Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорога на Лос-Анжелес

ModernLib.Net / Классическая проза / Фанте Джон / Дорога на Лос-Анжелес - Чтение (стр. 2)
Автор: Фанте Джон
Жанр: Классическая проза

 

 


Да и улыбались все они, как шлюхи. Все это стало до предела ненавистным, и я подумал: «Посмотри на себя! Сидишь тут и разговариваешь с кучей проституток. Прекрасным же сверхчеловеком ты сам оказался! А если б Ницше тебя сейчас увидел? Или Шопенгауэр – что бы он подумал? Или Шпенглер! Ох как бы Шпенглер на тебя заорал! Придурок, идиот, свинья, животное, крыса, грязный, презренный, омерзительный поросенок!» Неожиданно я сгреб все картинки в охапку, разорвал их на клочки и швырнул в дыру унитаза в ванной. Потом заполз обратно в постель и ногами скинул одеяло на пол. Ненавидел я себя так, что сел на диване, думая о себе только худшее. Наконец я настолько себе опротивел, что ничего больше не оставалось – только спать. Однако задремал я через много часов. На востоке туман рассеивался, а запад оставался черным и серым. Три часа уже, наверное. Из спальни доносилось тихое материнское похрапывание. К тому времени я уже готов был совершить самоубийство и, размышляя о нем, заснул.

Четыре

В шесть мать поднялась и позвала меня. Я перевернулся на другой бок – вставать не хотелось. Она схватила одеяло и откинула его. Я остался лежать голым на простыне, поскольку спал без ничего. Нормально-то оно нормально, но сейчас утро, а я к нему не подготовился, и она могла его увидеть – нет, я не против, чтоб она видела меня голым, но не таким же, каким парень бывает порой по утрам. Я прикрыл место рукой и попытался его спрятать, но она все равно увидела. Казалось, она специально ищет, чем бы меня смутить, – моя собственная мать. Она сказала:

– Позор, с утра пораньше.

– Позор? – переспросил я. – С чего это?

– Позор.

– Ох, господи, что вы, христиане, дальше придумаете? Теперь уже спать – позор!

– Ты знаешь, о чем я говорю, – ответила она. – Позор тебе, в твоем-то возрасте. Позор тебе. Стыдно. Стыдно.

Она снова отправилась в кровать.

– Позор ему, – сказала она Моне.

– Что он еще натворил?

– Позор ему.

– Что он наделал?

– Ничего, но все равно ему позор. Стыдно.

Я заснул. Через некоторое время она меня снова окликнула.

– Я сегодня на работу не иду, – сказал я.

– Почему?

– Я потерял работу.

Гробовая тишина. Затем они с Моной подскочили на постели. Моя работа – это всё. У нас по-прежнему оставался дядя Фрэнк, но мой заработок они расписали заранее. Надо было придумать что-нибудь стоящее, поскольку и та и другая знали, что я врун. Мать-то еще можно обвести вокруг пальца, а Мона никогда ничему не верила – даже правде, если ее говорил я.

Я сказал:

– Племянник мистера Ромеро только что вернулся с родины. Он получил мое место.

– Я надеюсь, ты не рассчитываешь, что мы в это поверим? – поинтересовалась Мона.

– Мои ожидания едва ли рассчитаны на имбецилов, – ответил я.

Мать подошла к дивану. История звучала не очень убедительно, но мать всегда охотно давала мне спуску. Не будь тут Моны, сработало бы наверняка. Она велела Моне сидеть тихо, чтобы выслушать все до конца. Мона портила рассказ своим трепом. Я заорал ей, чтоб заткнулась.

Мать спросила:

– Ты правду говоришь?

Я положил руку на сердце, закрыл глаза и ответил:

– Перед Господом Всемогущим и его небесным судом торжественно клянусь, что не лгу, не сочиняю. А если лгу, то, надеюсь, Он поразит меня насмерть в эту самую минуту. Неси часы.

Она сняла часы с приемника. В чудеса она верила – в любые чудеса. Я закрыл глаза – сердце колотилось. Я затаил дыхание. Шли секунды. Через минуту я выпустил воздух из легких. Мать улыбнулась и поцеловала меня в лоб. Теперь у нее виноват Ромеро.

