонконга до прибытия „Баярда“. Я не знаю даже, прочтете ли вы это письмо, когда и как вы его получите.
А ваше письмо ко мне: получу ли я его? Я в нем так сильно нуждаюсь! Вы в моей жизни – как тот маяк, который вел нас прошлую ночь вдоль Гайнана. Без него Бог знает, о какие рифы разбился бы наш «Баярд». Без вас я не знаю, как пошла бы моя жизнь. Я не хочу даже думать об этом, потому что мне становится страшно. Я был болен, и вы исцелили меня. Но вдали от врача, мне кажется, моя лихорадка снова готовится овладеть мною…
Я вам говорю глупости, не смейтесь надо мной. Вдали от вас я имею право поглупеть немного. Моя маленькая невеста, узнаете ли вы когда-нибудь, как я вас люблю? Подумайте, ведь я никогда никого не любил до встречи с вами. Подумайте о том, что у меня никогда не было ни сестры, ни друга, что моя мать не ласкала меня, а заботы моего отца обо мне выражались только в том, чтобы выбрать для меня колледж подальше. Я вам вверяю нетронутое сердце, которое никогда не принадлежало никому. И хотя вы – маленькая святая, а я грешник, все же из нас двоих я более наивен и менее пресыщен, потому что эти слова, которые я вам пишу и которые не могут быть достаточно нежными, – даже эти слова вчера еще были мне неизвестны.
Я вам пишу в моей каюте – она теперь голубая, как вы хотели, – перед портретом, который я однажды украл, и который честно возвращу вам в тот день, когда взамен буду иметь вас. До тех пор, несмотря на ваш гнев, я не могу лишиться этого изображения – моего талисмана, моего фетиша – единственного, что мне осталось от вас. Вот уже семь дней, как мы расстались! И сколько их пройдет прежде, чем я вас увижу снова! Мы в Гонконге потому (я теперь знаю это), что между Англией и нами возникли трения, и их пытаются уладить рукопожатиями и балами. Кто может сказать, сколько именно понадобится балов и сколько share-hands? Я не хочу ничего знать об этом, и я ищу уединения у себя на борту, как больной, которого шум утомляет. Тем не менее, я не имею возможности устраниться от всего. Вчера я должен был отправиться с официальными визитами в английскую миссию и к начальнику гарнизона. Броненосец адмирала Гаука готовится устроить в честь нас колоссальное празднество, на котором волей-неволей придется фигурировать и мне. Да, вчера я высаживался на берег в первый раз и, я надеюсь, в последний, потому что эта прогулка заставила больно сжиматься мое сердце… Мой паланкин – коляски здесь более редки, чем в Венеции – доставил меня в верхнюю часть города по улицам, идущим уступами, как лестница. Мне захотелось пройти немного пешком для отдыха, и я углубился в аллею парка, которая поднимается по склону горы вдоль высохшего потока: зеленую и тенистую аллею, настолько заросшую деревьями, что ее можно было принять за дорогу в замок фей. Она идет вдоль оврага, порою переходит через него по маленьким мостикам, поросшим мхом, и отделена от обрыва простой деревенской оградой. Мостики со стрельчатыми сводами напоминают ворота разрушенных аббатств, ограда из фаянса с желтыми и зелеными балясинами. Все это безмолвно, таинственно, тесно – тем более, что за оградой пальм и папоротников угадывается неизмеримо огромный рейд, спящий у подножья горы. На этой дороге, созданной для двух влюбленных, я себя почувствовал гораздо более одиноким и далеким от вас, чем за минуту до этого. И мне стало так грустно, что я вынул платок. Носильщики, несшие паланкин, подумали, вероятно, что я вытираю лоб»…
XXII
Несколько эскадр – английская, немецкая, русская, американская – собрались в Гонконге. И военный рейд, загроможденный судами, походил на космополитический город, на международную Венецию, где все флаги мира развевались над архипелагом стальных дворцов. Крейсера и броненосцы дружески стояли бок о бок, не беспокоясь ни о прежних столкновениях, ни о войнах будущего. Атмосфера была мирной, все братались друг с другом.
