ПРЕДИСЛОВИЕ
Я выбрала молчание. Выбрала изгнание. Ибо в Америке, скажу это наконец громко и вслух, я живу жизнью политического беженца. Я живу в добровольном политическом изгнании. Я приняла это решение много лет назад, одновременно с отцом. Тогда мы оба осознали, что жить в Италии, где идеалы выброшены на помойку, стало слишком трудно, горько. Разочарованные, обиженные, оскорбленные, мы сожгли мосты, соединяющие нас с большинством наших соотечественников. Мой отец уединился на отдаленных холмах области Кьянти, там, куда политика, которой он, благородный и честный человек, посвятил всю жизнь, не доходила. Я скиталась по миру и наконец остановилась в Нью-Йорке, где меня от этих соотечественников отделял Атлантический океан. Такие параллели могут показаться странными, я понимаю. Но, когда самоизгнание поселяется в глубине раненой и обиженной души, географическое положение не имеет значения, поверь мне. Если любишь свою страну и страдаешь за нее, нет никакой разницы между жизнью писательницы в столице с десяти миллионным населением и жизнью наподобие древнеримского Цинцинната на отдаленной возвышенности в Кьянти с собаками, кошками и курами. Одиночество везде одно и то же. Чувство поражения — тоже.
Кроме того, Нью-Йорк всегда был гаванью для политических беженцев и политических изгнанников. В 1850 году, после падения Римской республики, смерти жены Аниты и бегства из Италии, даже Джузеппе Гарибальди перебрался сюда, помнишь? Он приплыл 30 июля из Ливерпуля, первое, что он произнес, спускаясь по трапу, было: «Хочу просить американское гражданство». Первые два месяца он прожил в доме у торговца из Ливорно, Джузеппе Пастакальди, в Манхэттене: 26, Ирвинг-плейс. (Я очень хорошо знаю этот адрес, потому что там одиннадцать лет спустя моя прапрабабушка Анастасия, тоже бежавшая из Италии, нашла убежище). Затем, в октябре, он переехал на Стейтен-Айленд в дом Антонио Меуччи — талантливого флорентийца, который изобрел телефон, но, не имея денег на возобновление патента, видел, как его гениальная идея была присвоена парнем по имени Александр Белл… Здесь Гарибальди вместе с Меуччи открыл колбасную фабрику, но дела шли так плохо, фабрика в скором времени была переквалифицирована в свечной завод, а затем в таверну, где вечерами по субботам оба играли в карты («Таверна Вентура» на Фултон-стрит). Однажды Гарибальди оставил запись следующего содержания: «К черту колбасу, да здравствуют свечи! Боже, спаси Италию, если можешь». И подумать только, кто жил здесь до Гарибальди! В 1833 году — Пьеро Марончелли, патриот, что в Шпиль-берге сидел в одной тюремной камере с Сильвио Пеллико, а тринадцать лет спустя умер в Нью-Йорке в нищете от ностальгии. В 1835гм — Федерико Конфалоньери, патриот, приговоренный к смерти австрийцами, но помилованный благодаря Терезе Казати, его жене, бросившейся в ноги австрийскому императору. В 1836-м — Феличе Форести, патриот, чей смертный приговор был изменен австрийцами на пожизненное, а затем четырнадцатилетнее заключение. В 1837-м — двенадцать ломбардцев, приговоренных к повешению, но помилованных австрийцами (явно более цивилизованными, чем Папа Римский и Бурбоны). В 1838-м — несгибаемый генерал Джузеппе Авеццана, которого заочно обвинили и приговорили к смерти за участие в первом пьемонтском конституционном движении…
Но это еще не все. После Гарибальди сюда приехали многие другие, помнишь? В 1858-м, к примеру, историк Винченцо Ботта, вскоре ставший почетным профессором Нью-йоркского университета. И в начале Гражданской войны, точнее — 28 мая 1861 года, прямо в Нью-Йорке наши Garibaldi Guards сформировали 39-й Нью-йоркский пехотный полк. Да, легендарные Garibaldi Guards — гвардейцы Гарибальди, вместе с американским флагом несшие итальянский флаг, с которым с 1848 года они боролись за свою страну и на котором ими был начертан девиз «Vincere о Morire» — «Победить или умереть»; знаменитый 39-й Нью-йоркский пехотный полк, что неделю спустя в Вашингтоне участвовал в смотре, устроенном Линкольном, а в течение следующих лет отличился в кровавых сражениях: в первом Буллранском сражении, при Кросс-Кисе, в Геттисберге, Северной Анне, на Бристоу Стейшн, на реке По, при Майн-Ран, Спотсильвании, в Уилдернесе, Колд Харборе, долине Строберри, Питерсберге, у Глубокого ручья и дальше, вплоть до Аппоматтокса.
