Он вдыхал черный дым глубоким вдыханием и долго задерживал его в легких прежде, чем выпустить. Его откинутая голова покоилась на подушке, сладкая истома сковывала тело, все его чувства, казалось, вибрировали подобно тетиве лука. Горячий запах снадобья ласкал его обоняние, свет дымящей лампы очаровал остановившийся взор, мерное дыхание спящих боев звучало в ушах, как нежная мелодия скрипок.
Снаружи, далеко на улице, безмолвной как пустыня, прозвучали шаги. Никто, кроме курильщика, не мог бы их расслышать. Торраль с любопытством ожидал человека, который приближался: это был мужчина, потому что он шел мерным шагом, не спеша, – изощренная проницательность курильщика тотчас же уловила это. Человек остановился, потом пошел опять. По стуку каблуков на камнях тротуара Торраль угадал колебание идущего, вынужденного выйти из тени деревьев, чтобы пересечь улицу. Шаги прозвучали перед дверью, и по короткому стуку одним пальцем Торраль узнал Фьерса, хотя Фьерс обыкновенно не выходил никогда в эти часы.
Торраль толкнул ногой темную груду тел спящих. Бои проснулись, потягиваясь. Они были похожи на маленьких лежащих идолов из бронзы. Сао поднялся, с покрасневшими от опиума глазами. Он разыскивал свой «каи-хао» из белого полотна, брошенный в угол на время сиесты. Но в этот момент Фьерс нетерпеливо постучался вторично. Тогда бой отправился отворять совсем голый, собрав только под тюрбан свои длинные черные волосы.
Фьерс вошел, сбросил шлем и сел, не говоря ни слова.
– Что? – спросил инженер.
– Ничего.
Он растянулся на циновке по правую сторону лампы. Торраль приготовил трубку и предложил ему. Фьерс отрицательно покачал головой. Торраль курил один. Потом они оба задремали. Бои тоже снова улеглись спать.
Черный дым покрывал словно тушью циновки из рисовой соломы. Уравнения на аспидной доске просвечивали сквозь облака дыма, и курильщик созерцал их, как начертанные серебром изречения непреложного Евангелия.
Пробило четыре часа. Торраль поднялся. Его лицо и руки были черны от сажи. Он обтер их одеколоном и протянул флакон Фьерсу.
– Десять трубок и два часа отдыха после десятой. Ни в чем не нужно излишеств.
Он скинул свою пижаму и оделся. Фьерс курил папиросу. Торраль сел верхом на единственный табурет.
– Почему ты пришел отдыхать сюда?
– Меня выгнали из дому.
– Кто?
– Лизерон.
Торраль ожидал объяснений. Фьерс раздавил свою папиросу о поднос для опиума.
– Обыкновенная история. Я флиртовал от времени до времени с этой бабенкой, которую официально содержит Мевиль. Он, понятно, не знал ничего…
– Само собой.
– Хорошего понемногу, и я собирался на этих днях порвать с Лизерон. Тут, однако, возникли некоторые затруднения…
– Для развода нужно, чтоб было двое.
– А я был один. Она уцепилась за меня, ей нравилось обманывать Мевиля со мною. Я прекратил свои визиты – она стала приходить ко мне. Я говорил, что меня нет дома – она ожидала меня у ворот. Наконец, вчера вечером я написал ей.
– Достаточно ясно?
– Должно быть нет: я ее просил не приходить никогда больше – и вдруг сейчас, в самом разгаре сиесты, она обрушилась на меня…
– Как социализм на буржуазию…
– Это совсем не смешно: я был в пижаме, я спал, надо было идти отворять.
– Бедный!
– Она входит. Тотчас мне в лицо летят триста пиастров – я их приложил к моему письму вчера – и в ту же минуту она в моих объятиях совсем голая. Она пришла в пеньюаре.
– И ты еще жалуешься?
– Я терпеть не могу насилия. Я вырывался, как только мог, надел вестон и пришел сюда. Она кричала от злости. Но это пройдет – и я ей так и сказал.