Лодки, шлюпки, вельботы скрещивались во всех направлениях, беспрерывно пробегая взад и вперед. Это были визиты, приветствия, донесения. Процессии флаг-офицеров толпились в приемных. Кают-компании (wardrooms) походили на модные салоны, где шампанское лилось без конца. Говорили по-английски, по-французски, по-русски, даже по-японски, как в новом вавилонском столпотворении.
Это продолжалось весь день, и вечер только усиливал оживление во флоте и в городе, охваченном точно лихорадкой. Когда солнце садилось в розовое море, флаги торжественно спускались с флагштоков и мачт, приветствуемые звуком рожков, ружейными залпами и барабанами. И национальные гимны разливались в сумерках: каждый корабль играл сначала свой, а потом из учтивости все остальные. Эта запутанная, нестройная мелодия заканчивала дневную жизнь – официальную.
Но тогда начиналась другая жизнь, ночная. Маяки, сигнальные фонари, каждое окно в городе зажигались огнями. Пригороды замыкали рейд огненным кольцом, и в центре его корабли рассылали во все стороны снопы электрических лучей. Там и здесь по воде бежали столбы света от паровых катеров. И в переполненных шлюпках эскадры отправляли на штурм города шумные орды своих матросов.
Набережные сверкали, белые, как снег, под рефлекторами электрических фонарей. Высаживались на каменные перроны, у которых беспорядочно толпились пристающие лодки. Под нижними ступенями лестниц отражения белых, красных и зеленых фонарей танцевали на волнах фантастический танец. Наверху схватывались между собой, осыпая друг друга азиатской бранью, скороходы с колясками и паланкинами, разноцветные фонари которых прыгали в темноте. Матросы бегом, распевая песни, набивались в экипажи с криками и свистками – и все эти звуки тонули в невообразимом китайском гвалте, хриплом, певучем, таинственном.
В ночной темноте, испещренной, как шкура зебры, полосами света, процессия бегущих галопом скороходов и носильщиков углублялась в город. Взбирались по идущим в гору уличкам, по бесконечным лестницам – до сердца китайского города, который не знает сна.
Европейские банки, клубы, конторы расположены в Гонконге вдоль единственной длинной улицы, параллельной набережной, улице Королевы. И эта улица, если не считать нескольких чересчур местных особенностей, напоминает любой из английских колониальных городов. Но стоит сделать несколько шагов в сторону, и начинается Гонконг китайский, полный чудес. Не только китайский, впрочем: там есть персы, тагалы, макаисы, японцы, метисы. Он кишит несметной толпой: брань, драки, ужасающий концерт ста тысяч голосов, которые надсаживаются изо всех сил.
Полицейские, гиганты в красных тюрбанах, следят только, чтобы в ход не пускались ножи и палки. Остальное дозволено, и каждая ночь здесь похожа на ночь мятежа.
В этом шабаше матросы, жаждущие вина, криков, женщин и оргий, находили, чем насытиться. Под покровом ночной темноты каждый по-своему справлял свой праздник.
Позже, после обеда, офицеры высаживались на берег в свою очередь: второе нашествие, немногим менее шумное, чем первое. Матросы всех эскадр не смешивались между собой, благодаря различию в языках. Только в конце ночи пьянство соединяло их в космополитические банды. Напротив, офицеры, достаточно знающие все языки, усердно братались между собой. Солдаты по ремеслу, созданные единственно для того, чтобы убивать друг друга по первому приказанию, они взаимно проявляли дружеские симпатии, добродушие кондотьери, готовых схватить друг друга за горло, но без ненависти, глубоко равнодушных и презрительных к распрям тех, кому они служили. Они смеялись, пили, бранились вместе. Они делили между собой одни и те же бутылки и одних и тех же женщин.
