Это было в соответствии с той формулой безучастия, в которой выражалась сущность цивилизации, и Фьерс, цивилизованный, старательно подавлял в себе природные инстинкты, чтобы устранить из своей жизни все, что могло походить на волнение. Ни радостей, ни страданий: удовольствия и скука, причем последняя мало отличалась от первых. Людские волнения не имели доступа в его грудь. И только самое могущественное из этих волнений – любовь – могло еще тронуть и потрясти его.
Потрясение слабое: Фьерс, слишком рассудочный, без сомнения был влюблен менее, чем любой из матросов его корабля. Но он никогда не знал потрясений, даже слабых.
И это, которого он не мог сравнить ни с каким другим, показалось ему самым сильным. Оно нарушило тоскливую монотонность его жизни, и он был изумлен этим и очарован. Он находил удовольствие в мысли – ошибочной, разумеется, – что его любовь похожа на любовь невинного юноши. Позабыв о своем вечном самоанализе, он жил, не стараясь вглядываться в свою жизнь. В этой новой игре он учился чувствовать вкус жизни. И хотя его небо успело в достаточной степени высохнуть, он восхищался этим вкусом, который был для него так нов.
Он узнал молодую игру мечтаний и грез, и сладкую горечь любви, от которой сжимается сердце. Его грезы были просты и мечты целомудренны: он не хотел ничего, кроме дружеской улыбки Селизетты. Слишком много женщин, которых он презирал, сменяли одна другую в его объятиях для того, чтоб он мог желать обладания ею, своим единственным кумиром.
* * *
Когда Фьерс посещал виллу на улице Моев, он там бывал часто, всегда стараясь застать m-me Сильва и ее дочь одних, он входил в постоянно открытые ворота и направлялся в сад, не заходя в комнаты. Около четырех часов, перед прогулкой, m-lle Сильва имела обыкновение сидеть под бананами на террасе, на воздухе, который тенистые деревья сохраняли свежим. Там Фьерс всегда находил слепую в ее тростниковом кресле, с неизменным вязаньем из серой шерсти в руках. И ее верная подруга, m-lle Сильва, болтала с нею или читала вслух.
Он был теперь близким другом, которого всегда принимают с удовольствием, который никогда не может нарушить немного t?te-a-t?te между матерью и дочерью. Его усаживали, его приглашали на прогулку или проводили с ним вечера в интимной болтовне в саду. Он рассказывал новости, его посвящали в мелочи семейной жизни, его рассказы приводили в восхищение молодую девушку.
И слепая вносила во все это нежную серьезность и кротость пожилых женщин, которые страдали много, но сердце которых не ожесточилось в этих страданиях; женщин, которых печаль и покорность провидению сделали прекрасными и величественными.
Однажды ночь застала их в саду, и m-me Сильва предложила Фьерсу руку, чтобы возвратиться в дом. Зажгли лампы, мягкий свет которых окрасил щеки Селизетты в тона розового жемчуга. Прежде, чем уйти, Фьерс попросил разрешения открыть пианино. M-lle Сильва не была большой артисткой, но ее голос, правдивый и безыскусный, звучал так чисто, как вибрирующие струны из золота.
Она пела старинные песни, легенды времен бардов: Фьерс, насмешливый и развращенный, слушал эти простые напевы с волнением, увлажнявшим его глаза.
Когда он возвращался в ночной темноте, им овладевала тоска, становившаяся все более тяжелой по мере того, как он удалялся от милого дома. Дорога показалась ему длинной, он чувствовал себя ослабевшим, как от усталости. Он подозвал пробегавших мимо скороходов и в маленькой колясочке, где было удобно мечтать, без стыда признался себе, что все его счастье осталось в плену там, позади – около этой обожаемой девушки, которая взяла его сердце. Вдали от нее, чем была бы отныне его жизнь? Странствием без цели, которого не стоит и начинать.
* * *
Два китайских обойщика – толстых кантонца с великолепными косами, в белых чулках и черных башмаках на войлочной подошве – выслушивают приказания Фьерса в маленькой каюте на «Баярде».