– Ну как же он так может с тобой? – сказала она. – Я ему не позволю. Я сейчас к нему схожу и скажу все, что о нем думаю.

Я выскочил из постели. Голый, но плевать. Я сказал:

– Господи Всемогущий! Да у тебя что, ни гордости нет, ни малейшего чувства человеческого достоинства? Зачем тебе к нему ходить после того, как он отнесся ко мне с такой жульнической лживостью? Ты что, к тому же имя семьи опозорить хочешь?

Она одевалась в спальне. Мона смеялась и приглаживала пальцами волосы. Я зашел, стянул с матери чулки и завязал их в узлы, не успела она и глазом моргнуть. Мона качала головой и хихикала. Я подсунул ей под нос кулак и предупредил в последний раз, чтоб не лезла куда не надо. Мать просто не знала, что делать дальше. Я положил руки ей на плечи и заглянул и глаза…

– Я – человек глубокой гордости, – сказал я. – Отзывается ли это аккордом одобрения в твоей способности к суждению? Гордость! И первое, и последнее высказывания мои взрастают из почвы этого слоя, который я называю Гордостью. Без нее жизнь моя – похотливое разочарование. Коротко говоря, я предъявляю тебе ультиматум. Если ты пойдешь к Ромеро, я покончу с собой.

Это ее перепугало до чертиков, однако Мона каталась по кровати и хохотала, как помешанная. Больше я ничего не сказал, вернулся к себе на диван и вскоре опять уснул.

Когда я проснулся, времени было около полудня, они уже куда-то ушли. Я извлек картинку с моей старинной подружкой, которую звал Марселлой, и мы отправились в Египет заниматься любовью на галере с рабами-гребцами посреди Нила. Я пил вино из ее сандалий и молоко из грудей ее, а потом мы заставили рабов подгрести к речному берегу, и я кормил ее сердцами колибри, тушенными в подслащенном птичьем молоке. Когда все кончилось, я чувствовал себя самим сатаной. Мне хотелось заехать себе самому по носу, вырубить себя до беспамятства. Я хотел изрезать себя так, чтобы кости трещали. Я разорвал картинку с Марселлой в клочья и спустил их в туалет, подошел к шкафчику с лекарствами, достал бритву и, не успев еще ничего сообразить, полоснул по руке ниже локтя, но неглубоко, чтобы кровь потекла, но больно не стало. Я пососал разрез, но боль все не наступала, поэтому я взял соли и втер немного в ранку, и она вгрызлась в мою плоть, больно, и заставила выскочить из себя и снова почувствовать себя живым, и я втирал ее, пока терпеть не осталось мочи. После этого я перевязал себе руку.

На столе они оставили мне записку. Там говорилось, что они ушли к дяде Фрэнку, а еда мне на завтрак стоит в кладовке. Но я решил поесть у Джима, поскольку деньги еще не кончились. Я пересек школьный двор через дорогу от дома и зашел к Джиму. Заказал яичницу с ветчиной. Пока я ел, Джим поддерживал разговор. Он сказал:

– Вот ты много читаешь. А сам книжку написать не пробовал?

Это все и решило. С этого момента я захотел стать писателем.

– Я и сейчас пишу книгу, – ответил я. Он захотел узнать, какую именно.

Я сказал:

– Моя проза не продается. Я пишу для Вечности. Он ответил:

– Я не знал. А что ты пишешь? Рассказы? Или просто художественную литературу?

– И то и другое. Я разносторонен.

– О. Этого я тоже не знал.

Я сходил к другому прилавку бара и купил карандаш и тетрадку. Теперь Джим хотел знать, что же именно я пишу. Я ответил:

– Ничего. Просто пишу неупорядоченные заметки для будущей работы по международной торговле. Предмет интересует меня любопытно, этакое динамическое хобби, которым я увлекся.