Если не веришь, посмотри на обелиск, что стоит на высотах Семетери-Ридж в Геттисберге, и прочти надписи, сделанные в память об итальянцах, убитых 2 июля 1863 года — в день, когда они отбили пушки, захваченные 5-м американским артиллерийским полком генерала Ли: «Умерли до полудня жизни. Кто скажет, что они умерли слишком рано? Вы, те, кто оплакивает их, перестаньте плакать! Такие смерти будут жить в веках».
Политических эмигрантов, кто нашел убежище в Нью-Йорке в годы фашизма, гораздо больше. И будучи маленькой девочкой, я знала многих из них, потому что, как и мой отец, они принадлежали к движению «Справедливость и Свобода»; которое основали Карло и Нелло Росселли, впоследствии убитые во Франции кагулярами — французскими наемниками Муссолини. В ]924 году — это Джироламо Валенти, начавший выпускать в Нью-Йорке антифашистскую газету «Нью Уорлд». В 1925-м — Армандо Борджи, учредивший «Итало-американское Сопротивление». В 1926-м — Карло Треска и Артуро Джованнитти, создатели «Антифашистского альянса Северной Америки». В 1927-м — выдающийся Гаэтано Сальвемини, вскоре переехавший в Кембридж и преподававший историю в Гарвардском университете, он ездил по всем Штатам, будоража американцев своими лекциями, разоблачавшими Гитлера и Муссолини. (В моей гостиной в красивой серебряной рамке я храню одну из афиш этих выступлений. На ней написано: «Воскресенье, 7 мая, 1933, в 2 часа 30 минут Антифашистский митинг в отеле „Ирвинг Плаза“. „Ирвинг Плаза“, 15-я улица, Нью-Йорк. Профессор Г. Сальвемини, всемирно известный историк, выступит на тему „Гитлер и Муссолини“. Митинг будет проводиться под эгидой итальянской организации „Справедливость и Свобода“. Вход 25 центов»). В 1931-м в США приехал Артуро Тосканини, его большой друг, которого избил палкой в Болонье отец будущего зятя Муссолини, Костанцо Чиано, за отказ исполнить во время концерта гимн чернорубашечников «Джовинецца» — «Юность, юность, весна красоты». В 1940 году здесь были Альберто Таркьяни, Альберто Чанка, Альдо Гароши, Макс Асколи, Никола Кьяромонте, Эмилио Луссу — интеллигенты-антифашисты, основатели «Общества Мадзини» и ежемесячного журнала «Юнайтед Нейшнз»…
Словом, тут я в хорошей компании. Когда я скучаю по Италии (не по той больной Италии, о которой я говорила вначале), а скучаю я по ней все время, мне достаточно вызвать в памяти эти благородные образцы моего детства, выкурить с ними сигарету и попросить их об утешении. «Подайте мне руку, профессор Сальвемини. Подбодрите меня, профессор Чанка. Помогите мне забыться, профессор Гароши». Или вот еще что я делаю — вызываю героические духи Гарибальди, Марончелли, Конфалоньери, Форести, Авеццаны. Я,могу поклониться им, предложить стаканчик бренди, поставить для них пластинку с хором из «Набукко» в исполнении Нью-йоркского филармонического оркестра под управлением Артуро Тосканини. И когда я начинаю тосковать по Флоренции или по Тоскане (что случается даже еще чаще), мне надо только прыгнуть в самолет и улететь домой. Правда, тайком. Как поступил Джузеппе Мадзини, когда тайно покинул место своей ссылки — Лондон, чтобы посетить Турин и свою возлюбленную Джудитту Сидоли… Во Флоренции и Тоскане я живу на самом деле намного дольше, чем думают. Часто месяцами или целый год. Если об этом никто не знает, то только потому, что я поступаю, как Мадзини. А приезжаю я а-ля Мадзини потому, что мне омерзительно встречаться с поганцами, из-за которых мой отец умер в добровольной ссылке в Кьянти и из-за которых мне грозит такой же конец.