– …Снять весь серый шелк со стен, также и бархат. На место их положить вот это…
«Это» – был бледно-голубой китайский крепон, отливавший зеленым, выписанный из Шанхая. Фьерс потратил немало трудов, чтобы найти именно тот цвет, какого ему хотелось.
– Панно оправить вот этим…
Распоротые рукава старых китайских платьев: по узкой полосе черного атласа были разбросаны тысячи вышитых бабочек с голубыми крыльями, – крылья всех форм, голубой цвет всех оттенков. В Шолоне у торговца m-lle Сильва пришла в восторг от этой материи.
– Хорошенько скрыть гвозди. Можно кончить все к сегодняшнему вечеру?
Утвердительный знак, улыбка на бритых лицах. Всегда можно. Слова «нельзя» не существует на коммерческом языке Китая.
– Постараться ничего не запачкать. Сколько за работу?
Короткий расчет. Несколько слов на кантонском жаргоне. Записные книжки из шелковой бумаги появляются из карманов – столько-то. Торговаться не стоит, потому что дело идет о срочной работе. Фьерс, человек привычный, знает это. Он расплачивается и уходит.
Бесполезно следить за работающим китайцем. Он в точности выполнит все, что условлено, и откажется лучше от всякой платы, чем навлечет на себя хоть малейший упрек.
Серая каюта сделалась голубой – цвета глаз Селизетты. Фьерс, довольный, любуется милым цветом. Потом садится к своему столу. Книги открыты на тех же страницах. Осторожные китайцы положили каждую вещь на прежнее место.
Это книги по тактике, чертежи маяков, мореходные инструкции. Фьерс достает из запертых ящиков секретные планы батарей и фортов, развертывает морскую карту Донаи и мыса Святого Иакова.
Дело идет о мероприятиях, связанных с возможной блокадой. Это не обычная служебная работа. Фьерс изучает по собственной инициативе, из личных патриотических побуждений, средства защиты Сайгона от неприятельской атаки.
– Против мыса Святого Иакова ничего нельзя сделать, – бормочет он про себя. – Всякая попытка была бы безумием, и ее легко отразить. Но высадка на западе возможна, да. Необходимо, стало быть, в первую же ночь прорвать блокаду. Но хватит ли у нас миноносцев?
Он останавливается, поднимая глаза. На полке из кованого железа, которая служит библиотекой, его книги – очень легкого содержания, – теперь образуют пятно, со своими переплетами из серого плюша. Он смеется. В то время, когда он читал эти книги, как удивился бы он, если б какой-нибудь чародей предсказал ему, что однажды он сменит маркиза де Сад на Коммодора Магана! Он начинает напевать:
Из любви к одной блондинке,
К голубым ее очам…
Это – песенка Селизетты. Он останавливается и произносит очень серьезно:
– Вывод из всего этого тот, что я не мог бы жить без нее…
* * *
M-me Абель, жена вице-губернатора, принимала по средам, от шести до семи. Фьерс регулярно бывал на этих приемах, во-первых, по служебной обязанности – флаг-офицер адмирала должен делать визиты супруге второго должностного лица в Сайгоне, а также из симпатии к милой даме, которая была близкой подругой m-lle Сильва. M-me Абель была симпатичнее, чем ее падчерица. Марта не нравилась Фьерсу своей холодной вежливостью, под которой всегда таилась какая-то неразгаданная мысль. В то время, как ее мачеха, нисколько не глупая и не старомодная, открыто высказывала своим друзьям доверие и симпатию.
В одну из сред Фьерс ошибся часом и пришел слишком рано. Улица была пустынной, не было обычного съезда экипажей, и часовые-тонкинцы дремали в своих будках. Фьерс рассеянно шел, ничего не замечая. Дворец вице-губернатора Сайгона походит на немецкий храм в Новых Афинах: богатое и некрасивое здание с коринфскими колоннами. Фьерс взошел на перрон, аннамитские бои смотрели на него с изумлением, но не помешали войти. Туземец не смеет остановить европейца, даже под кровлей своего господина. Фьерс дошел беспрепятственно до салона – и только там, перед пустыми креслами, понял свою ошибку: часы на камине показывали без пяти минут пять.
