— Извините, фройляйн, позвонили вы!
— Нет, фройляйн, мне даны указания.
— Извините, фройляйн, на это у меня нет времени.
— Нет, фройляйн, сперва должен взять трубку господин Кусник.
— Извините, фройляйн, мне придется повесить трубку.
— Нет, фройляйн, так уже не раз бывало, потом окажется, что ваш шеф говорит по другому аппарату. Господин Леман не может ждать.
И несколько мягче:
— Да, фройляйн, я же вам сказала, господин Леман здесь. Я сейчас же соединю. — Пауза. Затем совсем другим голосом, кротким, страдающим: — Господин директор Кусник?.. Соединяю с господином Леманом. — Нажатие на рычажок, голос нежный, воркующий: — Господин Леман, директор Кусник у аппарата. Извините, как вы сказали? — Она слушает всем своим существом. И совсем изнемогая: — Да, господин Леман. — Нажатие на рычажок: — Господин директор Кусник? Мне только что.сообщили, что господина Лемана вызвали на совещание. Нет, я его вызвать не могу. В данный момент его нет в кабинете… Нет, господин директор, я не говорила, что господин Леман здесь, ваша секретарша, верно, ослышалась. Нет, я не могу сказать, когда господин Леман вернется. Простите, пожалуйста, но я этого не говорила, ваша секретарша ослышалась. Всего доброго.
Она вешает трубку. Все такая же страдающая, желтая, только чуть порозовевшая. Она опять подшивает бумаги к личным делам, и Пиннебергу кажется, будто она немного повеселела.
«Препираться-то ей, выходит, полезно, — думает Пиннеберг. — Верно, радуется, что секретарше Кусника влетит. Ей важно только самой усидеть на месте».
Телефон на столе звонит. Два раза. Громко. Резко. «Дело» из рук секретарши летит на пол; она прилипла к трубке.
— Да, господин Леман? Да. Сию минуту. — И затем, обращаясь к Пиннебергу: — Господин Леман ждет вас. — Она распахивает перед ним коричневую, обитую клеенкой дверь.
«Хорошо, что я всю эту комедию видел, — думает Пиннеберг, проходя в дверь. — Итак, держаться с должным подобострастием. Говорить как можно меньше. Да, господин Леман. Слушаюсь, господин Леман».
Огромная комната, одна стена — почти сплошное окно. И у этого окна стоит письменный стол гигантских размеров, а на нем ничего — только телефон. И желтый карандаш тоже гигантских размеров. Ни листка бумаги. Ничего. По одну сторону стола кресло — пустое. По другую плетеный стульчик, на нем — это, должно быть, и есть господин Леман — длинный человек с желтым морщинистым лицом, черной бородкой и бледной лысиной. Очень темные круглые колючие глаза.
Пиннеберг останавливается перед письменным столом. В душе он вытянул руки по швам, а голову втянул как можно глубже в плечи, чтобы не казаться слишком большим. Ибо то, что господин Леман сидит на плетеном стульчике, чистая формальность, ему бы следовало сидеть на верхней ступеньке приставной лестницы, тогда бы между ними была соблюдена правильная дистанция.
— С добрым утром, — говорит Пиннеберг кротко и вежливо и отвешивает поклон.
Господин Леман ничего не говорит. Он берет свой гигантский карандаш и ставит его стоймя.
Пиннеберг ждет.
— Что вам угодно? — весьма нелюбезно спрашивает господин Леман.
Пиннебергу нанесен удар прямо под ложечку. Страшный удар.
— Я… я думал… господин Яхман…— и это все, язык окончательно прилипает у него к гортани.
Господин Леман внимательно его рассматривает.
— До господина Яхмана мне нет никакого дела. Я хочу знать, чего хотите вы.
— Я прошу взять меня на службу в качестве продавца, — говорит Пиннеберг, говорит очень медленно, потому что язык слушается его с трудом.
Господин Леман кладет карандаш на стол.
— Мы никого не берем на службу, — безапелляционно заявляет он. И ждет.
Господин Леман человек терпеливый. Он ждет. Наконец он опять ставит карандаш стоймя и спрашивает
— Что еще?