Так вот, изгнание требует дисциплины и последовательности. Именно эти качества были мне привиты моими несравненными родителями: отцом, сильным, как Гай Муций Сцевола, матерью, похожей на Корнелию — мать Гракхов. Оба они расценивали суровость как противоядие от безответственности. И во имя дисциплины и во имя последовательности все эти годы я оставалась молчаливой, как старый, надменный волк. Волк, которого гложет желание вонзить свои клыки в глотку овцы, в шею кролика, но которому удается себя сдерживать. Но бывают в жизни моменты, когда молчание становится преступлением, а слово — долгом.
Гражданский долг, моральный вызов, категорический императив — мы не можем уклониться от них. Именно поэтому через восемнадцать дней после нью-йоркского апокалипсиса я нарушила молчание длинной статьей, которую опубликовала в самой главной итальянской газете, а затем в некоторых иностранных журналах. И теперь я прерываю (не нарушаю, а прерываю) мое изгнание этой маленькой книжкой, которая вдвое больше той статьи. В связи с этим я должна объяснить, почему она вдвое больше, как это произошло и вообще каким образом эта маленькая книга появилась на свет.
Она родилась внезапно. Она взорвалась, как бомба. Неожиданно, как та катастрофа 11 сентября, которая уничтожила тысячи людей и разрушила два самых красивых здания нашего времени — башни Центра международной торговли. Накануне апокалипсиса я была сосредоточена на другом — на книге, которую называю своим ребенком. Пухлый, требующий большой работы роман, от которого я не отрывалась вот уже много лет и оставляла лишь на несколько недель или месяцев, когда лежала в больнице либо сидела в архивах, подбирая материал для него же. Очень трудный, очень требовательный ребенок, беременность длилась большую часть моей сознательной жизни, роды начались из-за болезни, которая убьет меня, и чей первый плач люди услышат неизвестно когда. Возможно, когда я умру. (А что здесь такого? Посмертные публикации имеют одно безусловное преимущество. Они избавляют глаза и уши автора от глупостей или предательства тех, кто, не умея ни писать, ни даже зачать роман, претендует на право судить или оскорблять тех, кто зачинает или рожает его).
Итак, утром 11 сентября я была настолько увлечена своим ребенком, что, для того чтобы преодолеть душевную травму, сказала себе: «Я не должна думать о том, что произошло или что происходит, я должна заботиться о своем ребенке, и все. Иначе мне грозит выкидыш». Затем, стиснув зубы, я села за письменный стол. Я пыталась сосредоточиться на странице, написанной накануне, вновь перенестись к персонажам романа. К персонажам далекого мира, того времени, когда самолеты и небоскребы конечно же не существовали. Но тщетно. Запах смерти проник сквозь окна вместе с душераздирающими звуками полицейских и пожарных машин, «скорой помощи», вертолетов, военных реактивных самолетов, кружащих над городом. Телевизор (в смятении, я оставила его включенным) продолжал мерцать, на экране вспыхивали картинки, которые я старалась забыть… Неожиданно я вышла из дома. Искала такси, не нашла, пешком направилась к башням, которых больше не было, и…
Я не знала, что мне делать. Каким образом стать полезной, помочь кому-то. И как раз когда я бормотала: «Что мне делать? Что я могу?», по телевизору показали палестинцев, которые праздновали победу и аплодировали бойне. Они аплодировали, повторяя: «Победа! Победа!» Почти в это же время пришел приятель и рассказал мне, что в Европе, в том числе и в Италии, многие вторили им, насмехаясь: «Хорошо. Так американцам и надо». И точно солдат, выскакивающий из траншеи и бросающийся на противника, я кинулась к своей пишущей машинке и начала делать то единственное, что могу — писать. Нервные строчки. Беспорядочные записи — я делала их для себя. Мысли, воспоминания, ругательства, перелетающие из Америки в Европу. Или, я бы сказала, в Италию. Из Италии — в мусульманские страны. Из мусульманских стран — снова в Америку. Идеи, годами заключенные в тюрьме моего сердца и моего мозга, потому что годами я говорила сама себе: «Зачем беспокоить людей? Ради чего? Люди глухи. Они не слушают, не хотят слушать…» Теперь эти идеи хлынули из меня, как водопад. Они упали на бумагу, как безутешный плач. Потому что, видишь ли, я не плачу слезами. Даже если физическая боль пронзает меня, даже если невыносимое горе терзает меня, слезы не льются из моих глаз. Это как некая невралгическая