Когда я уходил, он смотрел мне вслед раскрыв рот. Я не спеша прогулялся до гавани. Там стоял июнь, лучшее время. Скумбрия валила с южного побережья, и все консервные фабрики работали полным ходом, днем и ночью, и в это время года воздух постоянно понял гнилью и рыбьим жиром. Некоторые считали мот запах вонью, а некоторых от него тошнило; для меня же то была вовсе не вонь, если не считать рыб-нон, которая сама по себе паршива, мне запах этот казался великолепным. Мне там нравилось. Не один запах, а множество их сплеталось и расплеталось, и каждый шаг приносил иной аромат. Я начинал мечтать и много думал о разных далеких местах, о тайнах того, что может таиться на дне океана, и все книги, что я прочел, сразу оживали, и я видел людей из книг, что были гораздо лучше, чем в жизни, вроде Филипа Кэйри, Юджина Уитлы и тех парней, которых выдумал Драйзер.

Мне нравился аромат трюмной воды из старых танкеров, аромат мазута из бочек, что отправлялись в дальние страны, аромат нефтяной пленки на воде, которая становилась склизкой, желтой и золотой, аромат гниющего дерева и морских отходов, почерневших от нефти и дегтя, разлагавшихся фруктов, маленьких японских рыбацких слупов, банановых барж и старых канатов, буксиров и металлолома – и угрюмый таинственный запах моря в отливе.

Я остановился у белого моста, пересекавшего пролив слева от «Тихоокеанских прибрежных рыбных промыслов» на вилмингтонской стороне. У бензиновых доков разгружался танкер. Чуть дальше на улице рыбаки-японцы чинили свои сети, растянутые вдоль кромки воды на несколько кварталов. На Американо-Гавайском причале стивидоры грузили судно на Гонолулу. Работали по пояс голыми. Судя по виду, о них было бы здорово что-нибудь написать. Я разгладил новую тетрадку о поручень, лизнул кончик карандаша и начал писать трактат о стивидоре: «Психологическая Интерпретация Стивидора Сегодня и Вчера. Трактат Артуро Габриэля Бандини».

Тема оказалась трудной. Я начинал четыре или пять раз, но сдался. Как бы то ни было, предмет требовал многих лет изысканий; нужды же в художественной прозе пока не наступило. Самое первое дело – собрать воедино все факты. Может, это займет два года, три, даже четыре; на самом деле, это труд всей жизни, магнум опус. Слишком круто. Я отказался от этой темы. Прикинул, что философия проще.

«Артуро Габриэль Бандини. Моральная и Философская Диссертация о Мужчине и Женщине». Зло – удел слабого мужчины, поэтому зачем быть слабым. Лучше быть сильным, чем слабым, ибо слабым быть означает, что тебе недостает силы. Будьте сильны, братья мои, ибо реку я вам: ежели не будете вы сильными, силы зла сцапают вас. Всякая сила есть форма власти. Всякая нехватка силы есть форма зла. Всякое зло есть форма слабости. Будьте же сильны. А не то будете слабыми. Избегайте слабости, чтобы стать сильными. Слабость пожирает сердце женщины. Сила вскармливает сердце мужчины. Желаете ли вы стать женщинами? Да, тогда слабейте. Желаете ли вы стать мужчинами? Да, да. Тогда становитесь сильнее. Долой Зло! Да здравствует Сила! О Заратустра, надели женщин своих немощью превеликою! О Заратустра, надели мужчин своих превеликою силой! Долой женщину! Ура Мужчине!

Затем я от всего этого устал. Решил, что, быть может, я вовсе никакой и не писатель, в конце концов, а художник. Может, гений мой кроется в искусствах. Перевернул страницу тетрадки и решил было заняться набросками – просто так, ради практики, – но не смог обнаружить ничего достойного запечатления: одни корабли, грузчики, доки, а они меня не интересовали. Я рисовал котов на заборах, какие-то рожи, треугольники и квадраты. Потом мне пришла в голову мысль, что я и не художник, и не писатель – я архитектор, поскольку отец мой был плотником, и, быть может, ремесло строителя больше соответствует моему наследию. Я нарисовал несколько домиков. Все они оказались примерно одинаковыми – заштрихованные квадратики с трубами, из которых завивался дымок. Я отодвинул от себя тетрадку.