– Как я глуп, – сказал он. – Что делать?
Он подумал, что быть может кто-либо из боев предупредит хозяйку, в доме его знали все. На всякий случай он ожидал, готовясь к извинениям. Он скитался взад и вперед по салону, не садясь. Картины на стенах были не интересны. Он приблизился к круглому столику, задрапированному китайскими кружевами, и увидел альбом, переплетенный в лаковый переплет по-японски. Он потрогал пальцем слой лака, толстый и темный, усеянный цветами персикового дерева. Он вспомнил Нагасаки, откуда происходит этот лак, и Ширайамабан, где его фабрикуют в темных лавочках, в которых щебечут мусмэ…
«…Япония красива и опрятна. Селизетта полюбила бы эту страну».
Он перелистывал альбом. Там были фотографии, портреты. Знакомые лица не привлекали его внимания. Он собирался уйти, не дожидаясь более, и посматривал на открытую дверь.
Вдруг он вздрогнул: уже готовясь закрыть альбом, он увидел фотографию m-lle Сильва.
Он никогда не видел ее фотографии, это была первая. Она была верна и красива, ему показалось, что он видит самое Селизетту: он почувствовал смутную, сладкую тоску, которая волновала его всегда, когда он видел молодую девушку.
…Селизетта, как живая: ее любимое платье, ее капризные волосы цвета светлого золота, ее улыбка и мечтательные глаза…
От спущенных штор в салоне был полумрак.
Фьерс, не колеблясь, украл фотографию из альбома.
Его пальцы немного дрожали: пришлось снять перчатку, потому что карточка не легко выходила из щели альбомного листа.
Потом он снова поднял голову и посмотрел на дверь, вдали слышались шаги. Он спрятал портрет на груди у себя, под рубашкой, на теле. Портрет должен был слышать, как сильно билось от страха и решимости его сердце. И он скрылся, быстро, как настоящий вор.
Но, вернувшись на борт, в свою голубую каюту, он почувствовал такое опьянение восторга перед этим портретом, – трофеем, сокровищем, реликвией. Так сладко плакал над этой Селизеттой-пленницей, которая должна была отныне разделить его жизнь, что его охватил, наконец, суеверный страх, и он вложил фотографию в конверт, как некогда Поликрат, тиран Самосский, посвятил свой драгоценнейший перстень Адрастейе.
XVII
В губернаторском парке прогуливались m-lle Сильва, приглашенная на завтрак к своему опекуну, и m-lle Абель, которая приехала с визитом.
Между ними не было интимной дружбы, потому что Марта находила Селизетту слишком юной, а Селизетта Марту – слишком солидной. Той и другой было по двадцать лет, но в смысле зрелости – эти двадцать лет были неодинаковы у обеих.
Они прогуливались не спеша, почти молчаливо, по английским аллеям, между густыми зарослями деревьев, которые делали парк похожим на лес – лес, величиною не больше сада, но такой тенистый, что стен кругом не было видно.
– Селизетта, – сказала вдруг m-lle Абель, – как идет ваш флирт?
– Какой флирт? – искренне изумилась Селизетта.
– С г-ном де Фьерсом, разумеется.
– Это не флирт, Марта. Мы только друзья, уверяю вас, он за мной не ухаживает.
M-lle Абель улыбнулась своей улыбкой сфинкса.
– Из моего альбома украли вашу фотографию. Что вы скажете по этому поводу?
– Украли мою фотографию! Кто же?!
– Разумеется, не знаю. Какой-нибудь влюбленный, надо полагать.
– Это было бы ужасно, – воскликнула m-lle Сильва с негодованием. – Но я скорее думаю, что она потерялась. Я вам дам другую.