дисфункция или, скорее, увечье, которым я страдаю уже более полувека — с 25 сентября 1943 года. С той субботы, когда союзники в первый раз бомбили Флоренцию и наделали массу ошибок. Вместо того чтобы попасть в цель — поразить железную дорогу, которую немцы использовали для транспортировки оружия и войск, они бомбили соседний район, старинное кладбище на площади Донателло, Британское кладбище, то самое, где похоронена Элизабет Барретт Браунинг. Мы с отцом были возле церкви Пресвятой Аннунциаты, которая находится не дальше трехсот метров от площади Донателло. Посыпались бомбы. Мы спрятались в церкви. Что я могла знать об ужасе бомбежки? При каждом взрыве прочные стены Пресвятой Аннунциаты дрожали, как деревья под натиском бури, окна разбивались, пол трясся, алтарь раскачивался, священник кричал: «Иисус! Помоги нам!» Вдруг я заплакала. Про себя, сдержанно, разумеется. Ни стонов, ни всхлипываний. Но отец тем не менее заметил это, и, чтобы помочь мне, успокоить меня, бедный отец поступил неправильно. Он дал мне жуткую пощечину и, что было ещё страшнее, посмотрел мне прямо в глаза, и сказал: «Ты не маленькая девочка, не смей плакать». Итак, с 25 сентября 1943 года я не плачу. Слава Богу, если хоть иногда мои глаза становятся влажными, а в горле перехватывает. Однако внутренне я плачу больше, чем те, кто проливает слезы. Часто, ох, часто слова, которые я пишу, это мои слезы. И то, что я написала после 11 сентября, по сути, было неудержимым плачем. По живым и мертвым. По тем, кто кажутся живыми, а на самом деле мертвы. Мертвы, потому что им не хватает пороху для того, чтобы измениться, стать людьми, заслуживающими уважения. Я также плачу о себе самой, той, которая на последнем этапе своей жизни вынуждена объяснять, почему в Америке я остаюсь политическим беженцем, а в Италию приезжаю тайком.
Я плакала так шесть дней, потом главный редактор самой главной итальянской газеты приехал в Нью-Йорк. Он приехал ко мне с просьбой нарушить молчание, хотя я его уже нарушила. Так я ему и сказала. И я показала ему нервные строки, беспорядочные записи, и он тут же загорелся, как будто увидел Грету Гарбо, которая, сбросив свои черные очки, показывает лихой стриптиз на сцене «Ла Скала». Казалось, он уже увидел моих читателей, выстроившихся в очередь за газетой, то есть, пардон, толпящихся в партере, в ложах и на галерке театра. В крайнем возбуждении он упрашивал меня продолжать, соединить разрозненные отрывки как мне угодно, хотя бы звездочками, все это оформить как письмо на его имя и сразу же по окончании отослать написанное. Движимая гражданским долгом, моральным вызовом и категорическим императивом, я согласилась. Снова пренебрегая своим ребенком, теперь спящим под этими записями, я вернулась к пишущей машинке, где неудержимый плач стал не письмом, а пронзительным криком ярости и гордости. J'accuse. Обвинением или проповедью, адресованной европейцам, которые, бросая мне некоторое количество цветов и гораздо больше тухлых яиц, будут внимать мне из партера, лож и галерки его газеты. Я проработала ещё двенадцать дней или около того… Без остановок, без еды, без сна. Я не ощущала ни голода, ни желания спать. Вместо еды — кофе, вместо сна — сигареты. Не поддаваясь усталости, короче говоря. Но тут надо сказать вот что. Дело в том, что для меня писать — это очень серьезно, это не развлечение, не отдушина, не облегчение. Потому что я никогда не забываю: написанные слова могут сделать великое добро, но также и причинить великое зло, могут и исцелить, и убить. Изучая историю, ты видишь, что у каждого великого Добра или великого Зла есть свой написанный текст. Книга, статья, манифест, стихотворение, песня. (Например, национальный гимн Италии, сочиненный поэтом Гоффредо Мамели, или «Марсельеза», или «Янки Дудл»… Библия, Коран, «Капитал» Маркса). Поэтому я никогда не пишу быстро, никогда не делаю набросков: я медленный писатель, я осторожный писатель. Я также взыскательный писатель: я не похожа на тех, кто восхищается всеми своими творениями, будто мочится амброзией. Вдобавок у меня немало маний. Я маньяк ритма (для фраз), мелодии (для страниц), звука (для слов): маньяк метрики. Не допускаю ассонансов, невольных рифм и повторов. Форма для меня важна так же, как и суть, содержание. Это сосуд, внутри которого содержание хранится, как вино в бокале, как мука в банке. Забота о симбиозе содержания и формы подчас замедляет мою работу.
