Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ягодные места

ModernLib.Net / Отечественная проза / Евтушенко Евгений / Ягодные места - Чтение (стр. 18)
Автор: Евтушенко Евгений
Жанр: Отечественная проза

 

 


      За березу неожиданно заступился бурят, хотя и не в рифму:
      — Кедр березу любит, шибко любит. Без березы кедра не станет…
      Ситечкину стало скучновато, и он перевел разговор на другую тему:
      — А ты, дед, в колхозе или уже на пенсии?
      — Мой колхоз — сибирский мороз… А сам я февраль — бродяга и враль, — непонятно ответил старик, еще глубже надвигая кепку на нос.
      — Как это понять — февраль? — спросил Ситечкин.
      — А это тако сибирско словечко — обозначат бродячего человечка. В Февральскую революцию, говорят, всех бродяг повыпускали подряд. Они не окоренились нигде, от села к селу побрели, потому чалдоны и назвали их: «феврали». Я, может, сейчас последний февраль, перепортивший в юности мно-о-гих краль…
      Бурят засмеялся, погрозил старику пальцем:
      — Ой, не верю! Ой, не верю!
      — Хошь верь, хошь не верь, а мне и сейчас по ночам кой-каку открывают дверь. Стариковский единственный раз — он тягучий, потому и сладок для баб, хотя и не могучий. А вообще-то бабья постель как пухова трясина — для февраля настоящего невыносима. Одна баба меня на себе почти уженила и этим сама себе смерть учинила.
      — Что вы имеете в виду? — натянуто улыбаясь, спросил Ситечкин.
      Старик вынул из-за уха клочок газеты, свернул козью ножку, сыпанул в нее ядреной желтой махры и вместе седучим дымом стал выпускать из себя новые рифмы:
      — От баб я обычно сбегаю с рассветом, а эта меня придавила собой, как буфетом. На перво утро была поросятина с хреном. Съел и в постель свалился поленом. На второ утро такой соленый таймень, что мне и портянки наматывать было лень. На третье утро — громадный, как страус, гусь, но я себе шепотом: «Февраль, не трусь!» Только хозяйка полезла в подполье за бражкой, я леву ногу босу в сапог, а вот праву ногу, видать от обжорства, — с промашкой. Хозяйка завидела это и взвыла, вцепилась ручищами в жире гусином и, чувствую, тащит меня от свободы обратно к пуховым, а также телесным трясинам. Тогда мне попался чугунный утюг, и маленечко я стукнул ее, да, видать, было слабое темечко. Ей-богу, ее убивать не хотел, мне бы только свободы. В милицию сам я пришел — увезли меня поверх капустой груженной подводы. Влепили десятку, корзины я плел под Иркутском — скучища! Подбили блатные к побегу меня. Удалось — не сработаешь чище! Мне было тогда шестьдесят, но от этого дела бродяжья душа неожиданно помолодела. У этих блатных в благовещенской каланче был спрятан один самородок в продолбленном кирпиче. Загнав самородок зубному технику, мы справили ксивы, клифты и пили потом три недели в Ялте, пока не смекнули, что наши карманы пусты. Залезли мы спьяну в какой-то магазин, а он оказался перчаточный, и нас забрали на толкучке, но суд получился загадочный. Директор магазина, судя по виду — мужчина, умеющий в социализме жить, заместо двухсот полушерстяных перчаток две тысячи кожаных взялся нам «шить». А я суду заявил: «Я — февраль, но у меня более социалистическая мораль».
      — А что же потом? Вы что… освободились… или опять бежали? — подавленно спросил Ситечкин, инстинктивно отодвигаясь от безостановочно рифмующего старика, может быть действительно убийцы и вора.
      Старик, увидев испуг Ситечкина, попробовал его успокоить, правда, не совсем удачно:
      — По старости свободная досрочно, хотя и теперь я веду себя малость порочно.
      — Ну, я пойду… — засуетился Ситечкин, торопливо взваливая рюкзак на плечи, а в мыслях у него так и прыгало: «Это сумасшедший… Или убийца… А может, и то и другое вместе».