Она увидела каменную скамью на краю аллеи, и так как чинно гулять ей наскучило, она перепрыгнула через эту скамью.
– Какая вы юная, – сказала m-lle Абель. Чтобы она ни говорила, ее голос всегда оставался холодным и прозрачным, как кристалл.
M-lle Сильва вернулась к ней.
– Марта, теперь моя очередь спросить о ваших сердечных делах. Доктор Мевиль увлекается вами?
Марта смотрела на красный песок аллеи.
– Да… быть может, и многие другие также. Доктор Мевиль – это неинтересно.
– Мне кажется, – m-lle Сильва колебалась, вспоминая слова Фьерса, – что он увлекается вами более, чем другие.
– Напрасно, – заметила m-lle Абель с ледяным равнодушием. – Кто вам это сказал?
– Никто, – солгала Селизетта, вся покраснев. – Он вам не нравится?
M-lle Абель вытянула губы. Казалось, она размышляла о чем-то другом.
– Мне больше нравится Роше, – сказала она вдруг, засмеявшись каким-то странным смехом.
– Старый журналист? Вы с ума сошли! – воскликнула возмущенная Селизетта.
Они сели на каменную скамью.
– Селизетта, что вы думаете о г-не де Фьерсе?
– Ничего особенного. Он очень мил, очень любезен и прекрасный товарищ. Вы знаете все это так же, как и я.
– Но он вам нравится?
– Марта, зачем вы меня дразните? Уверяю вас, что между нами ничего нет, решительно ничего…
– Вы прелестная малютка, – сказала m-lle Абель. Она взяла руку Селизетты и сжала ее в своих руках. При ее обычной холодности это было проявление совершенно исключительной симпатии.
– Я уверена, – она повторила с ударением, – уверена, что ничего нет. Но скажите все-таки: он вам нравится?
– Почему нет?
– Вы его любите?
– Какой абсурд!
M-lle Сильва поднялась почти в гневе.
– Не сердитесь, – умоляла Марта. – Клянусь вам, Селизетта, я никогда, никогда не захочу вас обидеть. Напротив…
– Я знаю, – прошептала успокоенная Селизетта.
– Слушайте, – сказала Марта. – Вы молоды, прелестны, и я вас очень люблю. Мы говорили только что о докторе. Он очень дружен с г-ном де Фьерсом.
– Да, – сказала Селизетта, снова покраснев при воспоминании о своей недавней лжи.
– Хорошо, так постарайтесь… я не знаю, как это сказать… постарайтесь, чтобы они не были такими друзьями.
– Что вы хотите сказать?..
– Постарайтесь, Селизетта! Я вас люблю больше, чем вы думаете, гораздо больше…
* * *
Гибиски цвели в саду на улице Моев, и все кусты стояли в красном цвету.
В этот же день адмирал д'Орвилье приехал с визитом к m-me Сильва, которую застал дома одну. Селизетта, задержавшаяся у губернатора, еще не возвращалась.
Два кресла стояли рядом под бананами на террасе, и маленький бой поставил перед адмиралом стакан виски с содой и со льдом.
– Я не слышу, – сказал д'Орвилье, – милого голоса, который поет мне мои любимые старинные песни.
– Селизетта скоро приедет, – отвечала слепая, улыбаясь. Одно только имя ее дочери уже делало ее счастливой.
Они замолчали. Адмирал взял руку своего старого друга, поцеловал и нежно задержал в своей.
– Знаете, – сказал он вдруг, – я считаю, что вы счастливее меня, несмотря на ваш траур и все ваше горе. У вас есть Селизетта; это большое лишение в моей одинокой старости – не иметь около себя дочери, которая бы меня любила.
M-me Сильва пожала руку, в которой оставалась ее рука.
– Дочь двадцати лет, – прошептал адмирал. – Когда же свадьба? – вдруг спросил он.
M-me Сильва подняла свои худые плечи.
– Когда Богу будет угодно. Все матери одинаковы; и когда мое дитя меня покинет, мое старое сердце будет разбито навсегда. Но я не эгоистка, и кроме того, нужно чтоб моя дочь вышла замуж и принесла мне внуков.