Но на этот раз работа не замедлялась. Я писала, не заботясь об искоренении ассонансов, рифм и повторов, моя метрика, моя ритмика расцветали сами по себе, памятуя, что написанные слова способны исцелять и убивать. (Вот какова сила страсти). Однако, когда я остановилась и приготовилась отсылать текст, я поняла, что вместо статьи родила маленькую книгу. Чтобы уменьшить ее, дать газетный объем, я сократила ее наполовину. Например, я убрала кусок об уничтожении двух изваяний Будд в Бамиане. Убрала отрывок о «Кавалере Труда» Сильвио Берлускони, нынешнем правителе Италии, и рассказ о том, как Зульфикара Али Бхутто заставили жениться еще до достижения тринадцати лет… Эти куски я положила в папку красного цвета и положила их спать вместе с моим ребенком. Метры, метры фраз, в которые я вложила душу. Но, невзирая на все сокращения, текст получился ужасно длинным. Главный редактор не находил себе места, пытаясь спасти положение. Две полосы, которые он отвел мне в газетном номере, превратились в три, в четыре, в четыре с четвертью. Таких объемов не печатали никогда ни в одной ежедневной газете мира. Он предложил напечатать материал в двух номерах. Я отказалась, потому что в этом случае материал не достиг бы желаемого эффекта. А желаемый эффект был — раскрыть глаза тем, кто не хочет видеть, прочистить уши тем, кто не хочет слышать, заставить думать тех, кто не хочет думать. Тогда я сократила статью еще больше. Я оставила самые жестокие абзацы. Упростила самые сложные. Без сожаления, признаюсь. Ведь метры и метры фраз складывались в папку красного цвета. Полный текст, маленькая книга.
В этом томе, после предисловия, публикуется целиком та самая маленькая книга. Целиком весь текст, написанный за те две-три недели, когда я не ела, не спала, держалась на кофе, гнала сон сигаретами и слова водопадом лились на бумагу. Исправлений почти нет. (Например, я устранила ошибку там, где указывается сумма увольнительного пособия в 15 670 лир, которое я получила от итальянской армии, когда мне было четырнадцать лет, в газете было приведено — 14 540 лир). Зато дополнения многочисленны и почти всегда касаются национал-фашизма, идеи которого повсеместно выражают исламские фундаменталисты… В отвратительной и безграмотной книжонке «Ислам наказывает Ориану Фаллачи», теперь распространяемой во всех мусульманских общинах в Италии, например, так называемый президент Итальянской исламской партии (кстати, лицо весьма известное антитеррористической итальянской полиции) яростно оскорблял моего покойного отца и призывал своих единоверцев убить меня во имя Аллаха. «Иди и умри с Фаллачи!»