Это были веселые ночи! Сначала утомляли себя бесцельным шатаньем по городу, исколесив его весь, с начала до конца. Потом собирались толпой в благословенном квартале Cochrane-street и шли на приступ веселых домов. Двери уступали ударам, деревянные лестницы звучали, как барабаны, под бешеным галопом каблуков, и женщины, сбившиеся в кучу в грязных салонах, издавали крики испуга или смеялись раболепным смехом.
Здесь предавались грандиозному распутству, стараясь отличиться силой и неистовством, создавая иллюзию оргии в завоеванном городе. Стаканы разбивались о стены, пиастры разбрасывали пригоршнями. Женщины, привычные к морским галсам, гнули спину и протягивали руки. И все, все – желтые кантонки с тонкими босыми ногами, северные китаянки с жемчугами в волосах, подкрашенные пухленькие японки, макаиски с глазами испанок или молдаванок, напоминающие об Европе, – все отдавались без отвращения мимолетным объятиям западных солдат. В открытые окна можно было видеть все подробности оргий, полуобнаженные пары перекликались из дома в дом. И шум улицы сливался с призывными возгласами, с непристойными выкриками и дикими воплями дерущихся.
Город Гонконг занимает только первые уступы горы. Выше – царство вилл, густых деревьев и тишины. Тенистые дороги образуют террасы, и в ясные ночи луна, проникая сквозь листву, рисует на белом песке мозаику из теней и пятен света.
На этих чудесных террасах, полных прохлады, тишины и молочно-белого сиянья, Фьерс часто проводил в грезах свои ночные часы. Но потом, чтобы возвратиться на борт, ему приходилось пересекать шумный распутный город. И когда он проходил мимо плохо закрытых дверей притонов, когда ему ударял в лицо чад распутства, пробивавшийся оттуда наружу, тяжелые воспоминания проникали в его мозг и кровь – нездоровые воспоминания, похожие на тоску по родине.
XXIII
На борту броненосца адмирала Гаука, «Король Эдуард» – колоссальном корабле, перед которым «Баярд» казался яхтой, – для французов был дан великолепный праздник.
Это было одно из тех необыкновенных празднеств, которые можно устраивать только в экзотических странах. Оно началось утренним концертом и представлением комедии: приятное развлечение в городе, где нет театров. Потом был обед, или скорее пир в стиле Пантагрюэля; и бал был открыт парами, уже достаточно веселыми и возбужденными. Танцевали до утра, с увлечением предаваясь флирту на всех мостиках, умышленно оставленных темными. Уже светлым днем, – после поднятия флага и восьмичасового «God save the King»,
– последняя лодка увезла последних приглашенных. Ужин, сервированный на маленьких столиках, превратился в настоящую оргию, и броненосец не отличался ничем от веселого дома для матросов.
Адмирал д'Орвилье не щадил себя, он приехал утром и уехал после рассвета. Исполняя приказ, его флаг-офицеры танцевали до упада и старались превзойти самих себя в любезности. Противная сторона выказывала такое же ожесточенное усердие: это было настоящее состязание в сердечности и вежливости. Приказание выполнялось явно утрированно. Более или менее, все эти люди знали, что они были близки к войне. И ужасный призрак этой войны, едва рассеявшийся, еще витал над праздником, кружа головы и опьяняя еще более, особенно женщин. Прекрасные англичанки, которых галантно прижимали к себе французские офицеры, не могли забыть, что эти кавалеры, очарованные их грацией, быть может, задумали и подготовили чудовищное избиение их женихов или их возлюбленных. И запах этой крови, которая должна была пролиться реками, щекотал их чувственные ноздри.