Он добродушно смеялся.
– У тебя ломкая мебель? – спросил Торраль.
– Только железная кровать.
Он взял другую папиросу. Голубые клубы дыма поднимались медленно к потолку.
– Недурен ты был, – снисходительно смеялся Торраль. Опиум еще пропитывал его вены, смягчая его обычную резкость.
– Недурен, – подтвердил Фьерс.
Он пошел взглянуть на черную доску, испещренную формулами. Торраль, повернувшись на своем сиденье, следил за ним взглядом.
– Тебя не видно уже больше десяти дней, – сказал он вдруг.
Фьерс покраснел.
– Я утомлен.
– А между тем ты прекрасно выглядишь.
Фьерс в самом деле выглядел, как нельзя лучше: свежий цвет лица, веки без темноты. Ни румян, ни пудры. Торраль начал смеяться.
– Кем ты заменил Лизерон?
– Никем. Я хочу отдохнуть несколько времени.
– Прекрасно. Сегодня вечером я обедаю в кабаре, в Шолоне, тихо и скромно, по твоему рецепту. Ты будешь?
Фьерс покраснел еще сильнее.
– Не могу. Я приглашен на обед в городе.
– В городе?
– К Мале.
Торраль притворился крайне изумленным.
– К Мале? Ты бываешь у таких шикарных людей? Скрестив на груди руки, он разразился смехом.
– Бедняга! Так значит, это правда? Мне говорили, но я не верил. Ты, цивилизованный, солдат нашего авангарда, ты сделался светским человеком? Ты волочишься за женскими юбками, ты даешь опутать себя вежливостью, элегантностью, снобизмом? Юбки не стоят даже труда поднимать их, а поклоны ничего не дадут взамен, кроме обратных поклонов. Поддельный товар, фальшивые деньги. И для этой нездоровой и варварской кухни лжи ты изменяешь нашей рациональной, математически правильной жизни! Вот уже десять дней, как ты повернул к нам спину. Десять дней, как ты отрекся от нашего идеала разумных людей: какая химера, какая глупость тебя увлекает? В какой луже обмана ты погряз, – искренний человек? Ты или безумец или ренегат.
– Ты преувеличиваешь, – сказал Фьерс.
Он выслушал выговор безропотно. Перед лицом этой неопровержимой философии он себя чувствовал смущенным и виноватым. Но та новая жизнь, которую он вкушал уже более десяти дней, давала ему слишком много радостей, чтоб он согласился отказаться от нее. Он защищался:
– Я живу по твоей формуле: я нахожу без усилий развлечения по моему вкусу. И я ими пользуюсь. Я живу так, как мне нравится, не думая ни о чем и ни о ком. Это именно то, что предписывает твоя программа.
– Дуралей.
Торраль выругался без гнева, с гримасой брезгливой жалости.
– Дуралей. Не будем спорить. – Ты влюблен, что ли? Это не было бы оправданием, разве только объяснением.
Фьерс возмутился. Все упреки, все насмешки он выслушивал, опустив голову. Но профанировать здесь имя Селизетты Сильва – никогда! – В самом деле, – вдруг пришло ему в голову, – к чему выходить из себя? Кто говорит о Селизетте? Он был влюблен в нее не больше, чем во всех других женщин. Он засмеялся.
– Влюблен. А ты?
Торраль испытывал его пронизывающим взглядом. Но Фьерс не лгал, его искренность была очевидна. Торраль не настаивал больше.
– Я иду к Мевилю, – сказал он, переодеваясь в дневной костюм, который оставил для сиесты. – Ты со мной?
Фьерс посмотрел на часы.
– Да. У меня еще есть время.
– Время? У тебя какое-нибудь дело?
– Партия в теннис.
– Где?
– У Мале.
Фьерс не краснел более, он не был влюблен, эта истина, точно сформулированная, успокоила его совесть. Он пожал плечами, когда Торраль упрямо вернулся к той же теме.
– Любовь, ради которой перестают предаваться наслаждениям, – это анемия интеллекта.