В Европе вызвал большое возмущение скандальный судебный процесс против меня, попирающий основной принцип каждого демократического общества — принцип свободы мысли. В ходе этого процесса одна ультралевая парижская мусульманская ассоциация пыталась заставить меня замолчать и требовала, чтобы французский суд постановил или конфисковать книг)' «Ярость и гордость», или наклеить на каждый экземпляр этой книги этикетку, как на пачку сигарет: «Внимание! Содержание этой книги опасно для вашего здоровья». Французский суд отклонил иск. Я выиграла, но ассоциация собирается вновь подать в суд, и подобное происходит в других европейских странах. Я потребовала возбудить дело против автора отвратительной безграмотной книжонки «Ислам наказывает Ориану Фаллачи» за клевету и подстрекательство к убийству. Антитеррористическая полиция взяла этого автора под контроль. Но его собратья угрожают мне каждый день, и моя жизнь находится в серьезной опасности.
Я не знаю, вырастет ли эта маленькая книга еще больше и принесет ли она мне еще больше неприятностей, чем принесла на сегодняшний день. Но точно знаю, что, публикуя ее, я чувствую себя в роли Сальвемини, который 7 мая 1933 года выступал на Ирвинг-плейс с обличением Гитлера и Муссолини. Сальвемини отчаянно взывал к публике, которая тогда его не понимала. Этой публике было суждено понять его позднее, 7 декабря 1941 года, когда японцы, объединившиеся с Гитлером и Муссолини, разбомбили Перл-Харбор. Сальвемини предупреждал: «Если вы останетесь равнодушными и не подадите нам руку помощи, рано или поздно они нападут и на вас!»
Однако есть разница между моей маленькой книгой и речью Сальвемини в 1933 году. О Гитлере и Муссолини в то время американцы не знали того, что мы, европейцы, знали и от чего страдали. Я имею в виду национал-фашизм. Они, следовательно, могли позволить себе роскошь не верить тому, о чем политические беженцы кричали в отчаянии, предупреждая о возможных несчастьях, в том числе о несчастьях для Америки.
Об исламских фундаменталистах, напротив, мы, европейцы, знаем все. Меньше чем через два месяца после нью-йоркского апокалипсиса Усама бен Ладен сам подтвердил, что я была права, когда кричала: «Вы не понимаете, вы не хотите понять, что свой обратный крестовый поход, войну во имя религии они называют священной войной, джихадом. Вы не понимаете, вы не хотите понять, что для них Запад — это мир, который исламу следует завоевать и поработить». Усама доказал это в видеосъемке, где угрожал даже ООН и назвал ее генерального секретаря Кофи Аннана преступником. В этой видеосъемке он угрожал французам, итальянцам, англичанам. В том же духе, как угрожали Гитлер и Муссолини, хотя не столь истеричным голосом и не с балкона Палаццо Венеция и не с Александрплац. «По существу, это религиозная война, и те, кто отрицает это, лгут, — сказал он. — Все арабы и мусульмане должны стать в строй и сражаться; те, кто не встает в строй, не чтят Аллаха. Арабские и мусульманские лидеры, заседающие в ООН и поддерживающие ее политику, — неверные, они не чтят послание Пророка, — сказал он. И еще: — Те, кто отстаивает законность международных институтов, отрицают подлинную законность, законность, идущую от Корана. — И в заключение: — Подавляющее большинство мусульман были счастливы, когда атаковали башни-близнецы. Проведенные нами опросы общественного мнения подтвердили это».