– Есть женихи в Сайгоне?
– Слишком много, потому что Селизетта богата. Но мы будем выбирать по своему вкусу. Я предпочла бы мужа не из колониального общества.
– Найдется, – сказал д'Орвилье. – А что думает Селизетта?
– Пока еще ничего.
– Вы уверены в этом? Молодые девушки скрытны.
– Только не моя, – возразила m-me Сильва. – Она объяснила подробнее: – Моя дочь – не современная девушка. Я воспитала ее такой, какова я сама, какова была моя мать. Я не вижу прогресса в современном воспитании женщин. Теперь принято смеяться над «целомудренными дурочками» прошлого, но я вижу девушек, воспитанных по-новому: они менее целомудренны, но они не умнее нисколько.
– Я мало понимаю в этом, но то, что вы говорите, кажется мне справедливым.
– Без всякого сомнения. Теперь посвящают молодых девушек во всю грязь жизни. Но как? Посредством романа, журналов, улицы, флирта. Можно ли думать, что таким путем они приобретут познания, которые будут для них полезны? Неужели нужно начинать с того, чтобы выпачкаться в уличной грязи? Однако только копоть кузницы еще не делает кузнеца. Этих детей учат не признавать ничего, кроме расчета. Но их не могут сделать менее наивными, и когда приходит время, они плохо рассчитывают, и выходят замуж глупо.
– А прежде?
– Прежде матери рассчитывали за своих детей: это было и чище, и разумнее. Я произведу расчет за Селизетту. Среди тех, которые ей будут нравиться, я постараюсь избрать наиболее искреннего и наиболее честного. Она за него выйдет и полюбит всем сердцем. И они будут жить счастливо…
– Исключая…
– Исключая то, чего в жизни нельзя предвидеть. Что поделаешь? Она будет стоять перед большим колесом лотереи со множеством выигрышных билетов. Если колесо повернется неудачно для нее, ей останется смирение христианки, и она понесет покорно свой крест так же, как я.
– Мы еще поговорим обо всем этом, – сказал адмирал. – На днях я вам расскажу об одной мысли, которая давно уже пришла в мою старую голову…
Вся раскрасневшаяся, Селизетта влетела, как порыв ветра.
– Мама, мама! Я тебя не видела целый год. Она порывисто заключила ее в объятия.
– Я засиделась у губернатора… Было столько народу: Марта Абель…
Д'Орвилье поднялся.
– Я видел беглянку, я доволен. И я ухожу…
– Подождите! – просила Селизетта.
Она побежала к кусту гибисков и, оборвав его, преподнесла старому другу два снопа красных цветов на длинных золотых стеблях.
– Для вашего прекрасного салона, сверкающего блеском сабель и штыков, чтоб вы чаще нас там вспоминали.
Д'Орвилье взял цветы и погладил маленькую ручку.
– Благодарю вас. Вы позволите дать немного Фьерсу в виде утешения в том, что он не мог сопровождать меня сегодня?
– Гм… не знаю, позволить ли, – колебалась m-lle Сильва. – А где же он, где г-н де Фьерс?
– На празднике, – серьезно сказал адмирал. Светлые ресницы раскрылись шире.
– На морском празднике, – докончил адмирал д'Орвилье, улыбаясь. – Он отправился на миноносце береговой обороны производить упражнения в открытом море, у мыса Св. Иакова, из чисто личного усердия, которое следует похвалить: в море сегодня нехорошо.
* * *
Прежде чем лечь спать в этот вечер, m-lle Сильва вышла на веранду подышать несколько минут чистым воздухом.
Теплая ночь была напоена ароматом. Все цветы, каждая пядь влажной земли изливали головокружительное благоухание.
Селизетта задрожала в этом живом мраке. Веранда была низка, и горизонт ограничен. Но непроглядная ночь создавала иллюзию черной бесконечности. M-lle Сильве грезилось, что она видит весь Сайгон и реку с кораблями и джонками. В ее мечтах из белой пены выплывал миноносец…
Как раз в это время Фьерс возвращался на борт крейсера.