Они отправились к Мевилю пешком. Улица Немезиды была полна туземными ароматами. Они дошли до Испанской улицы в четверть часа. У дома доктора ворота в ограде были открыты, и на дворе, осененном тенистыми деревьями, лакированная колясочка с серебряной инкрустацией дожидалась хозяина.
– Хорошенький домик, – сказал Фьерс, прежде чем войти.
– Привлекательный и скромный. Ловушка для женщин.
Торраль любовался, как художник или как математик, склонив голову и прищурив глаза. Дом Мевиля скрывался, как будто в засаде, за оградой из деревьев, и вокруг каждого этажа шла веранда, замаскированная диким виноградом, который походил на завесу. Сейчас же за калиткой аллея круто поворачивала к скрытому в зелени подъезду. И посетитель с первых же шагов делался невидимым.
– Вот храм тайных наслаждений, – сказал Торраль. – Там найдутся шезлонги по мерке для любой женщины. Все те, кого ты почтительно приветствуешь каждый день в их собственных гостиных, у Мале или у других, – все они лежали на этих шезлонгах или будут лежать.
– Возможно, – сухо сказал Фьерс.
Мевиль был один, его последняя клиентка ушла. Кабинет, большой по размерам, производил однако впечатление интимности, благодаря полумраку и тишине. Окна-двери казались маленькими под своими занавесками из тюля, сквозь которые ветер проникал, не колебля их. Стены были скрыты широкими и длинными пологами сиреневого муслина, который как будто разливался повсюду своими мягкими складками. Тот же муслин драпировал кресла и софы из индийского тростника, и занавески из него, с широкими подхватами, обрамляли две постоянно запертые двери.
Вся эта мягкая материя создавала в комнате атмосферу безопасности и тайны. Все, что ни говорилось и все, что ни делалось между этими шелковыми стенами, никогда не выходило из них наружу. Слова и движения оставались погребенными в шелесте ниспадающих драпировок. И много женщин приходило в эту исповедальню признаваться в стеснительном недуге, которому подвержен почти весь Сайгон и лечится от него, – и многие, здоровые или исцеленные, получали или добивались другого утешения навсегда готовых к услугам кушетках.
Да, это была исповедальня, а не кабинет врача: самая подходящая исповедальня для светских грез. Ни книг, ни бумаг, ни инструментов: безделушки, духи, веера, и, на всякий случай, ликеры и сласти.
Мевиль, растянувшись на шезлонге, смотрел как его папироса угасала в пепельнице. По войлочным половикам мягко ступала конгаи, полуслужанка, полужена, которая неизменно дополняет собой обстановку европейца в Индокитае: четырнадцать лет, бархатные глаза, большой чувственный рот и худые руки, проворные и искусные во всем. Она была хороша, насколько это можно для ее расы, причудливая смесь индийской бронзы и китайского янтаря.
– Это вы? – сказал Мевиль, не поднимаясь. Торраль и Фьерс вошли.
Конгаи, угодливо-почтительна перед господином, улыбнулась посетителям гримасою губ и кокетливым взглядом из-под опущенных ресниц.
Когда они встречались, между ними никогда не бывало сердечных излияний. Их дружба была только сходством взглядов и интеллектов, ассоциацией одинаковых эгоизмов, соглашением, заключенным только для того, чтобы каждому легче было достигнуть максимума счастья. К чему же ребяческие и лживые рукопожатия?
– Семейная идиллия, – усмехнулся Торраль, посмотрев на конгаи.
Они поговорили кое о чем. Фьерс сообщил политические новости дня: в них было мало хорошего, с точки зрения д'Орвилье, который продолжал предсказывать катастрофу. Военные упражнения всякого рода следовали на «Баярде» одно за другим, и вся эскадра была охвачена воинственным возбуждением.
– Старческий трепет? – спросил Торраль. Фьерс отвечал нерешительно:
– Я так думал сначала. Теперь я, право, не знаю.
Его удивлял непрекращающийся алармитский шум вокруг, – и, в особенности, сосредоточение английских эскадр во всех океанах земного шара.