На мосту было жарко, солнце жалило в затылок. Под перилами я прополз к каким-то зазубренным камням, сваленным у самой воды. Большие камни, черные как уголь, там, где в прилив их заливало водой, а некоторые валуны вообще с дом. Под мостом их разбросали в сумасшедшем беспорядке, словно поле айсбергов, однако выглядели они довольными и покойными.

Я заполз под мост с таким чувством, будто никто до меня никогда этого не делал. Маленькие портовые волны лакали камни и оставляли тут и там лужицы зеленой воды. Некоторые валуны лежали, задрапированные мхом, на некоторых красовались симпатичные кляксы птичьего помета. Поднимался увесистый запах моря. Под опорами оказалось холодно и так темно, что я почти ничего не видел. Сверху грохотали машины, дудели клаксоны, орали люди, а по деревянным балкам громыхали здоровенные грузовики. Стоял такой ужасный шум, что уши закладывало, и когда я попробовал завопить сам, голос мой отлетел всего на несколько футов и заспешил обратно, точно привязанный к резиновому бинту. Я ползал между камней, пока не нашел участок, куда не добивало солнце. Странное местечко. Я даже испугался ненадолго. Чуть дальше лежал гигантский камень, гораздо больше остальных, и гребень его был весь уделан белым пометом чаек. Король всех этих камней с белой короной. Я двинулся к нему.

Неожиданно у ног моих все зашевелилось. Быстрая склизкая суета каких-то ползучих тварей. Я затаил дыхание, замер и попробовал присмотреться. Крабы! Камни кишели живыми роями крабов. От страха я аж оцепенел, и грохот сверху показался пустячным по сравнению с колотьбой моего сердца.

Я привалился к камню и закрыл лицо руками, пока не перестал бояться. Когда я руки оторвал, сквозь черноту что-то проглядывало – серое и холодное, будто мир под землей, – серое, уединенное место. Впервые я хорошенько разглядел то, что там обитало. Большие крабы, величиной с кирпичи, молчаливые и жестокие – они удерживали высоты крупных камней, чувственно, словно танцуя хулу, пошевеливая грозными усами; их маленькие глазки злобны и уродливы. Гораздо больше крабов помельче, размером с ладонь, и они плавали повсюду в черных лужицах у оснований валунов, переползали друг через друга, стаскивали друг друга в плескавшуюся черноту, дерясь за места на камнях. Им было весело.

У ног моих оказалось гнездо совсем маленьких крабиков, каждый не больше доллара – просто один большой комок спутанных вместе, копошившихся ножек. Один цапнул меня за штанину. Я отцепил его и рассмотрел, пока он беспомощно ворочал клешнями, стараясь меня укусить. Тем не менее он был у меня в руках, бессильный. Я размахнулся и швырнул его о камень. Он треснул, разбившись насмерть, на мгновение прилип к камню, а затем плюхнулся вниз, истекая водой и кровью. Я подобрал треснувший панцирь и лизнул желтую жидкость: соленая, как морская вода, и мне совсем не понравилась. Я закинул трупик туда, где поглубже. Он плавал на поверхности, пока вокруг, изучая добычу, не начала вить круги корюшка – затем она принялась озлобленно его кусать, а потом и вовсе утащила с глаз долой. Руки у меня были все липкие от крабьей крови, запах моря пристал к ним. Я вдруг сразу почувствовал, как во мне растет желание поубивать их всех – до единого.

Малыши не интересовали меня, убивать и убивать хотелось только больших. Здоровые парни, сильные и яростные, с мощными резцами клешней. Достойные противники для великого Бандини, завоевателя Артуро. Я огляделся, но ни палки, ни прута нигде не обнаружил. На берегу возле бетонной опоры валялись одни камни. Я закатал рукава и стал швырять их в самого большого краба, который спал на валуне футах в двадцати от меня. Камни ударялись вокруг него, в каких-то дюймах, летели искры и осколки, а он даже глаза не открыл посмотреть, что происходит. Я запустил в него штук двадцать и наконец попал. Виктория! С треском сломанного крекера камень расколол ему панцирь. Пробил насквозь, пригвоздив к валуну. Краб свалился в воду, и пенные зеленые пузыри при-боя поглотили его. Я смотрел, как он уходит под воду, и грозил ему кулаком, сердито прощаясь, пока он погружался на дно. Прощай, прощай! Мы, вне всякого сомнения, встретимся вновь в ином мире; ты не забудешь меня, Краб. Ты будешь помнить меня вечно и всегда – своего покорителя!