Он был весь разбит от усталости и промок до костей под брызгами волн. Морская соль напудрила его лицо и жестоко жгла глаза.
Но здоровая радость наполняла все его существо. Порой, в часы праздности, его осаждали воспоминания тех дней, когда он еще не знал Селизетты, дней скептицизма и распутства – воспоминания, которые походили на тоску по родине. Но сегодня трудовой день, полный волнений, далеко отогнал эту нездоровую тоску. И он возвращался в свою голубую каюту с чистым сердцем и наивными мыслями. Уже не цивилизованный более, а влюбленный.
Это своеобразное опьянение восхищало его. Смутно он чувствовал еще следы этой странной болезни, от которой он убегал – цивилизации. Но он верил, что выздоравливает от нее, и видел в будущем полное исцеление и здоровье.
На стене, в оригинальной и пышной раме из меха черной пантеры, улыбалась пастель – Селизетта Сильва, по фотографии, которую он украл на прошлой неделе. Фьерс благоговейно преклонил колена перед своим целителем и, отыскивая в глубине своей памяти слова поклонения, он начал молиться – в первый раз после далеких дней своего детства.
XVIII
Две недели спустя генерал-губернатор давал последний бал в зимнем сезоне перед тем, как отправиться в обычную весеннюю поездку в Ганои. Весь Сайгон был приглашен на этот бал. И, хотя дворец вице-короля Индокитая достаточно велик, пришлось иллюминировать парк и поместить оркестр между деревьями.
Приглашенные стали съезжаться к десяти часам. Их встречали ординарцы и гражданские чины. M-me Абель, которая была особой первого ранга в Сайгоне, – генерал-губернатор был холост – встречала дам и несла на себе все заботы по празднеству.
Генерал-губернатор, когда-то очень радикальный член парламента, здесь импонировал пышностью церемониала. Его выход в парк состоялся в одиннадцать часов. Ему предшествовали тонкинские уланы с факелами в руках. Он проследовал между своими гостями один, как царь.
Обнаженные плечи склонялись перед ним в придворном поклоне. Пластроны белых смокингов, уже мокрых от пота, складывались пополам. Он шел, небрежно протягивая два пальца, милостиво даря улыбки.
Позади, на большом расстоянии, кордон аннамитской стражи дополнял этот самодержавный силуэт, – силуэт, рассчитанный, заимствованный, но необходимый из политических соображений в азиатской стране. Потом он удалился в свой салон, охраняемый стражей, где к нему присоединился адмирал д'Орвилье и генерал-аншеф. В открытые окна издали было видно, как они разговаривали между собой без жестов. Тонкинцы с обнаженными саблями стояли вокруг на страже.
Начались танцы и флирт. На мраморных плитах салона, высокого, как храм, гигантские окна которого были открыты навстречу всей свежести, какую только может дать сайгонская ночь, танцевали до зари. В то время, как пары искали уединения за деревьями сада. Светлые платья смешивались с белыми костюмами и мундирами, и праздник блистал, свободный от траура черных европейских фраков. В парке, под ускользающим светом бамбуковых фонарей, медленно двигавшийся круг гуляющих напоминал ночные празднества на картинках Ватто.
Весь Сайгон был там. И хотя это был европейский праздник, праздник завоевателей, торжествующих свою победу в покоренной столице, на него были приглашены и туземцы-мандарины, раболепно служившие Республике в то время, как прежние подданные проклинали их в глубине своих хижин.
Тонг-Док Шолонский беседовал о налогах с Мале, посланник сиамского короля дипломатично уклонялся от расспросов вице-губернатора. В группе капитанов и мичманов m-lle Жанна Нгуэн-Гок, единственная дочь нового Фу, равнодушно позволяла ухаживать за собою.