– В конце концов, – заключил он, – если б Англия и задумывала напасть на нас, неожиданным это нападение не будет.
– Увы! – вздохнул Торраль.
Он думал о возможной мобилизации и о батарее, которая его ожидала на утесах мыса Св. Иакова под обстрелом неприятеля… Он высказал другое опасение: мятеж туземцев, который он предвидел в случае, если б Мале стал взыскивать слишком энергично свой налог.
При имени Мале Мевиль вздрогнул.
– Кстати, – сказал инженер, прерывая самого себя, – как твои дела в этом доме?
– Никак, – пробормотал Мевиль.
Торраль оглядел его глаза, обведенные синевой, его побледневшие губы и впалые щеки.
– Ты болен?
– Нет.
– Устал во всяком случае, – вмешался Фьерс. – Послушайся меня, воздержись на некоторое время.
Мевиль иронически засмеялся.
– Вот уже неделя, – сказал он, – как я следую по стопам целомудренного Иосифа, – целая неделя!
Торраль сделал гримасу. – Что за черт?! Это все еще продолжается?
– Все еще.
– Что именно? – спросил Фьерс. Торраль начал насмешливо:
– Это вне твоей компетенции, светский человек. Мевиль влюблен. Но его любовь, хотя и упорная, не имеет ничего общего с платонизмом: он добивается обладания своим предметом. Это слишком просто для твоего нового образа мыслей.
Фьерс раздраженно пожал плечами. Он готовился отвечать, но в это время бой-привратник вошел доложить о чем-то господину. Мевиль отослал его с утвердительным жестом.
– Это Лизерон, – сказал он, – сегодня ее день. Бедняжка, она будет разочарована…
Торраль ожидал комедии. Из инстинктивного кокетства Мевиль расправил складки вестона. Фьерс, не думавший ни о чем, кроме своего тенниса, с беспокойством посматривал на часы.
Лизерон вошла улыбающаяся. Она, вероятно, забыла о Фьерсе, или, быть может, инстинктивно стремилась отомстить ему обычной местью обманутых женщин. Но она увидела его, и позабытый гнев вспыхнул в ней с новой силой. Она остановилась, Фьерс смотрел на нее равнодушными глазами. Час тому назад оскорбленная в своей гордости самки, она приняла это равнодушие, как удар кнута по лицу. Побледнев, она подскочила, схватила Фьерса за руку, стащила с шезлонга и поставила лицом к лицу с оторопевшим Мевилем.
– Ты знаешь, я была его любовницей!
Торжествующая, отомстившая, вся трепещущая от волнения, она ожидала катастрофы. Ее примитивный рассудок представлял себе ярость обманутого самца, неизбежный и трагический. Но увы, наследственная цивилизация искоренила в Мевиле без остатка такое первобытное чувство, как ревность. Он не пошевельнулся и отвечал только смехом. Лизерон выпустила руку Фьерса, пораженная до остолбенения, которое внезапно сделало ее немой. Фьерс, как ни в чем не бывало, уселся опять.
– Совершенно верно, – заявил он.
Он искал насмешливого слова, которое пришлось бы кстати, но не нашел его. Мевиль с любопытством поднимал брови, эта сцена интриговала его, как шарада. Фьерс объяснил:
– Повторение трагедии из египетской истории: Потифар, или сорванный плащ…
– Бедняжка, – пожалел Мевиль. – Вздумала же ты родиться в нашем веке!
Они смеялись ей в лицо, оба – нет, все трое. Она точно обезумела. Она повторяла: «я его любовница…» И вдруг ее гнев вырвался наружу, смешанный на этот раз с каким-то страшным негодованием. Она разразилась бранью:
– Подлецы! Вам безразлично, если ваши жены изменяют вам с первым встречным животным? Хорошо же: так я, непотребная женщина, я назову вас вашим именем: вы – грязные тряпки, ничтожества, гниль! Вам дадут пощечину, а вы ее даже и не почувствуете. В ваших жилах не кровь течет, а…
Бранные слова разбивались о броню их иронии. Торраль даже смаковал эти оскорбления, как варварскую дань почета его превосходству: для философа большое удовольствие наблюдать игру голого инстинкта. Торраль смеялся без гнева.