Убивать их камнями было слишком тяжело. Камни оказались такими острыми, что резали мне пальцы, когда я замахивался. Я смыл с рук кровь и слизь и вылез на свет. Потом взобрался на мост и прошел три квартала до лавки шипчандлера, где продавали ружья и боеприпасы.

Белорожему приказчику я сказал, что мне нужна мелкашка. Он показал мне мощную винтовку, я выложил деньги и купил ее без вопросов. Остаток десятки я истратил на патроны. Хотелось скорее вернуться на поле битвы, поэтому я велел белорожему не заворачивать патроны, а отдать их мне как есть. Ему это показалось странным, и он внимательно осмотрел меня, когда я сгреб цилиндрики с прилавка и пулей выскочил из лавки, только что не бегом. Побежал я, когда очутился снаружи, но тут же почувствовал, как кто-то на меня смотрит, и оглянулся: ну, конечно, белая рожа стояла в дверях и, прищурившись, смотрела мне вслед сквозь жаркий полуденный воздух. Я притормозил до просто быстрого шага, пока не свернул за угол, – а там уже припустил вовсю.

Я стрелял крабов весь день, пока плечо не заболело, а глаза не заслезились от прицела. Я был Диктатором Бандини, Железным Артуро Крабландии. А происходила еще одна Кровавая Чистка на благо Отечества. Они пытались меня свергнуть, эти проклятые крабы, у них хватило мужества раздуть революцию, но теперь я им отомщу! Подумать только! Меня это просто взбесило. Распроклятые крабеныши в самом деле поставили под сомнение мощь Сверхчеловека Бандини! Что это в них вселилось, откуда такая глупая самоуверенность? Ну что ж, сейчас они получат урок и его уже никогда не забудут. Это последний бунт, к которому им суждено было подстрекать, клянусь Христом! Думая об этом, я скрежетал зубами. Какая наглость! О, как я зол, Господи!

Я палил, пока на пальце от спускового крючка не вздулся волдырь. Убил около пятисот, а ранил вдвое больше. Они кинулись в атаку, обезумев от злости и страха, когда из их рядов начали выбывать убитые и раненые. Взяли меня в блокадное кольцо. Толпами кинулись ко мне. Из моря выходили пополнения, другие отряды – из-за камней, полчищами шагали по каменистой равнине к неминуемой смерти, сидевшей на высоком валуне вне пределов их досягаемости.

Я собрал некоторых раненых в лужицу, провел военный совет и решил отдать их под трибунал. Потом вытаскивал по одному, сажал на дуло ружья и жал на курок. Попался один краб, ярко раскрашенный и полный жизни, – он напомнил мне женщину: вне всякого сомнения, к ренегатам примкнула принцесса, бесстрашная крабиха, серьезно раненная, одна нога отстрелена, а рука жалко болтается на последнем сухожилии. Она разбила мне сердце. Я провел еще один военный совет и принял решение: ввиду чрезвычайности ситуации – никаких половых разграничений. Даже принцесса должна умереть. Приятного мало, но это нужно сделать.

С тяжелым сердцем опустился я на колени среди мертвых и умиравших и воззвал к Богу в молитве, умоляя его простить меня за это, самое зверское преступление Сверхчеловека – за казнь женщины. И тем не менее в конечном итоге долг есть долг, старый порядок следует сохранить, революцию – искоренить, режиму следует жить, а ренегатам – кануть в Лету. Некоторое время я беседовал с принцессой наедине, официально принес ей извинения правительства Бандини и выполнил ее последнюю волю – разрешил послушать «Ла Палому», сам просвистел ей мелодию с таким сильным чувством, что под конец расплакался. Потом поднял винтовку к ее прекрасному лицу и спустил курок. Умерла она мгновенно, достославно, пылающей массой скорлупы и желтой крови.