— Может быть, через некоторое время? — лепечет Пиннеберг.
— Это при теперешней-то конъюнктуре! — Господин Леман пожимает плечами.
Молчание.
«Значит, надо уходить. Опять не повезло. Бедная Овечка!» — думает Пиннеберг. Он собирается уже откланяться.
— Покажите ваши документы, — вдруг говорит господин Леман.
Пиннеберг протягивает документы, рука его явно дрожит, он явно испытывает страх.
Что испытывает господин Леман, неизвестно; но в торговом доме Манделя до тысячи служащих, господин Леман заведует персоналом, значит, он большой человек. Возможно, господин Леман испытывает удовольствие.
Итак, Пиннеберг, дрожа, подает документы: свидетельство об окончании училища, затем рекомендацию от Вендхейма, рекомендацию от Бергмана, рекомендацию от Клейнгольца.
Все очень хорошие рекомендации. Господин Леман читает очень медленно, с невозмутимым видом. Затем поднимает голову, словно в раздумье. А вдруг, а вдруг…
— Н-да, удобрением мы не торгуем, — изрекает господня Леман.
Так, получил! Разумеется, он, Пиннеберг, просто дурак, он едва выдавливает из себя:
— Я думал… собственно, мужское готовое платье… удобрение было только между прочим.
Леман наслаждается. Он так доволен, что еще раз повторяет:
— Нет, удобрением мы не торгуем, — и прибавляет: — И картофелем тоже.
Он мог бы еще поговорить о зерне и семенах, на бланке Эмиля Клейнгольца это тоже значится, но слово «картофель» прозвучало уже не так эффектно, поэтому он только буркает:
— А карточка страхования служащих где?
«Что все это значит? — думает Пиннеберг, — зачем ему моя карточка? Просто ему приятно меня помучить!» — Он кладет на стол зеленую карточку. Господин Леман разглядывает ее со всех сторон, долго смотрит на марки, кивает головой.
— Дайте карточку уплаты налогов.
Пиннеберг достает и эту карточку, и она тоже подвергается тщательному осмотру. Затем опять следует длительное молчание, дающее Пиннебергу возможность обольститься надеждой и отчаяться и опять обольститься надеждой.
— Итак, — произносит наконец господин Леман и накрывает бумаги ладонью. — Итак, мы не принимаем новых работников. Мы не имеем на это право. Мы сокращаем старых!
Все. Говорить больше не о чем. Это уже окончательно. Но господин Леман не снимает руки с бумаг, он даже кладет сверху свой гигантский желтый карандаш.
— Однако…— произносит господин Леман, — однако мы можем переводить работников из своих филиалов. Особенно дельных работников. Ведь вы очень дельный работник?
Пиннеберг что-то лепечет. Во всяком случае, он не возражает. Господина Лемана это удовлетворяет.
— Вас, господин Пиннеберг, мы переводим из нашего Бреславльского филиала. Вы приехали из Бреславля, не так ли?
Опять робкий лепет, и опять господин Леман удовлетворен.
— Надеюсь, в отделе мужского готового платья, где вы будете работать, нег никого из Бреславля? Пиннеберг что-то бормочет.
— Отлично. С завтрашнего утра вы приступите к работе. В восемь тридцать зайдете к фройляйн Землер, это тут же. Подпишете договор и правила распорядка нашего торгового дома, фройляйн Землер сообщит вам что надо. Всего доброго.
— Всего доброго, — говорит и Пиннеберг и кланяется. Он отступает к двери. Он уже взялся за ручку и вдруг слышит, как господин Леман громко, на всю комнату, шепчет
— Кланяйтесь вашему папаше. Передайте ему, что я вас взял. Передайте Хольгеру. что в среду вечером я свободен. Всего доброго.
Не будь этих заключительных слов. Пиннеберг так бы и не узнал, что господин Леман умеет улыбаться, правда, довольно сдержанно, но все же умеет.
ПИННЕБЕРГ БРОДИТ ПО МАЛОМУ ТИРГАРТЕНУ, ИСПЫТЫВАЕТ СТРАХ И НЕ МОЖЕТ РАДОВАТЬСЯ.