Мевиль флегматично выслушал до конца, потом поднялся и вытолкал женщину вон. Он всего менее чувствовал себя оскорбленным, но он находил неприличным, чтоб любовница осмеливалась говорить с ним иначе, как рабским тоном. Лизерон, возмутившаяся раба, пыталась кричать и защищаться. Но, увидев глаза своего любовника, злые глаза, которые требовали повиновения, она убежала, ударившись о дверь плечом. Мевиль возвратился на свой шезлонг и зевнул.
Один только Фьерс покраснел. Он не произнес ни слова, не пошевельнул пальцем. Но странный стыд ударил ему в голову. Он не нашел в себе силы отнестись презрительно к этому оскорблению снизу. Оно его обожгло, как крепкая водка, как истина, – и он не был уверен в том, что это и в самом деле не была истина.
…Конгаи, свернувшаяся в клубок за шезлонгом, сохраняла испуганное молчание, пока говорила Лизерон. Потом она позволила себе рассмеяться пронзительным смехом, который Мевиль прекратил ударом. Это был единственный комментарий приключения. Торраль, как ни в чем не бывало, продолжал на прерванной фразе свои советы:
– Ты напрасно не принимаешь мер против твоей одержимости, – сказал он Мевилю. – Сегодня вечером я обедаю в Шолоне, я приглашал Фьерса, он отказался, потому что у него душевная анемия. Но нам ничто не мешает немного поразвлечься подобающим образом. Неделя воздержания – это слишком.
– В кого он влюблен? – спросил Фьерс.
– В m-me Мале, – сказал Торраль, взглянув на него. Фьерс не повел бровью.
– И в m-lle Абель тоже. Фьерс засмеялся.
– Ты можешь назвать всех на свете.
Он боялся услышать другое имя. Но он не сознавался в этом себе самому.
– Пять часов, – сказал он, – до свиданья.
– Куда ты идешь? – спросил Мевиль.
– На теннис. Мевиль встал.
– Возьми меня с собой!
– О, нет.
Он не мог бы сказать почему, но он чувствовал, что Мевиля менее кого-либо можно ввести к тем людям, куда он хотел идти.
– Почему нет? – сказал Торраль. – Идите вместе. Мевиль знает весь Сайгон. Его не нужно представлять. Ему будет полезно туда пойти, а тебе – видеть его там.
Фьерс покачал головой. Торраль убедил его насмешливой цитатой:
– «Ревность, милостивый государь? Сначала легкая тревога…»
– Дурак, – сказал Фьерс, но все-таки согласился. Мевиль переменил костюм быстрее, чем он это делал обыкновенно. Торраль проводил их до Испанской улицы.
– Здесь, – сказал он, – наши пути расходятся. Он посмотрел на Фьерса.
– Расходятся более, чем это кажется на первый взгляд. Туда – дорога глупостей, сюда – путь разума.
Он пошел путем разума.
– Не знаю, куда идти, – шутил Мевиль, колеблясь. И последовал за Фьерсом, по дороге глупостей.
XV
Мевиль первым вступил на подъезд, но Фьерс прибавил шагу, чтобы обогнать его в зале. Ему было неприятно, что Мевиль не обнаружил никакого стеснения под этой кровлей.
Зала кончалась верандой, которая выходила в сад. Площадка для тенниса была на лугу, окруженном боскетами. Арековые пальмы вокруг образовали естественный тент, и под этим тентом собрался кружок светлых платьев и белых вестонов. Там и сям были разбросаны мячи и ракетки. Это был момент отдыха.