      — Да ты погоди, — ласково надвинулся на него старик… — Расскажи, что в твоей-то, ишо незнакомой груди! Какие мысли в себе ты прячешь и чо вообще в этой жизни значишь! На то и тайга, чтоб такие вести разговоры. Да ты не пужайся… Нет в мире честнее людей, чем все бывшие воры…
      Ситечкин попятился от старика и, еле сохраняя достоинство, скрылся в кустах. Бурят, схватившись за живот, покатывался со смеху:
      — Ой, испугался! Ой, испугался!
      — Трусишка, как гнилая шишка… — заключил старик. — А какой от меня страх, когда я почти уж прах?
      — Чо напридумывал-то! Чо напридумывал-то — захлебывался бурят. — Вот я твоей старухе все расскажу, она все утюги от тебя попрячет. Ой, попрячет! А то ты ее и вправду угробишь…
      — Может, я придумал, может, нет, для тебя и для других — секрет, — нахмурился старик. — Пошли бить шишку на сберегательну книжку!
      А Эдуард Ситечкин, оказавшись на приличном расстоянии от рифмующего старика, перешел на спокойный шаг: «Черт знает какие подозрительные личности водятся в этой треклятой тайге!»
      Ситечкин боялся тайги. Людям он не доверял, не доверял и деревьям. А медвежонок, учуявший за деревьями любопытный запах человека, был полон еще не обманутой доверчивости. Когда он выскочил из кустов и бросился к Ситечкину с самым безобидным намерением — поиграть, Ситечкин испугался, содрал с плеча двустволку и выстрелил в упор сразу из двух стволов. Сдвоенная струя дроби прожгла медвежонка. Истошно завизжав от боли, он стал кататься по траве, совсем по-человечьи пытаясь прикрыть лапами хлещущую из него кровь. Ситечкин судорожно перезарядил двустволку и снова выстрелил в таежного несмышленыша, и снова из двух стволов. Но двустволка была старенькая, не выдержала, и затвор разорвался в руках Ситечкина. Его ослепило, двустволку выбило из рук. Пошатываясь, Ситечкин прижал ладони к лицу, а когда их отнял, то, как сквозь туман, увидел косматую тушу вставшей на задние лапы медведицы, готовой отомстить за своего ни в чем не повинного сынишку. Ситечкин кинулся к реке, брезжущей сквозь деревья. Ветви хлестали его наотмашь по лицу, сучья вцеплялись в одежду, а сзади слышалось рычание гнавшейся за ним медведицы. Ситечкин выбежал на берег и увидел спасительную пустую лодку с двумя мешками, сквозь дыры которых проглядывали кедровые шишки. На гальке был только нос лодки, а корма качалась, подбрасываемая водой. Ситечкин, собрав все свои силы, столкнул лодку в воду и прыгнул в нее, всовывая уключины в отверстия. Но медведица вбежала в воду, снова встала на дыбы, притянула к себе лодку, и последнее, что увидел Ситечкин, была ее огромная лапа, взметнувшаяся над его головой, и мстительные материнские глаза…
      Река вырвала лодку у медведицы, понесла ее по течению, и она смотрела вслед лодке, уносящей тело убийцы ее сына, пока лодка не скрылась за поворотом. Только потом медведица вышла из воды и пошла закапывать медвежонка.

21

      Перед лодками было два переката: Буйный и Вороний. По словарному определению, перекат — это выступающие из воды камни, через которые перекатывает вода. Большая вода прикрывает их, спалая вода обнажает. Перекаты бывают галечные и валунные. По галечным лодку можно протащить волоком, по валунным невозможно — чем больше камень, преграждающий дорогу воде, тем вода яростней. Хорошо, если, подходя к перекату, успеваешь мысленно прочертить лазейку среди валунов и сможешь выворачивать то влево, то вправо, избегая пены — верного признака прикрытого водой камня. Среди белокипенных поворотов лучше всего идти по темной полосе слива. Но что, если этой темной полосы нет, а вокруг только пена и взбесившаяся вода швыряет лодку, потерявшую управление, на валуны, расставленные в таком дьявольском шахматном порядке, что они вырастают один за другим при любом повороте? Хорошо, если берег отлогий и лодку можно проволочь посуху, подкладывая под днище бревна. Но что, если и справа и слева берега как такового нет, а лишь уходящие в воду отвесные скалы, из расщелин которых торчат редкие сосны, похожие на самоубийц, собирающихся броситься в реку, но так и застывших навсегда в ужасе перед бешеным кипением воды?