Итак, Пиннеберг опять на улице. Он устал, он так устал, словно весь день работал не разгибая спины, словно только что избежал смертельной опасности, словно пережил шок. Каждый нерв кричал. дрожал от напряжения, и теперь нервная система разом сдала, ни на что не реагирует. Пиннеберг, едва передвигая ноги, плетется домой.
Настоящий осенний день. В Духерове, верно, дует сильный ветер, дует упорно, в одном направлении. Здесь, в Берлине, дует со всех сторон, из-за каждого угла, то отсюда, то оттуда, по небу спешат облака, нависая над самой головой, и время от времени проглядывает солнце. Тротуары то мокрые, то сухие, не успеют как следует высохнуть и опять уже мокрые.
Итак, у Пиннеберга есть теперь отец, настоящий отец. И раз фамилия отца Яхман, а сына Пиннеберг, значит, сын незаконнорожденный. Но в глазах господина Лемана это нисколько не повредило ему, даже наоборот. Пиннеберг отлично представляет себе, как Яхман расписал Леману этот грех своей молодости. Леман с виду настоящий похабник и сластолюбец. И из-за такого пройдохи, как Яхман, ему, Пиннебергу, повезло, его перевели из Бреславльского) филиала и устроили на работу. Рекомендации не имеют значения. Добросовестность не имеет значения. Приличный вид не имеет значения, скромность не имеет значения — а вот такой прожженный тип, как Яхман, имеет значение.
Ну так кто же он такой, этот Яхман?
Что происходило вечером в квартире у матери? Смех, пьяный гогот, что все перепились — это ясно. Овечка и ее милый лежали на своей княжеской кровати и притворялись, будто ничего не слышат. Никакого разговора у них не было, как-никак это его мать, но здесь не все чисто, ох. не все чисто.
Им с Овечкой отвели комнату окнами на улицу, и вот ночью Пиннебергу понадобилось в уборную, а чтобы попасть туда, надо пройти через столовую, выходящую во двор. Надо сказать, что в этой проходной комнате очень уютно, когда горит только лампа под абажуром-грибом, и все общество сидит на двух широких тахтах. Дамы — очень молодые, очень элегантные, страшно светские, а голландцы — собственно, голландцам полагается быть белокурыми и толстыми, но эти были черные и длинные. Вся компания пила вино и курила. А Хольгер Яхман без пиджака бегал из угла в угол и говорил: «Нина, чего вы ломаетесь? Тошно смотреть на ваше кривлянье». И тон был далеко не такой добродушный и веселый, как обычно у Яхмана.
Тут же сидела фрау Миа Пиннеберг. Надо сказать, она не слишком нарушала общий стиль, она прекрасно подкрасилась и выглядела ну совсем, совсем немногим старше остальных дам. Она веселилась вместе со всеми, в этом можно было не сомневаться, но чем они занимались до четырех утра? Несколько часов было совсем тихо, только приглушенный говор, словно издалека, а потом вдруг опять на четверть часа шумное веселье. Да, еще карты для экарте, значит, они играли в карты, игра в карты была для них делом, играли с двумя накрашенными девицами, Клэр и Ниной, и тремя голландцами, для которых следовало бы пригласить еще Мюллензифена, но в конце концов Яхман и сам не промах, обошлось и без Мюллензифена. Все ясно, Пиннеберг! Да, так оно и есть, хотя, конечно, все может обстоять иначе…
Может ли? Если Пиннеберг кого и знает, так это свою мать. Не зря она выходит из себя при одном упоминании о баре. С баром все обстояло не так, как она говорит: во-первых, это было не десять, а пять лет тому назад, и потом совсем он не из-за занавески подглядывал, он преспокойно сидел за столиком, а через три столика от него сидела фрау Миа Пиннеберг. Но она его не видела, настолько она уже была на взводе. Присматривала за порядком в баре… Как бы не так! За ней самой присматривать надо было, и если вначале она не могла всего отрицать и молола какой-то вздор о праздновании дня рождения, то потом это самое празднование с его пьянством и тисканьем было начисто забыто, зачеркнуто и погребено, точно его и вовсе не было. Он, видите ли, только подглядывал из-за занавески, а мать чинно стояла за стойкой и присматривала за порядком. Вот как это было тогда — так чего же ждать теперь?