Фьерс и Мевиль приблизились. M-me Мале пошла им навстречу. Она была прелестна. На открытом воздухе ее красота белокурой маркизы выигрывала еще больше. На газоне, среди цветущих деревьев она, несмотря на пробковый шлем – неизбежную дань климату – показалась Фьерсу оживленной и улыбающейся картиной Ватто. Он поцеловал протянутую руку, сказал вступительную фразу для Мевиля и оставил его продолжать ухаживание. Сам он поспешил к арекам: его глаза уже заметили голубое платье, притягивавшее его, как магнит.
M-me Мале делала над собою усилия, стараясь принять Мевиля так же, как она приняла Фьерса. Но красавец доктор поцеловал ей кисть руки вместо пальцев, и она растерялась. Она в самом деле чувствовала страх перед ним, тоскливый страх, который, может быть, был одним из видов любви. Очень честная, тщательно оберегаемая мужем от развращающего влияния Сайгона, она ужасалась от мысли, что ее осмеливаются добиваться и трепетала от страха, что может сдаться противнику. Кроме того ее мучил тайный стыд, что в глубине души она не находит достаточно сильного негодования против дерзкого, который ее преследовал.
Мевиль воспользовался ее волнением и нашептывал ей нежные фразы в то время, как они шли вслед за Фьерсом к арекам. И она смущалась все более. Но внезапно он замолчал: к ним приближалась Марта Абель. Он побледнел, склонился перед молодой девушкой, пробормотал несколько слов и обратился в бегство – все это в одно мгновение. Оправившись от своего страха, m-me Мале схватила за руку Марту. Молодая девушка с удивлением провожала беглеца взглядом.
Мевиль, между тем, снова овладел собою, испытывая досаду на самого себя. Он сделал усилие, вступил в круг разговаривающих и, продолжая игру, несмотря на проигрыш, заставил себя сделаться обаятельным. Еще раз легкость характера сослужила ему службу. Все женщины слушали его. Он заметил Фьерса.
Уступая непонятной стыдливости, Фьерс, прежде чем подойти к той, кого он искал – Селизетте Сильва, – задержался, чтобы поздороваться с другими, безразличными. Но сказав несколько слов и поцеловав несколько рук, он как будто случайно выбрал место возле нее. M-lle Сильва еще держала свою ракетку, ее щеки раскраснелись, лоб был влажным. Она протянула ему горячую руку и проворчала:
– Так-то вы приходите вовремя? Я уже проиграла без вас одну партию.
Он любовался ею, опьяненный ее прелестью, ее юной силой… Смутно он чувствовал, какая глубокая пропасть их разделяет – его, цивилизованного, горького скептика – и ее, молоденькую девушку с девственно-свежей душой. Это причиняло ему боль. Она смеялась, болтая с ним, от всего сердца, но он заметил вдруг, как она замолчала, чтобы прислушаться к какой-то остроте Мевиля, и тоскливая ревность сдавила его горло. Ему снова вспомнились иронические слова Торраля: влюблен? Он спрашивал себя самого, полный тревоги, и не мог прочесть ответа в своей душе.
Она вернулась на теннис. M-lle Сильва, шаловливая, как гамен, ударила по сетке своей ракеткой.
– Держу пари, что вы не перепрыгнете! Он позабыл Торраля.
– А вы?
– Не поддразнивайте меня!
Она уже приподнимала юбки. Он подсмеивался над ней, называя маленькой козочкой и глядя на ее ноги. Она смеялась, сконфуженная.
– Сыграем? – предложил кто-то.
Марта Абель поднялась. M-me Мале осталась сидеть. Мевиль колебался. Но белокурая маркиза вступила в разговор вполголоса со своей соседкой, и он последовал за Мартой.
– Надо бросить жребий, – заявила m-lle Сильва, – и поторопимся, солнце садится.
Бросили жребий, кому играть против кого и с кем в паре. Мевиль и Марта оказались вдвоем против Фьерса и Селизетты. M-lle Сильва, довольная, пожала руку своего партнера в то время, как они переходили площадку, чтобы занять свои места.
– Он сильный игрок, ваш г. Мевиль?
– Очень сильный. Он играет утром и вечером у всех светских дам в Сайгоне.
– Я пожалею, что была с вами, если вы мне дадите проиграть.