Хорошенькая и изящная, несмотря на свое азиатское происхождение, но более таинственная и замкнутая, чем статуя древнего Египта, она обладала чистым лбом и холодными глазами, во взгляде которых нельзя было уловить ни одной мысли. И, быть может, ни одного желания не таилось под великолепно вышитым шелком, покрывавшим ее грудь. Ни одного желания, которое было бы понятно для европейца.
Рожденная француженкой и крещенная католичкой, получившая хорошее воспитание в модном монастыре, она умела вальсировать, заниматься флиртом, принимать задумчивый вид, слушая Бетховена. Со своими гибкими руками и тонкими губами она знала все, что знают полудевы в Европе: это ясно сквозило в двусмысленной иронии ее улыбки. Но все это – только верхнее платье: честолюбивое желание – ничуть не скрываемое – найти мужа-европейца, который дал бы ей право гражданства между завоевателями. Туалет, под которым таится азиатская душа, равнодушная и недоверчивая ко всему. Потому что азиатская душа, слишком древняя, кристаллизировавшаяся в своей тысячелетней утонченности, никогда не может ни измениться, ни быть разгаданной. Никакой философ Запада, никакой гениальный психолог не мог бы распознать даже форм, в которые облекались аннамитские грезы дочери Фу Нгуэн-Гок.
…Весь Сайгон был там. Это было удивительное сборище людей честных и нечестных, причем последние были более многочисленны. Ибо французские колонии не что иное, как свалочное место для всей гнили и нечистот, которые извергает из себя метрополия. Там было множество сомнительных личностей, которых уголовный кодекс – слишком редкая сеть – не мог удержать в своих петлях: банкроты, авантюристы, мастера шантажа, ловкие мужья, несколько шпионов. Было множество женщин более чем легкого поведения, предававшихся разврату сотней способов, из которых самым добродетельным был адюльтер.
В этой клоаке изредка встречавшиеся честные люди и стыдливые женщины казались пятном. И хотя этот позор был известен всем, выставлен на показ, афиширован, его принимали, с ним легко мирились. Чистые руки без отвращения пожимали грязные. Вдали от Европы европеец, царь земли, любит утверждать себя по ту сторону законов и морали, надменно попирая их ногой. Потаенная жизнь Парижа или Лондона, быть может, еще более отвратительна, чем сайгонская, но она скрыта под кровом тайны. Это – жизнь с закрытыми ставнями. Колониальные пороки не боятся солнца. К чему осуждать их искренность? Открытые дома – экономия иллюзий и лицемерия.
Доктор Раймонд Мевиль приехал поздно и не танцевал. Он почти не появлялся в салонах, избрав парк в качестве базы для своих романтических операций. В этот вечер он охотился не на удачу: он специально выслеживал Марту Абель и m-me Мале, готовясь действовать против той или другой – смотря кто попадется. Но случай ему не благоприятствовал: в аллее, у которой не было перекрестка, его встретила m-me Ариэтт. Уже четыре раза подряд он пропускал свои еженедельные визиты к ней, и теперь не мог уклониться от объяснений.
M-me Ариэтт, женщина корректная, пользовалась в Сайгоне репутацией неприступности. Измена любовника не могла ее особенно волновать. Прореха в бюджете, получившаяся вследствие этой измены, была для нее более чувствительной.
– Мне кажется, – заговорила она спокойно, – что встреча со мною вам неприятна. Почему? Мы чужды друг другу. Вы мне дали это понять достаточно ясно. И хотя я предпочитала бы более прямое прощание, вы можете быть уверены, что я не стану стараться привлечь вас снова «на мою постель».
Мевиль, покоряясь своей участи, начал сочинять извинения.
– Прошу вас… Оставим это. Вы меня не любите больше, я не люблю вас, останемся добрыми друзьями. Одно только слово, чтоб кончить: вчера, в мой приемный день, я ждала вашего визита…
Мевиль понял.
– Правда, – сказал он дерзко, – я вам должен, потому что формально не дал вам отставки.
Он пересчитал ассигнации под китайским фонарем, она улыбалась, слишком привычная, чтобы сердиться.