Климат тропиков расслабляет самцов. Но самки, напротив, воспринимают его, как удар кнута, возбуждающий их страсть к всевозможным наслаждениям. Нет ни одной светской дамы в Сайгоне, которая согласилась бы уйти из театра до пятого акта, не поужинать, лечь спать до рассвета. Нет ни одной женщины, которая не потребовала бы, в придачу к ночным ласкам, еще лакомства в виде сиесты вдвоем. На балах закрывают окна ставнями, чтобы свет солнца не служил помехой, и баккара никогда не кончается раньше, чем пробьет полдень. На борту же «Короля Эдуарда» удовольствие, вдобавок, принимало видимость патриотического долга. Начиная со второй кадрили все цветы были разобраны, все руки освобождены от перчаток, все талии испытали объятия. Ко времени ужина флирт принял характер свиданий в отдельных кабинетах. Корабль – удобное место, там множество потаенных уголков, хорошо укрытых от ламп и прожекторов. Полудевы могут смело обрывать там лепестки своей полудобродетели, а женщины – рискнуть и на большее. Безопасно иметь партнером моряка, – прохожего, уходящего без возврата назад, чей мимолетный поцелуй навсегда останется в тайне!
Англичане пригласили весь свой космополитический город. Там были женщины всех стран – западные, только что прибывшие из щепетильной Европы, но уже достаточно просветившиеся за четыре недели переезда на пакетботе, – колониальные, все высоконравственные дамы по Брантому: из Гонконга, где воздух заражен лихорадкой, из Шанхая, где все дома имеют по двое дверей, из Нагасаки, где пример японок оказывается заразительным, из Сингапура, где цветы благоухают чересчур сильно. И, наконец, из Ганои и Сайгона, которые люди знающие называют Содомом и Гоморрой.
Были там и другие, прибывшие из более отдаленных мест: иммигрантки, принесшие с собой на наивно-развращенный Дальний Восток все виды разврата утонченного, – американки, склонные к вызывающему флирту, нимфоманки-креолки с Кубы, австралийки, которые декольтируются ниже, чем это позволительно даже в Нью-Йорке. Легион путешественниц всех рас, которых контраст между столькими странами сделал скептическими и распущенными, и которые странствуют беспрерывно по свету, чтобы не покоряться моральным предрассудкам никакой определенной страны.
Одна из этих женщин занялась Фьерсом. Случайно оказавшись соседями за столом, они начали с того, что взаимно осведомились об имени и происхождении друг друга, с мимолетным любопытством кочевников, у которых нет времени для того, чтобы проявлять излишнюю осторожность и разборчивость в объятиях. Ее звали Мод Айвори, она была американка из Нового Орлеана, сирота, совершенно свободная. Мужа у нее не было. Она путешествовала уже три года в обществе подруги-ровесницы Алисы Рут, у которой жених в Бомбее и которая вероятно выйдет замуж по приезде в Индию. После этого мисс Айвори останется одна и будет продолжать свою веселую жизнь туристки, ищущей удовольствий и свежего воздуха.
– Мы приехали из Австралии и Новой Зеландии, – рассказывала она. – И когда Алиса выйдет замуж, я поеду в Египет…
Фьерс с любопытством спросил ее:
– Значит, всегда в пути? Без отдыха? А домашний очаг?
– Позже, позже!
Он вспомнил в глубине сердца один очаг, который так хорошо знал.
– А любовь?
– Любовь? – Она вызывающе посмотрела на него. – Когда мне будет угодно!
Он думал не о такой любви.
После обеда они прогуливались по спардеку, превращенному в сад. Она дышала глубоко, смелая и чувственная. Ее грудь вздымалась под корсажем, рука тяжело опиралась на руку Фьерса, которая ее поддерживала. Порой он смотрел на нее и не мог отрицать, что она хороша, со своим профилем нимфы, сладострастными и жесткими глазами и пышным золотым руном непокорных волос.