Из чистого почтения и восхищения я приказал воздвигнуть камень там, где пала она – эта потрясающая героиня одной из незабываемых мировых революций, погибшая в кровавые июньские дни правительства Бандини. В тот день творилась история. Я перекрестил надгробье, почтительно поцеловал его и в кратком перемирии низко склонил голову. Мгновение, полное иронии. Ибо во мне вспыхнуло осознание, что я любил эту женщину. Но – вперед, Бандини! Наступление возобновилось. Вскоре я подстрелил еще одну женщину. Ранило ее легко, она была в шоке. Попав в плен, предложила мне себя и телом, и душой. Умоляла пощадить ей жизнь. Я злобно хохотал. Изысканное существо, красноватое и розовое, и только предшествовавшие тому заключения относительно моей дальнейшей судьбы заставили меня принять ее трогательное предложение. И там, под мостом, в темноте, я насладился ею, а она молила о милосердии. По-прежнему хохоча, я вывел ее наружу и расстрелял на мелкие клочки, извинившись за свою жестокость.

Бойня наконец прекратилась, когда у меня от напряжения разболелась голова. Перед уходом я бросил вокруг прощальный взгляд. Миниатюрные утесы все измазаны кровью. Это триумф, очень великая победа для меня. Я брел среди мертвых и утешал их, ибо хоть и враги они мне, но я, по всему, человек благородный, уважаю их и восхищаюсь доблестью, с которой они боролись против моих легионов.

– Смерть пришла за вами, – говорил я. – Прощайте, дорогие мои враги. Вы были храбры в борьбе и оказались еще храбрее в смерти, и Фюрер Бандини этого не забыл. Он открыто превозносит вас, даже в смерти. – Другим же я говорил так: – Прощай, трус. Я плюю на тебя в отвращении. Трусость твоя омерзительна Фюреру. Он ненавидит трусов, как ненавидит чуму. Он не смирится после твоей смерти. Пускай же приливы морские смоют твое трусливое преступление с лица земли, подлец.

Я выбрался на дорогу, как раз когда зазвучали шестичасовые свистки, и направился домой. По пути на пустыре играли какие-то пацаны, и я отдал им мел-кашку с остатком патронов в обмен на карманный нож. Один пацан утверждал, что стоит нож три доллара, но ему меня не одурачить: я знал, что ножик не может стоить больше пятидесяти центов. Мне так хотелось избавиться от ружья, что на сделку я согласился. Пацаны решили, что я олух, ну и пускай.

Пять

Вся квартира пропахла жарившимся бифштексом, и я услышал, как на кухне разговаривают. У нас сидел дядя Фрэнк. Я заглянул, поздоровался, и он ответил мне тем же. Они с моей сестрой сидели в обеденном уголке. Мать хлопотала у плиты. Дядя Фрэнк приходился ей родным братом – мужик лет сорока пяти, седые виски, большие глаза, волоски торчат из ноздрей. Хорошие зубы. Он вообще был нежным. Жил один в коттедже на другом конце города. Мону очень любил и постоянно хотел сделать ей что-нибудь приятное, только она редко соглашалась. Он вечно помогал нам деньгами, а после смерти отца несколько месяцев нас практически содержал. Ему хотелось, чтобы мы переселились к нему, но я был против – тогда он смог бы нами помыкать. Когда умер отец, дядя Фрэнк оплатил все счета за похороны и даже купил надгробье, что странно, поскольку всерьез он отца своим шурином никогда не считал.