Все ясно, Пиннеберг!
Ага, выходит, он снова забрел в Малый Тиргартен. Пиннеберг знает его еще с детства. Особенной красотой он никогда не отличался, никакого сравнения с его большим братом по ту сторону Шпрее, так, жалкая полоса зелени. Но сегодня, первого октября, в этот то мокрый, то сухой, то облачный, то солнечный день, когда ветер дует со всех сторон и кружит унылые буро-желтые листья, он кажется особенно безотрадным. Тиргартен не безлюден, нет, совсем нет. Тут много людей в поношенной одежде, с серыми лицами. Безработные, они ждут сами не зная чего, потому что работы никто из них уже не ждет. Они просто слоняются без цели, дома еще тяжелее, так почему им не уйти из дому? Какой смысл идти домой, домой все равно придешь, и все равно слишком рано.
Пиннебергу тоже надо бы домой. Очень хорошо бы поскорее вернуться домой. Овечка его, наверное, ждет. Но он останавливается среди безработных, делает несколько шагов и опять останавливается. С виду Пиннеберг не принадлежит к ним, он хорошо одет. На нем коричневый теплый ульстер, — Бергман уступил его за тридцать восемь марок, — и черный котелок, тоже от Бергмана, он уже несколько вышел из моды — поля слишком широкие, — скажем, три марки двадцать, Пиннеберг.
Значит, с виду Пиннеберг не принадлежит к безработным, зато в душе…
Он только что был у Лемана, заведующего персоналом торгового дома Манделя, просил о месте и получил его, все очень просто, обычная деловая сделка. Но он никак не может отделаться от чувства, что в результате этой сделки — пусть даже у него теперь есть заработок, он все же скорее принадлежит к этим людям, не имеющим заработка, чем к тем, кто хорошо зарабатывает. Он один из этих безработных, каждый день может случиться, что он будет так же, как они, слоняться по Малому Тиргартену, от него это не зависит. И никто его от этого не убережет.
Ах, таких, как он, миллионы. Министры обращаются к нему с речами, призывают к воздержанию, к жертвам, взывают к его патриотическим чувствам, убеждают класть деньги на книжку и голосовать за поддерживающую устои государства партию.
Он делает это или не делает, смотря по обстоятельствам, но он им не верит. Нисколько не верит. В глубине души он чувствует: все они хотят что-то получить от меня и ничего не хотят дать мне. Им одинаково безразлично, сдохну я или нет, могу я позволить себе пойти в кино или нет, им одинаково наплевать и на то, может ли Овечка питаться как следует, и на то, что ей теперь вредно волноваться, и на то, будет ли Малышок счастлив или несчастлив — кому какое дело?
А эти, что слоняются тут по Малому Тиргартену и сами представляют собой малый зоопарк — никому не опасные, изголодавшиеся, доведенные до отчаяния несчастные пролетарии, — от них я по крайней мере мало чем отличаюсь. Три месяца безработицы — и прощай, теплый ульстер! Прощай, преуспевание! В среду вечером Яхман и Леман могут рассориться, и тогда я сразу стану не нужен. Прощай, работа!
Эти люди — вот кто мои единственные сотоварищи, они, правда, тоже меня обижают, называют хлыщом, пролетарием в крахмальном воротничке, но все это мелочи. Я-то знаю этому цену. «Сегодня, сегодня я работаю, а завтра, ах, завтра — на биржу труда…»
Возможно, они с Овечкой еще слишком недавно вместе, но постоишь вот так да посмотришь на этих людей, и поневоле забудешь про Овечку. И нечего ей о таких своих мыслях рассказывать. Она не поймет. При всей своей кротости, она куда упорнее его, она бы здесь не стояла, она была членом СДПГ и Объединения независимых союзов служащих, но только потому, что там был отец, ее место, собственно, в КПГ. У нее все сводится к нескольким простым понятиям: дурные люди в большинстве своем только потому дурные, что их такими сделали; никого нельзя осуждать, потому что не знаешь, как поступил бы сам; богатые всегда думают, будто бедные чувствуют не так, как они, — с этими понятиями она родилась, она их не выдумала, они у нее в крови. Она симпатизирует коммунистам.