Бомбейская невеста присоединилась к ним в обществе английского моряка, державшего ее под руку. Все четверо прислонились к перилам на корме. Усеянный огнями рейд дышал теплом и ароматом. Пальмы и папоротники, загромождавшие мостик, превращали его в уединенный и тайный уголок. Рядом с ними пушка Норденфильда протягивала свой тонкий ствол, сталь которого блестела как серебро.
Англичанин, здоровый весельчак с багровым лицом, начал ухаживать за своей партнершей. Мисс Рут не оказывала слишком сурового сопротивления. После мгновенных поцелуев начались жесты. Под пальцами Фьерса рука мисс Айвори дрожала.
Он почувствовал трепет в своей крови. Желая побороть и прогнать его, он обратился к англичанину:
– Берегитесь, сударь, сердце мисс Алисы не свободно…
– Ба! – отозвалась мисс Айвори. – Бомбей далеко – far from here!
Да, это правда. Другие города, другие клятвы…
Между тем шокированная, быть может, слишком смелой лаской, мисс Рут оттолкнула внезапно своего кавалера и отозвала мисс Айвори для секретного разговора. Прислонившись к перилам, плечо к плечу, молодые девушки шушукались. Англичанин, сконфуженный перед Фьерсом, чтобы выйти из неловкого положения, машинально открыл тарель пушки.
– Хорошенькая вещица, – сказал Фьерс, желая нарушить молчание.
– Хорошенькая, – подтвердил англичанин.
Они не думали о том, о чем говорили. Их интересовало только, скоро ли американки кончат свои секреты. И они болтали рассеянно о привычных вещах.
– Двадцать четыре фунта?
– Да.
– Сколько таких орудий?
– Шестнадцать. Славная батарея против миноносцев…
Фьерс взялся за рычаг тарели. Блок повернулся, скользя по своему гнезду. Показался канал, круглый и черный, с параболическими нарезками. Пушка повиновалась привычной руке. Легкое движение освободило блок, отверстие дула снова закрылось. Сталь ударялась о сталь с сухим звуком. Фьерс нашел ударник и подавил на него, пружина щелкнула.
Кругом было обширное пространство, защищенное от ветра. С этого комфортабельного мостика было удобно в мрачную ночь битвы охотиться за миноносцами, подстерегать эти жалкие ореховые скорлупки, тщетно брошенные наперерез волнам, залитые водой, обреченные на гибель, побежденные заранее…
Услыхав щелчок спуска, американки приблизились, заинтересованные. Англичанин закрыл тарель.
– Военные вещи, пустяки.
Он произнес с насмешливым ударением эти слова – things of war, humbug, и, смеясь, снова взял руку мисс Рут.
Фьерс был рассеян. Старый, но не забытый жест получился у него раньше, чем он успел остеречься. Его правая рука обвила талию мисс Айвори, в то время как левая рука девушки ответила ему пожатием. Она предлагала ему себя, и он не посмел выпустить ее покорной талии. Но его терзали угрызения совести.
Американка, удивленная и задетая сдержанностью своего кавалера, постаралась развернуть все свое искусство флирта. Она завлекала его любезными фразами, которые можно было истолковать как признание. Она волновала его изящными скабрезностями. Она притворялась скромной, чтобы лучше предложить себя. Она его возбуждала, заставляла влюбиться в себя до безумия, зажигала огонь в его жилах, сводила с ума.
Другая пара тем временем не сдерживала более своих желаний, и красное лицо англичанина по временам покрывалось бледностью. Обе девушки, искусные в игре и холодные, как кошки, со смехом наблюдали одна за другой и взаимно ободряли друг дружку.
Неподалеку был накрытый стол, они сели ужинать. Несколько затемненных абажурами ламп разливали полусвет. Тотчас же начался обмен стаканами, колени под столом сблизились. Мисс Рут, внезапно наклонившись, предложила своему кавалеру половину летши, которую держала во рту. Поцелуй длился долго, зубы обоих соприкасались со стуком.