      Именно такими и были два переката — Буйный и Вороний. И Кеша, и Иван Иванович знали, что эти перекаты опасны и в большую воду. А в малую воду из перекатов они становились почти порогами. Большая вода опускала валуны, и над некоторыми из них можно было проскочить, скребанув по ним днищем. А малая вода отнимала и эту возможность. Оставалась надежда только на «была не была!»
      Буйный был честным противником: все его валуны в малую воду откровенно торчали, как надолбы. Вороний, прозванный так за черный отлив окружающих его скал, был хитрей. Если самые большие валуны высовывались из воды, то за их спинами предательски прятались валуны поменьше, чуть подернутые поверху стремительным течением. К тому же Вороний находился на изгибе реки, и в начале его прохождения часть, скрытая за поворотом, оставалась невидимой. Остановиться после Буйного, отдышаться, примериться к Вороньему было нельзя, ибо оба переката были рядом, а сила течения не позволяла спасительно торкнуться в берег, да и берега, по сути, не было, только каменная, траурно-то цвета, стена. Лодки, разбитые на Буйном, река никогда не выбрасывала у Вороньего, потому что и выбросить их было некуда, а проволакивала дальше, добивая на камнях второго переката… Пенная память реки хранила в своей глубине множество воспоминаний, и если бы река могла написать о себе книгу, это была бы книга о разбитых на камнях человеческих надеждах. Раньше по таким рекам для развлечения не ходили, и давным-давно поистлели на ее берегах обломки древних бурятских долбленок, землепроходческих кочей, купеческих баркасов, старательских оморочек. Все эти обломки перемешались друг с другом и с костями погибших, стали землей, на которой восходят крапчатые саранки, пламенеющие, как светильники, поставленные в память о разбившихся.
      Теперь стали ходить по реке для развлечения, не понимая по историческому беспамятству, что с тайгой нельзя шутить, и то тут, то там виднелись выброшенные на отмели разбитые плоты, неумело сколоченные городскими руками. Бревна одного из таких расколошмаченных о валуны плотов, зацепившегося о прибрежные коряги, были еще со свежими затесами, и Кеша услышал доносившуюся с безлюдного плота музыку. Кеша выключил мотор, подчалил к плоту. Слегка оплескиваемый водой сквозь щели между бревнами, на боку лежал приемник «Сони», а из щели торчала дужка темных очков с пластмассовым наносником — все, что осталось от туристов, вздумавших поразвлечься в Сибири. Из приемника пел Муслим Магомаев: «Брошено в пургу сердце на снегу…» Кеша выключил Магомаева, чтобы не разбудить крепко спящего Сережу, поставил приемник в лодку, очки тоже вытянул из щели. Потом Кеша отгребся и снова завел мотор, следуя за первой лодкой.
      Как и предсказал Кеша, Сережа проснулся сам — Буйный разбудил его еще за версту надвигающимся рокотом. Буйный был ослепительно красив, как будто севшая на воду поперек реки многотысячная стая белоснежных чаек, безостановочно бьющая о воздух грохочущими крыльями. Буйный держал над собой сочную широкую радугу, чуть покачивающуюся на водном тумане, созданном разбивающимися о валуны брызгами. Первая лодка была метрах в ста от второй, и Кеша и Сережа видели, как она нырнула под радугу и исчезла за водяным туманом, словно за дымовой завесой. Теперь Кеша и Сережа не могли видеть, что происходит с их товарищами, но ощутили, как скрытые впереди валуны магнитно тянут на себя их лодку.
      — Поднимай мотор! — крикнул Сережа, пытаясь перекрыть голосом все нарастающий гул несущейся на камни воды.