И поэтому Овечке ничего нельзя рассказать. Надо пойти к ней и сообщить, что получил место, и порадоваться вместе с ней. И они действительно радуются. Но за радостью скрывается страх: надолго ли?
Нет. Конечно, ненадолго. Тогда: на какое же время?
ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК КЕСЛЕР. ПИННЕБЕРГ НЕ УПУСКАЕТ ПОКУПАТЕЛЯ. ГЕЙЛЬБУТ ВЫРУЧАЕТ.
Тридцать первое октября, половина девятого утра. Магазин Манделя. Пиннеберг занят в отделе мужской одежды — сортирует серые в полоску брюки.
«Шестнадцать пятьдесят… шестнадцать пятьдесят… шестнадцать пятьдесят… восемнадцать девяносто… Черт, куда делись брюки в семнадцать семьдесят пять? У нас же оставались брюки в семнадцать семьдесят пять! Опять, верно, этот беспамятный Кеслер куда-нибудь засунул. Где брюки?..
Немножко подальше ученики Беербаум и Майвальд чистят пальто. Майвальд спортсмен, даже часы работы учеником в магазине готового платья можно использовать для спорта. Последний рекорд Майвальда — сто девять безупречно вычищенных пальто за час, разумеется, темп был взят слишком быстрый. В результате поломана одна пуговица, и Иенеке — помощник заведующего отделом — дал Майвальду подзатыльник.
Заведующий Крепелин, конечно, ничего бы не сказал. Крепелин отлично понимает, что все может случиться. Но Иенеке, его заместитель, станет заведующим только в том случае, если Крепелин не будет больше заведующим, следовательно, ему надлежит быть придирчивым, усердным и неусыпно печься о благе фирмы.
Ученики считают вслух:
— Восемьдесят семь, восемьдесят восемь, восемьдесят девять, девяносто…
Иенеке еще не видно. Крепелин тоже еще не появлялся. Они, вероятно, совещаются с закупщиком о зимних пальто, новый товар совершенно необходим, синих плащей вообще нет на складе.
Пиннеберг ищет брюки в семнадцать семьдесят пять. Он бы мог спросить Кеслера, Кеслер чем-то занят в десяти шагах от него, но он Кеслера не любит. Потому что Кеслер, когда поступил Пиннеберг, очень явственно сказал: «Из Бреславля? Знаем мы эти штучки, уж конечно, опять один из отпрысков Лемана!»
Пиннеберг продолжает разбирать брюки. Для пятницы сегодня очень тихо. До сих пор был только один покупатель, купил рабочий комбинезон. И, конечно, его перехватил Кеслер, хотя тут же был старший продавец Гейльбут. Но Гейльбут джентльмен, Гейльбут на такие вещи внимания не обращает, Гейльбут и так достаточно продает, а главное, Гейльбут знает, что Кеслер сам прибежит к нему за помощью, если попадется трудный покупатель. Гейльбут удовлетворяется этим. Пиннеберг этим не удовлетворился бы, но Пиннеберг не Гейльбут. Пиннеберг может и огрызнуться, а Гейльбут для этого слишком хорошо воспитан.
Гейльбут стоит сзади у конторки и что-то подсчитывает. Пиннеберг, глядя на него, соображает, не спросить ли Гейльбута, где могут лежать недостающие брюки. Был бы хороший предлог завести разговор, но, подумав, Пиннеберг решает: нет, лучше не надо. Он раза два сделал попытку поговорить с Гейльбутом, Гейльбут всегда был безукоризненно вежлив, но разговор почему-то не клеился.
Пиннеберг не хочет быть навязчивым, не хочет именно потому, что восхищается Гейльбутом. Все должно прийти само собой, и придет. При этом у него появляется фантастическая мысль: сегодня же пригласить Гейльбута к ним на Шпенерштрассе. Он должен познакомить Овечку с Гейльбутом, но главное, он должен познакомить Гейльбута со своей Овечкой. Он должен доказать, что он, Пиннеберг, не самый обыкновенный, ничем не выделяющийся продавец, у него есть Овечка. У кого из остальных есть такое сокровище?