Всю кухню просто завалило едой. На полу стояла огромная корзина с покупками, а на доске возле раковины кучей громоздились овощи. Роскошный ужин у нас будет. Разговаривали за столом только они. Я до сих пор чувствовал на себе крабов, даже еда ими отдавала. Перед глазами стояли эти живые твари под мостом – ползают во тьме, покойников собирают. И этот, здоровый, Голиаф. Великий боец. Я вспомнил эту чудесную личность; вне всякого сомнения, он был вождем своего народа. А теперь умер. Интересно, отец и мать ищут в потемках его тело? Я подумал о скорби его возлюбленной – или она тоже мертва? Голиаф сражался, щурясь от ненависти. Много патронов пришлось истратить, чтобы его убить. Великий был краб – величайший из всех современных крабов, включая Принцессу. Крабий Народ должен воздвигнуть ему памятник. Но более ли великий он, чем я? Нет, сэр. Я – его покоритель. Подумать только! Этот могучий краб, герой своего народа – и я его победил! И Принцессу тоже – самую потрясающую крабиху в истории, ее я тоже убил. Крабам этим меня еще долго не забыть. Если бы они писали историю, мне бы досталось в их хрониках много места. Они меня даже могли бы назвать Черным Убийцей Тихоокеанского Побережья. Маленькие крабики услышат обо мне от своих предков, и я буду наводить ужас на их воспоминания. Страхом буду править я, даже отсутствуя, буду менять весь ход их бытия. Настанет день, и я стану легендой в их мире. Может быть, найдутся даже романтически настроенные особы, которых очарует жестокая казнь Принцессы. Они сделают меня своим божеством, и некоторые станут тайно мне поклоняться и страстно меня любить.

Дядя Фрэнк, мать и Мона продолжали болтать. Походило на заговор. Один раз Мона посмотрела на меня, и во взгляде ее читалось: мы намеренно тебя игнорируем, ибо хотим, чтобы тебе стало неловко; более того, после еды тобой займется дядя Фрэнк. Потом сам дядя Фрэнк одарил меня отсутствующей улыбкой. Запахло жареным.

После десерта женщины поднялись и вышли. Мать закрыла дверь. Будто все заранее отрепетировали. Дядя Фрэнк приступил к делу – раскурил трубку, отодвинул в сторону тарелки и склонился ко мне. Затем вынул трубку изо рта и потряс мундштуком у меня перед носом.

– Слушай сюда, маленький сукин сын, – произнес он. – Я не знал, что ты еще и вор к тому же. Я знал, что ты лентяй, но, ей-богу, и подумать не мог, что ты маленький вороватый воришка.

Я ответил:

– Я к тому же еще и не сукин сын.

– Я поговорил с Ромеро, – сказал он. – Я знаю, что ты натворил.

– Предупреждаю вас, – сказал я. – В недвусмысленных терминах предупреждаю: впредь воздержитесь называть меня сукиным сыном.

– Ты спер у Ромеро десять долларов.

– Ваша презумпция колоссальна, непревзойденна. Мне не удается увидеть, почему вы позволяете себе вольность оскорблять меня, называя сукиным сыном.

Он ответил:

– Красть у своего нанимателя! Хорошенькое дело.

– Повторяю вам еще раз, и притом – с крайней прямотой, что, невзирая на ваше старшинство и наши кровные узы, я положительно запрещаю вам использовать такие уничижительные имена, как сукин сын, относительно меня.

– Не племянник, а лоботряс и вор! Мерзко!

– Прошу принять к сведению, дорогой дядюшка, что, раз вы предпочли поносить меня сукиным сыном, у меня нет другой альтернативы, кроме как указать на кровный факт вашей собственной непристойности. Короче говоря, если я сукин сын, то так случилось, что вы – сукин брат. Посмотрим, как вы теперь посмеетесь.

– Ромеро мог бы тебя арестовать. Жалко, что он этого не сделал.

– Ромеро – монстр, гигантская фальшивка, угрожающий всему свету олух. Его обвинения в пиратстве развлекают меня. Я не могу быть тронутым его стерильными нападками. Но должен напомнить вам еще раз: отставьте в сторону бойкость своих непристойностей. Я не обладаю привычкой сносить оскорбления – даже от своих родственников.

Он ответил:

– Да закрой ты свой рот, маленький придурок! Я про другое. Что ты теперь будешь делать?

– Есть мириады возможностей.

Он фыркнул:

– Мириады возможностей! Эк сказанул! Что ты, к чертовой матери, мелешь? Мириады возможностей!

Я несколько раз затянулся сигаретой и ответил:

– Предполагаю сейчас пуститься в свою литературную карьеру, ибо я уже покончил с ромеровской породой пролетариата.

– Что ты собираешься сделать?

– Мои литературные планы. Моя проза. Буду продолжать свои литературные попытки. Я ведь писатель, знаете ли.