– Злая!
Его губы улыбались, но ревность пробудилась в нем снова.
Против них Мевиль и Марта занимали свои места. Мевиль робко взглянул на свою партнершу. Он осмелился сказать ей:
– Сегодня вечером я положу белый камень на мой стол: еще два часа назад я не надеялся, что буду иметь счастье играть с вами…
Он выбирал самые неотразимые интонации – горячие, с оттенком нежности. Но m-lle Абель, несмотря на свои черные глаза и свою белизну, избрала своей специальностью скептическую философию и не давала поймать себя на два-три любезных слова. Она отвечала с самой холодной вежливостью, небрежно посмотрев в сторону m-me Мале.
– Ready! – закричала Селизетта.
Мевиль поднял ракетку, чтобы сервировать. Задетый равнодушием своей партнерши, он хотел поразить ее своим искусством в игре. Стоя посреди лужайки, как на стадионе, с рукой, поднятой к небу, он походил на молодого бога. Все взоры следили за его движениями. Фьерс увидел, что Селизетта смотрит на него внимательно, быть может любуясь. Все фибры в нем задрожали. Этот взгляд, который она подарила противнику, был как будто украден у него. Гнев охватил его, и он сжал свою ракетку рукой дуэлиста. Он собирался играть, как дерутся. – Play! – предупредил Мевиль.
Его мяч полетел как пуля, и m-lle Сильва не могла его отразить. Но Фьерс был настороже: и второй мяч, хотя пущенный еще быстрее, чем первый, был отбит таким сильным ударом, что Мевиль пропустил его.
Тогда начался ожесточенный поединок. Молодые девушки принимали в нем мало участия, озадаченные и смущенные силой ударов. Под ареками все замолчали, глядя удивленными, почти серьезными глазами. Смутно каждый чувствовал тайну, скрытую борьбу, для которой теннис служил только маской. Игра продолжалась в молчании, и всеобщее внимание становилось стеснительным, едва не тягостным.
Мячи перелетали через сетку, пущенные резкими или вероломными ударами. Мевиль бросал свои в углы, атакуя преимущественно Селизетту, менее сильную, чем ее партнер. Это делало его игру неправильной и нечестной, опасной так же, как сам игрок. Фьерс не мог отвечать тем же. Более благородный, он не хотел нападать на Марту Абель, и проиграл удар за ударом несколько игр.
Но его не смущало это. Бок о бок с ним m-lle Сильва сражалась с увлечением, помогая ему, защищая, поддерживая его, как верный собрат по оружию. В них обоих была одна воля. Он чувствовал, что она вся принадлежит ему, и страстная нежность согревала его сердце. В эту минуту физического напряжения и искренности он понял, наконец, что любит ее большой любовью, и что жизнь возле нее будет для него счастьем. Он надеялся, что она полюбит его, что она его уже любит. И эта мысль наполняла его энергией.
Он удвоил усилия. Его игра, простая и сильная, утомляла Мевиля, но сам он не чувствовал усталости. Шансы переменились. Теперь Селизетта аплодировала его ударам. Исполненный гордости, он делался все более смелым.
Напротив, Марта Абель оставалась равнодушной и холодной, исход игры не интересовал ее. Утомленная слишком длинной партией, она почти не помогала своему партнеру и смотрела, как мячи летели мимо нее, не удостаивая протянуть руку. И это равнодушие угнетало Мевиля своей тяжестью, как презрение.
Он становился менее живым, менее гибким, менее красивым. Чувствовалось, что его поражение недалеко. Его рука уже с трудом могла отбивать удары, на висках выступил пот. Это был конец. Его игры делались все короче, проигрываемые одна за другой. Последний мяч ударил Мевиля в плечо, и он не мог его отбить. Он уронил ракетку и пошатнулся, нагибаясь, чтобы поднять ее.
Аплодисменты приветствовали Фьерса. Он их не слышал. Селизетта бежала к нему с победным криком. Он видел ее дорогие глаза, сиявшие детской радостью. Маленькая ручка пожимала горячо его руку. Она благодарила его, близкая, вся раскрывающаяся ему навстречу, нежная:
– Вы мне дали выиграть… Вы такой милый!