Понемногу в магазине становится оживленнее. Только что они скучали без дела, для вида придумывали себе занятия, и вдруг всем нашлась работа. Вендт занимается с покупателем, Лаш продает, Гейльбут продает. А Кеслер, ну, тот не зевает, — собственно, с покупателем должен бы заняться Пиннеберг. Но вот и у Пиннеберга есть свой покупатель — молодой человек, студент. Однако Пиннебергу не везет: студент со шрамами на лице желает приобрести синий плащ, и ничего другого.
«На складе плащей нет, — проносится в голове у Пиннеберга. — Ему ничего не всучить. То-то Кеслер будет злорадствовать, если я упущу покупателя. Сплоховать нельзя…»
Он уже подвел студента к зеркалу.
— Синий плащ? Сейчас. Одну минутку. Не разрешите ли сперва примерить вот этот ульстер?
— Я ульстера не хочу, — заявляет студент.
— Да, я понимаю. Только дли размера. Будьте так любезны! Смотрите — просто превосходно, как вы находите?
— Верно, — соглашается студент. — Совсем неплохо. Ну, а теперь покажите мне синий плащ.
— Шестьдесят девять пятьдесят, — как бы невзначай замечает Пиннеберг и продолжает зондировать почву. — Одна из наших лучших моделей. Прошлой зимой они шли по девяносто. Чистая шерсть. Двусторонняя…
— Все это хорошо, — говорит студент. — Приблизительно такую сумму я и ассигновал, но мне бы хотелось плащ. Покажите мне, пожалуйста…
Пиннеберг медленно, не спеша снимает с него элегантный ульстер цвета маренго.
— Боюсь, что другой фасон не будет вам так к лицу. На синие плащи мода, собственно, уже прошла. Их слишком много носили.
— Покажите же мне наконец то, что я прошу, — очень решительно говорит студент и несколько мягче прибавляет:— Или вы не заинтересованы в том, чтобы продать мне пальто?
— Что вы, помилуйте. Все, что прикажете. — И он улыбается в ответ на улыбку, которой студент сопроводил свой вопрос, — Только…— он лихорадочно соображает. Нет, врать он не будет, можно попытаться иначе:— Только дело в том, что я не могу предложить вам синий плащ. — Он выдерживает паузу. — Мы больше ими не торгуем.
— Почему вы сразу не сказали? — спрашивает студент, он удивлен и недоволен.
— Потому что этот ульстер вам очень к лицу. На вас он еще выигрывает. Видите ли, — вполголоса говорит Пиннеберг и улыбается, словно извиняясь, — я только хотел, чтобы вы сами убедились, насколько такой ульстер красивее этих синих плащей. Они были в моде — это верно! Но ульстер…— Пиннеберг любовно смотрит на ульстер, проводит ладонью по рукаву, надевает на плечики и собирается уже повесить обратно на вешалку.
— Постойте, — останавливает его студент. — Пожалуй, можно бы еще раз… пальто, конечно, неплохое…
— Нет, конечно, неплохое, — подтверждает Пиннеберг и помогает покупателю опять надеть пальто. — Надо прямо сказать, пальто благородное. Может быть, вы разрешите предложить вам другие ульстеры? Или светлый плащ?
Он видит, что мышка уже почти в мышеловке, уже нюхнула сала, теперь можно рискнуть.
— Значит, светлые плащи у вас все-таки есть! — ворчит студент.
— Да, есть один…— говорит Пиннеберг и идет к другой вешалке.
Там висит желто-зеленый плащ, на него уже два раза снижали цену, его собратья от того же закройщика, того же цвета, того же фасона уже давно нашли своего покупателя. Этот, как заколдованный, не уходит от Манделя, да и все.
В нем всякий выглядит как-то странно, не то кособоким, не то одетым кое-как или полуодетым…
— Один есть…— говорит Пиннеберг. Он перекидывает плащ через руку. — Вот, пожалуйста, светлый плащ. Тридцать пять марок.