– Писатель! Это с каких же пор ты стал писателем? Что-то новенькое. Ну-ка давай, я такого раньше от тебя не слышал.

Я сказал ему:

– Писательский инстинкт всегда дремал во мне. Теперь же он вступил в процесс метаморфоз. Эра преобразования прошла. Я стою на пороге выражения.

Он ответил:

– Чушь.

Из кармана я вытащил свою новую записную книжку и большим пальцем пробежался по страницам. Так быстро, чтобы он не успел ничего прочесть, но видел: там что-то написано.

– Это рабочие заметки, – сказал я. – Атмосферные зарисовки. Я пишу сократический симпозиум касательно до Порта Лос-Анджелеса со дней Испанской Конкисты.

– Ну-ка давай поглядим, – сказал дядя.

– Не выйдет. Только после публикации.

– После публикации! Какие планы!

Я снова спрятал записную книжку в карман. Она воняла крабами.

– Ну почему ты не можешь подтянуться и стать настоящим мужчиной? – сказал он. – Отец твой был бы там счастлив.

– Где – там? – осведомился я.

– Там, наверху, после смерти. Этого я ждал.

– Нет никакой жизни после смерти, – сказал я. – Небесная гипотеза – чистой воды пропаганда, формулируемая имущими для того, чтобы вводить в заблуждение неимущих. Я оспариваю бессмертие души. Это настойчивое заблуждение человечества, которому втирали очки. Я отрицаю в недвусмысленных терминах гипотезу Бога. Религия – опиум для народа. Церкви должны быть преобразованы в больницы и общественные заведения. Всем, что мы есть и чем только надеемся быть, мы обязаны дьяволу и его краденым яблокам. В Библии – 78 000 противоречий. И это – слово Бога? Нет! Я отрицаю Бога! Я развенчиваю его дикими и неумолимыми проклятьями! Я принимаю вселенную без Бога. Я – монист!

– Ты с ума сошел, – сказал он. – Ты маньяк.

– Вы меня не понимаете, – улыбнулся я. – Но это ничего. Я предвижу непониманье; нет, я взыскую жесточайших преследований на своем пути. Так что все в порядке.

Дядя выбил трубку и потряс пальцем у меня перед носом.

– Тебе вот что надо: хватит читать свои проклятые книжки, хватит воровать, становись мужчиной и найди себе работу.

Я резко растер сигарету в пепельнице.

– Книжки! – сказал я. – А что вы знаете о книгax? Вы! Игнорамус, Бубус Американус, осел, трусливая деревенщина, у которого смысла не больше, чем у хорька.

Он промолчал и снова набил трубку. Я не говорил ничего, поскольку наступила его очередь. Некоторое время он внимательно меня рассматривал, думая о чем-то своем.

– У меня есть для тебя работа, – наконец вымолвил он.

– Что делать?

– Пока не знаю. Посмотрю.

– Она должна соответствовать моим талантам. Не забывайте, я писатель. Я перенес метаморфозу.

– Мне наплевать, что с тобой случилось. Ты будешь работать. Может быть, на консервной фабрике.

– Я ничего не знаю о консервных фабриках.

– Это хорошо, – ответил он. – Чем меньше будешь знать, тем лучше. Там нужны только сильная спина и слабый ум. У тебя есть и то и другое.

– Работа меня не интересует, – сообщил я ему. – Лучше я буду писать прозу.

– Прозу – что такое проза?

– Вы – буржуазный Бэббитт [3]. Сколько живете – никогда не сможете отличить хорошую прозу.

– Следовало бы тебя отлупить.

– Попробуйте.

– Маленький паскудник.

– Американское хамло.

Он вскочил из-за стола, сверкая глазами. Вышел в соседнюю комнату и сказал матери и Моне, что мы с ним друг друга поняли и что отныне я переворачиваю новую страницу. Дал им немного денег и велел матери ни о чем не беспокоиться. Я подошел к дверям и кивнул на прощанье, когда он уходил. Мать с Моной заглянули мне в глаза. Они ждали, что я выйду из кухни с лицом, омытым слезами. Мать положила руки мне на плечи. Мило меня успокаивает, думает, что дядя Фрэнк довел меня до слез.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10