Мевиль шел через лужайку. M-lle Абель очень учтиво извинялась за свою неловкость: без нее он, наверно, выиграл бы. Но он не слушал ее, он видел Фьерса и Селизетту рука об руку. И в сердце у него было ощущение холода.
Фьерс был опьянен, опьянен любовью, которая теперь наполняла его грудь, как внезапно забившие ключи наполняют озеро, готовое выйти из берегов. В дружеском взгляде Селизетты он читал обещание взаимной любви, и ее восхищение не знало предела. Когда, прощаясь, Селизетта пожала его руку, он обожал ее, как Мадонну. Он едва удержался, чтобы не поцеловать на коленях перед нею край ее платья…
На огненно-красном западе солнце садилось. Земля казалась залитой кровью. Канавы вдоль тротуаров и стекла домов бросали, как зеркала, отраженные стрелы огненных лучей. Улица походила на триумфальный путь, убранный золотом и пурпуром.
И Фьерсу, ослепленному любовью, казалось, что отныне жизнь открывается перед ним, похожая на этот лучезарный путь.
XVI
… Сегодня утром я переплывал в каяке Босфор. После ночи, проведенной в моем гареме в Скугари, я возвращался к себе домой, в Стамбул, где я пишу эту книгу. Мои каякджи гребли бесшумно, их мускулы напрягались под белыми рукавами, и каяк скользил по воде, не оставляя на ней зыби.
Солнце было уже высоко. Но завеса облаков скрывала его, и свет утра был рассеянным и бледным. Стамбул, между палевым небом и серым морем, походил на города Севера.
Я видел гигантские очертания святой Софии и пестроту ее желтых и красных контрфорсов. Я видел каменную поэму византийских стен, которые люди увенчали зубцами сверху, а море снизу. Я видел бесконечное множество турецких домов, старые доски которых сделались фиолетовыми, как осенние листья. Я видел мечети, не имеющие себе равных, каждая из которых опустошила императорские сокровищницы: Махмэдие, которую Султан Завоеватель сделал могучей, Сулейманиэ, которую Султан Великолепный сделал пышной; Баязедиэ, любимую голубями Аллаха; Шахзадэ, искупающую грех Роксоланы, и множество других.
Серые купола вздымались, подобно дюнам пустыни, нагроможденным самумом, минареты уносились в небо, как стрелы, которые покорили Стамбул Пророку. Город заканчивался между черными кипарисами старого Сераля, облекающими меланхолическим саваном прекрасные в своем запустении киоски султанов.
Но солнца не было, и не было души у Стамбула. Бесцветный и хмурый, Стамбул походил на города Севера.
Внезапно солнце прорвало завесу облаков. Я ощутил его горячую ласку на моих плечах и затылке, и увидел, как море озарилось светом вокруг меня: сноп солнечных лучей упал на воду и побежал быстрей каяка к Стамбулу. Тень убегала перед ним, и солнце в один миг взяло город приступом. Дворцы, мечети, дома, каждый камень стен, каждый лист деревьев мгновенно ожили и затрепетали в золотом сияньи. В голубом небе на остроконечных верхушках минаретов бронзовые полумесяцы засверкали подобно звездам. И все виллы, белые, зеленые и фиолетовые, отразились в море, более синем чем небо, как в сапфировом зеркале. По ту сторону Золотого Рога, загроможденного барками, священные холмы Эйюба, которых нельзя было видеть за минуту перед тем, вычерчивали теперь на горизонте свой величественный и смелый профиль. Это было настоящее чудо воскресения. Воскресения такого мгновенного, что я был очарован. И для него достаточно было одного только солнечного луча.
Так любовь к Селизетте Сильва, озарив солнцем душу Фьерса, мгновенно преобразила всю его жизнь.
В сущности, Фьерс не жил еще до сих пор, потому что не испытывал никогда ни радостей, ни страданий.