Студент надевает плащ.
— Тридцать пять? — удивляется он.
— Да, — отвечает Пиннеберг с презрительной гримаской. — Этим плащам цена невелика.
Студент осматривает себя в зеркало. И снова подтверждается чудодейственная сила этого плаща: довольно привлекательный молодой человек сразу превращается в огородное пугало.
— Снимите поскорей этот ужас, — говорит студент, — это же просто черт знает что такое.
— Это плащ, — и глазом не моргнув, говорит Пиннеберг. А затем выписывает чек на шестьдесят девять пятьдесят, вручает его покупателю, отвешивает поклон:
— Очень вам благодарен.
— Нет, это я вам благодарен, — смеется студент, он, несомненно, вспоминает желтый плащ.
«Так, значит, справился», — думает Пиннеберг. Он бросает быстрый взгляд вокруг. Его сослуживцы занимаются с покупателями, кто все с теми же, кто уже с новыми. Свободны только он и Кеслер. Значит, следующего покупателя атакует Кеслер. Он, Пиннеберг, не будет соваться вперед. Но как раз в тот момент, когда он смотрит на Кеслера, происходит нечто совершенно неожиданное — Кеслер понемножку, шаг за шагом, ретируется в глубь магазина. Да, можно подумать, что Кеслер хочет спрятаться. И, взглянув на вход в магазин, Пиннеберг понимает причину такого трусливого отступления, — в магазин входят: во-первых, дама, во-вторых, еще дама, обеим за тридцать, в-третьих, еще дама, постарше, мать или теща, и, в-четвертых, господин — усы, бледно-голубые глаза, голова яйцом. «Ах ты подлый трус, — возмущается про себя Пиннеберг. — Перед таким покупателем он, само собой, в кусты. Ну, подожди!»
И говорит, отвешивая низкий поклон:
— Чем могу служить? — при этом на минуту задерживает свой взгляд на каждом из четырех, чтобы всем угодить. Одна из дам говорит раздраженно:
— Моему мужу нужен вечерний выходной костюм, Франц, пожалуйста, скажи продавцу сам, что тебе нужно!
— Я хотел бы…— начинает господин.
— Но у вас как будто нет ничего элегантного, — говорит вторая дама лет тридцати с хвостиком.
— Я сразу сказала, незачем идти к Манделю, — говорит пожилая дама. — Надо было пойти к Обермейеру.
— …выходной вечерний костюм, — договаривает господин с круглыми бледно-голубыми глазами.
— Смокинг? — осторожно предлагает Пиннеберг. Он пытается распределить свой вопрос равномерно между тремя дамами и в то же время не обойти и господина, потому что даже такое безгласное существо может сорвать продажу.
— Смокинг! — в один голос возмущаются дамы.
— Смокинг у моего мужа, конечно, есть. Нам нужен вечерний выходной костюм, — заявляет одна из дам, светлая блондинка.
— Темный пиджак, — говорит господин.
— И брюки в полоску, — прибавляет брюнетка, по-видимому, золовка и, следовательно, в качестве сестры мужа имеющая на него более давние права.
— Пожалуйста, — говорит Пиннеберг.
— У Обермейера мы бы уже подобрали, — говорит пожилая дама.
— Нет, это не подходит, — говорит жена, увидев, что Пиннеберг взял в руки пиджак.
— А на что другое тут можно рассчитывать?
— А почему нам не посмотреть? За это денег не берут. Покажите, покажите, молодой человек.
— Примерь-ка, Франц!
— Но, Эльза, бог с тобой! Такой пиджак…
— А ты, мама, что скажешь?
— Я ничего не скажу, меня не спрашивайте, ничего не скажу. Потом будете говорить, что это я ему костюм выбрала.
— Будьте любезны, расправьте немножко плечи.
— И не думай расправлять! Муж всегда сутулится. Поэтому надо, чтобы пиджак сидел безукоризненно.
— Повернись-ка, Франц.
— Нет, по-моему, совершенно не годится.
— Пройдись, пожалуйста, Франц, стоишь как пень.