– Можно узнать, – спросила она нежным голосом, – нашли ли вы уже себе новую… квартиру? Я не сомневаюсь в вашем вкусе, но, быть может, вы затрудняетесь… в устройстве? Не могла ли бы я быть вам полезной в качестве друга? Я умею оказывать такие услуги.
– Никогда не сомневался в этом, – насмешливо сказал доктор.
Зеленое платье мелькнуло быстро в конце аллеи. Мевилю показалось, что он узнал m-me Мале.
– Вот, – сказал он быстро, передавая ей билеты. – Мы квиты. Что касается другого, не беспокойтесь: я устраиваюсь всегда сам.
Они разошлись в разные стороны. M-me Ариэтт разыскала своего мужа в игорном зале.
– У меня разорвался карман, – сказала она. – Не возьмете ли вы мой кошелек?
Лимонно-желтый адвокат небрежно взял кошелек и поцеловал жене руку.
Раймонд Мевиль тем временем преследовал незнакомку в зеленом платье. Она прошла под амбразурой освещенного окна: то не m-me Мале. Обманутый доктор пустился на поиски в глубине парка.
На уединенной скамье, менее темной чем другие, он увидел парочку, сидевшую в молчании: m-lle Селизетту и Фьерса. Ревнивая тоска сжала его грудь.
Он быстро шел по пустынной аллее. Под деревом стоял, прислонившись к стволу, человек, который толкнул его, когда он проходил мимо. Мевиль с изумлением узнал журналиста Клода Роше, покинувшего для этого вечера свою гнусную конуру в квартале Боресс. Роше смеялся своим клокочущим смехом, нагибаясь, чтобы поднять выскользнувшую из его руки перчатку, – женскую перчатку: Мевиль заметил ряд пуговиц. Флирт Роше, этого скота, впавшего в детство, – хотя миллионера, правда…
Мевиль, побуждаемый любопытством, добежал почти до конца аллеи, но там несколько мужчин и женщин болтали, собравшись в группу. И Марта Абель была среди них. Много женских рук было без перчаток. Мевиль позабыл Роше.
Позже он застал m-me Мале в пустом салоне. Он потерял надежду на свидание с Мартой: она танцевала без перерыва, ее бальная карточка была заполнена вся. Белокурая маркиза, очаровательная в костюме стиля Людовика XVI, поправляла волосы перед зеркалом. Увидя Мевиля позади себя, совсем близко, она повернулась в испуге.
– Я напугал вас? – сказал он очень почтительно. Она заставила себя улыбнуться.
– Нет, но я была изумлена… Уже поздно, я ищу моего мужа, чтобы ехать домой.
– Не пройдетесь ли вы раньше со мной по парку? – Он начал умолять. – Только один раз, я вам еще не поцеловал руки сегодня, а между тем я здесь исключительно для вас.
Она отступала, бормоча что-то. Широкий силуэт обрисовался в раме дверей: Мале вошел, насмешливый и благодушный.
– Ба! Это вы, доктор? Я вас не видел с начала вечера. Не нашли ли уж вы кольцо Гигеса? Едем, моя дорогая?
– О, да! – сказала она.
Мевиль одиноко блуждал по парку, прежде чем уехать в свою очередь.
– Скверный день, – проворчал он.
Скамья Селизетты и Фьерса была пуста. Под своим деревом Клод Роше заснул.
– Скверный день, – повторил Мевиль. – Он ушел с тоскою, как побежденный.
На скамье, – той самой, через которую перепрыгнула однажды молодая девушка, – Селизетта и Фьерс в течение двух часов забыли обо всем на свете.
Они убежали сюда с самого начала. Она была так чудно хороша в своем белом платье, убранном диким терновником, что все хотели танцевать с ней. Пришлось сослаться на поврежденную ногу, чтобы избавиться от назойливых приглашений. После этого для правдоподобия ей нельзя было покидать своей скамьи, впрочем, она и не имела никакого желания ее покинуть.