– Невеста! – насмешливо возмутилась мисс Айвори. Ее рука, протянутая за пикулями, медленно скользнула по губам Фьерса.
Фьерс не поцеловал этой руки.
– Невеста! – Это слово проникло, как шпага, в самую глубину его сердца. Жестокий стыд озарил ярким светом его совесть. Значит, грязь прошлого снова завладела им, так скоро? Значит, правда, что он был болен неизлечимо, был псом, который возвращается на свою блевотину? Пораженным гангреной членом, который отсекают?
На его ляжку легла другая ляжка. Полуобнаженное тело касалось в интимном месте его тела. Женщина как будто садилась на него верхом, – обладала им.
Но слезы отвращения подступили к его глазам, и в эту ночь он удержался от дальнейшей измены.
XXIV
Жорж Торраль – Жаку де Фьерсу.
«Мой мальчик, ты покинул Сайгон нездоровым душевно, – поскольку я могу судить об этом, я, которого ты более не удостаиваешь твоей откровенности. Но тем не менее, я претендую на роль твоего друга, и хочу тебе помочь. Вот мое лекарство: пилюля неприкрашенной истины. Проглоти ее, не бойся. Это не горько: дело идет о Мевиле, ты ни при чем здесь. Но – hodie mini, crastibi,
не так ли? Мевиль продает за бесценок свою жизнь, которая была прекрасна и разумна, как моя, которая была жизнью цивилизованного. Этот глупец изменяет разуму ради инстинкта. Выслушай его историю и извлеки из нее пользу, если можешь.
Мевиль был разумным человеком, который любил женщин – всех женщин, без нелепого предпочтения той или этой. Он хотел от них вполне логично только того, для чего женщины и существуют: любви. Бесспорно, то было разумное желание. Преследуя его, Мевиль жил счастливо немало лет. Но вот месяц назад он пожелал женщину после множества других, и эта женщина, в виде исключения из общего правила, его оттолкнула. Ты знаешь, кто она? Твоя добродетельная приятельница, жена этого негодяя, откупщика налогов, который подготовляет мятеж в стране. Все равно, впрочем. Мевиль, привязавшись к этой фантазии, стоял на своем. Это было преувеличение, но преувеличивают более или менее все. Я сам порой добивался во что бы то ни стало бесполезных решений чистой геометрии… В этом еще нет большой беды. Беда началась, когда для этой любовницы, которой Мевиль не мог иметь, он порвал с теми, которых имел. Это уже было начало безумия – все женщины дают нам один и тот же род спазма. Не все ли равно, в каком магазине покупать, если товар одинаков? Предпочтение, основанное на какой-нибудь детали или аксессуаре, не должно заслонять от нас главное, о чем идет речь – любовь. Мевиль начал сходить с рельсов здравого смысла. Вскоре он и совсем своротил с них.
Он помешался на второй женщине – маленькой Абель. И на этот раз было настоящее безумие. Его любовь к Мале, как она ни абсурдна, все же имела разумную цель – желание. Он хотел обладать ею. Это было распутство, замаскированное гирляндами, но все же распутство. С малюткой Абель он ударился в платонизм. Он ее любит, не зная сам за что, безысходной любовью, которая граничит с помешательством. В конце концов, я самый терпимый человек, и я признаю платоническую любовь, как род дружбы, интимной дружбы между двумя существами, которые могли бы спать вместе, но предпочитают философствовать в унисон. Но любовь Мевиля к Марте Абель? Нет, позвольте, это уже смешно. Они встречались на балу, на теннисе. Он слышал, как она кричит «play» и «ready», и установил, что она вальсировала не в такт. Основывать на этом дружбу, интимность, какой бы то ни было обмен мыслей – это фантазия идиота, имеющего в кармане прямой билет в Шарентон.
И Мевиль туда попадет.
Я его вижу каждый вечер и изучаю с бесконечным любопытством: это интереснейший патологический случай. Обе страсти гложут его, как две собаки одну кость.