— Пожалуй, это больше подойдет…
— Не понимаю, чего вы теряете время у Манделя…
— Скажите, так мой муж и будет стоять здесь целую вечность все в том же пиджаке? Если вы не собираетесь нас обслуживать…
— Может быть, разрешите примерить этот пиджак?..
— Примерь, Франц.
— Нет, этот пиджак я не хочу, он мне не нравится.
— Почему не нравится? По-моему, очень мил!
— Пятьдесят пять марок.
— Мне не нравится, плечи слишком подвачены.
— И хорошо, что подвачены, ты ведь сутулишься!
— Залигер купил прекрасный вечерний костюм за сорок марок. Вместе с брюками. А здесь один пиджак…
— Понимаете, молодой человек, костюм должен иметь вид. За сто марок можно на заказ сшить.
— Нет, был бы хоть один подходящий!
— Как вам этот понравится, сударыня?
— Материал как будто не слишком плотный.
— От вас, сударыня, ничего не укроется. Материал действительно несколько тонковат. А этот?
— Этот уже лучше. Чистая шерсть?
— Чистая шерсть, сударыня. И на стеганой подкладке.
— Мне нравится..,
— Не понимаю, Эльза, как это может нравиться. Скажи сам, Франц.
— Вы же видите, здесь совсем нет выбора. Кто покупает у Манделя?
— Примерь-ка этот, Франц.
— Нет, я больше ничего примерять не стану, вы меня просто каким-то дураком делаете.
— Что это значит, Франц? Кому нужен костюм — тебе или мне?
— Тебе.
— Нет, тебе.
— Но ведь это ты сказала, что у Залигера есть костюм, а я в своем смокинге просто смешон.
— Разрешите, сударыня, предложить вам еще вот этот? Очень скромный, исключительно элегантный! — Пиннеберг решился делать ставку на Эльзу, на блондинку.
— Этот, по-моему, право, недурен. Что он стоит?
— Шестьдесят. Но это что-то особенное. Для понимающего.
— Очень дорого.
— Вечно ты попадаешься, Эльза! Он же нам его уже показывал.
— Дорогая моя, я не глупей тебя. Ну, Франц, пожалуйста, примерь еще раз.
— Нет, — сердито говорит муж. — Не нужно мне никакого костюма. Это ты говоришь, что он мне нужен.
— Ну, Франц, прошу тебя…
— У Обермейера мы за это время десять костюмов успели бы купить.
— Ну, Франц, теперь изволь примерить пиджак.
— Да он его уже примерял!
— Не этот!
— Именно этот!
— Если вы начнете здесь ссориться, я уйду.
— Я тоже. Эльза хочет во что бы то ни стало настоять на своем.
Вся компания настроилась уйти, ничего не купив. Дамы подпускают друг другу шпильки, а пиджаки тем временем переходят из рук в руки, летают туда-сюда, с прилавка на вешалку, с вешалки на прилавок.
— У Обермейера…
— Мама, прошу тебя!
— Значит, идем к Обермейеру.
— Только потом не говорите, что я вас туда потащила!
— А кто же еще?
— Нет, я…
Напрасны все попытки Пиннеберга вставить хоть слово. Наконец, доведенный до крайности, он озирается вокруг, видит Гейльбута, Гейльбут поймал его взгляд… Это крик о помощи.
И в ту же минуту Пиннеберг решается на отчаянный шаг:
— Будьте добры, примерьте еще вот этот, — обращается он к господину.
И надевает на него шестидесятимарковый пиджак, вызвавший столько споров, а надев, тут же заявляет:
— Простите, я вам не то предлагал, — и замирает в восхищении: — Вот этот вам к лицу.
— Ну, Эльза, если ты имела в виду этот пиджак…
— Я все время говорила, этот пиджак…
— Франц, теперь сам скажи…
— Сколько он стоит?
— Шестьдесят, сударыня.
— Но, дети, за шестьдесят это просто безумие, по теперешним временам шестьдесят… Если уж вы обязательно решили купить у Манделя…
Мягкий, но уверенный голос за спиной у Пиннеберга произносит:
— Вы остановились на этом пиджаке, господа? Наша самая элегантная модель.