Да и была ли нужда в этом подтверждении? От Афганистана до Судана, от Палестины до Пакистана, от Малайзии до Ирана, от Египта до Ирака, от Алжира.до Сенегала, от Сирии до Кении, от Ливии до Республики Чад, от Ливана до Марокко, от Индонезии до Йемена, от Саудовской Аравии до Сомали ненависть к Западу раздувается, как раздувается от сильного ветра погасший костер. Последователи исламских фундаменталистов размножаются, точно простейшие одноклеточные организмы: одна клетка делится на две клетки, потом на четыре, затем на восемь, на шестнадцать, тридцать две и так до бесконечности. Те, кто не осознает этого, пусть всмотрятся в зрелища, которые показывают по ТВ каждый день. Толпы заполняют улицы Исламабада, площади Найроби, мечети Тегерана. Ожесточенные лица, грозные кулаки. В кострах горят американские флаги и фотографии Буша. Кто не верит в это, пусть вслушается, как эти толпы взывают к Милосердному-и-Гневному Богу. Их пронзительные крики: «Аллах акбар! Джихад! Джихад!» Экстремистские крайности?! Фанатичное меньшинство?! Их многие миллионы, этих экстремистов. Многие миллионы фанатиков. Многие миллионы, для которых мертвый или живой Усама бен Ладен — это легенда, подобно Хомейни. Многие миллионы, избравшие бен Ладена после смерти Хомейни своим новым лидером, своим новым героем. Недавно я видела этих людей на площади Найроби, города, о котором редко говорят. Толпа была теснее, чем бывают толпы в секторе Газа или в Исламабаде или в Джакарте. Телерепортер брал интервью у какого-то старика. Он спросил его: «Кто для вас Усама Бен Ладен?» «Герой, наш герой!» — восторженно ответил старик. «А что случится, если он умрет?» «Мы найдем другого», — ответил старик так же радостно. Другими словами, тот, кто ведет их, бен Ладен, — это верхушка айсберга. Это макушка горы, уходящей основанием в бездну. Главный герой этой войны не Усама бен Ладен. И даже не та страна, которая приютила его, и не та, которая его породила.
Не Саудовская Аравия и не поддерживающие его Ирак, Иран, Сирия или Палестина.
Главный герой этой войны — гора. Та гора, что за 1400 лет не двинулась, не стронулась из пропасти своей слепоты, не открыла своих дверей перед завоеваниями цивилизации, знать ничего не желала о свободе, демократии и прогрессе. Короче говоря, неподвижная гора. Та гора, которая, несмотря на постыдное Богатство своих реакционных хозяев (королей, принцев, шейхов и банкиров), и по сей день прозябает в скандальной нищете, ведет вегетативное существование в чудовищной темноте религии, не производящей ничего, кроме религии. Та гора, что тонет в безграмотности (не забывайте, что почти в каждой мусульманской стране количество безграмотных превышает 60 процентов). Та гора, где единственным источником информации являются комиксы, которые рисуют продажные художники по заказу диктаторов-имамов. Та гора, которая тайно завидует нам, завидует нашему образу жизни и возлагает на нас ответственность за свою материальную и интеллектуальную бедность. Ошибаются те, кто думает, что священная война закончилась в 2001 году падением талибского режима в Афганистане. Ошибаются те, кто радуется при виде женщин Кабула, которые не должны больше носить паранджу и могут ходить в школу, к врачу, к парикмахеру. Ошибаются те, кто испытывает облегчение при виде мужчин Кабула, сбривших бороды, подобно тому, как итальянцы снимали с себя фашистские значки после падения Муссолини…
Они ошибаются. Бороды отрастут, и паранджи будут надеты снова. В последние двадцать лет в Афганистане постоянно чередуются сбритые и отросшие бороды, снятые и надетые паранджи. Они ошибаются: нынешние победители, лучше сказать — так называемые победители молятся Аллаху столь же усердно, сколь и побежденные. Ведь они отличаются от побежденных только длиной бороды. Фактически афганские женщины боятся их так же, как и их предшественников, и терпят те же унижения, ту же несправедливость, что и при талибах. (Не забывайте, в тринадцать лет девочка не может больше мечтать о школе, о прогулках, о том, чтобы посидеть под деревом). Прежние победители воюют, как обычно, друг с другом, создают, как обычно, хаос и анархию. Среди девятнадцати камикадзе Нью-Йорка и Вашингтона не было ни одного афганца. У камикадзе есть другие места, где они могут тренироваться, другие пещеры, где они могут спрятаться. Посмотрите на карту, и вы увидите, что к югу от границы Афганистана находится Пакистан, а на севере лежат мусульманская Чечня, Узбекистан, Казахстан и т. д. К западу от Афганистана — Иран. Возле Ирана — Ирак, Сирия. Сразу за Сирией — почти полностью мусульманский Ливан. После Ливана — мусульманская Иордания. После Иордании — ультра-мусульманская Саудовская Аравия. А за Красным морем — африканский континент с его мусульманскими Египтом, Ливией, Сомали, Нигером, Нигерией, Сенегалом, Мавританией и т. д. Население этих стран рукоплещет священной войне.