      Но Кеша или не расслышал Сережу, или сделал вид, что не расслышал. Весь превратившийся в комок, Кеша перевел мотор на малые обороты и старался нащупать глазами хотя бы один прогал в облаке брызг под радугой. «Еще чуток… Еще чуток… — бормотал Кеша мотору, будто живому, вздрагивающему под его рукой существу. — Потерпи маленько… Потерпи, мой золотой…»
      И только когда лодка оказалась перед самой разинутой пастью переката, роняющей пенную слюну с валунов, крепко сидящих, как коренные зубы, Кеша, навалившись всем своим маленьким телом и удвоив его вес собранной веселой злостью, поднял мотор и обеими руками взял весло на изготовку. Теперь лодка, лишенная собственной силы, зависела только от реки. Но мотор, так рисково поднятый Кешей лишь в последний момент, все-таки успел, как бы в благодарность Кеше за доверие и ласку, дать лодке инерцию направления, и эта остаточная энергия верного железного товарища не дала лодке беспомощно закрутиться в водоворотах, пронесла ее между первыми двумя валунами.
      Однако после пройденного узенького промежутка перед носом лодки сразу вздыбился третий валун. Сережа что было силы ткнул шестом в дно реки, но шест заклинило, вырвало из Сережиных рук. Все же толчок шестом помог, лодка успела вильнуть и, обдирая бок о валун, прошла мимо него.
      — Молодец, Ленинград! — заорал Кеша, настолько уже мокрый от брызг, что стал похож на крошечного отчаянного водяного.
      Кеша с трудом подгребал веслом, вырывавшимся из рук, увертываясь от следующего валуна, но все, что ему удалось, — это перевести прямой удар о камень в скользящий. Кешу бросило на дно лодки. Лодку накренило влево, так что она черпанула бортом воды, но Сережа навалился на правый борт, успел выровнять ее. «Сообразил!» — радостно подумал Кеша, пытаясь подняться, но от нового удара опять упал на канистру с бензином. Река начала играть лодкой, швыряя ее от одного валуна к другому. Кешу стукнуло головой о мотор, так что искры из глаз посыпались. Сережу бросило на якорь, который острым концом пробил ватник, но, к счастью, лишь царапнул тело. Сережа еле оторвался от якоря, оставив на его острие клок ватника, и стал отгребаться прикладом берданки, беспомощным перед могучей силой реки.
      Река возмущенно ревела, как будто лодка была досадной занозой, всаженной внутрь ее мощных, играющих мышц. Между двумя валунами Кеша увидел кепку Бурштейна, подбрасываемую вспененной водой, но времени на ужас не было и надо было отбиваться веслом от воды, несущей их на очередной валун. А когда Кеша отбился и, стоя на коленях с расщепленным веслом в руках, ошеломленно понял, что валунов больше нет, что Буйный пройден, то вдали перед ним в его полуослепленных водой глазах возникла первая лодка и четыре фигурки на ней.
      — Они проскочили! — завопил Кеша. — Проскочили, ядрена вошь! — И замахал расщепленным веслом первой лодке.
      Оттуда кто-то тоже помахал еще не потерянной шапкой. Но если не было времени на ужас, то не было его и на радость. Отвесные каменные берега придвинулись ближе друг к другу, заслоняя солнце. Вода, которая только что была кипящим серебром, стала кипящим свинцом. Цвет отвесных скал тоже изменился — из бурых они стали черными и отливали, как воронье крыло. А впереди, зажатый этими скалами, наполовину скрытый изгибом реки, ожидающе бурлил Вороний перекат, и течение, усилившееся от сужения русла, неотвратимо несло на него обе лодки.
      «А может, завестись? — заискрило в мыслях Кеши. — Рискнуть на моторе? Жаться к берегу — там поглубже. И валуны будут только с одного боку… Правда, о скалы может долбануть — это не лучше… Зато у берега — темная полоска, почти каемочка. Слив… Но такой узкий. Влезет ли в него лодка? Да и заведется ли мотор — его, наверно, водой забросало… А ну, попробую… Чем черт не шутит! Может, вывезешь ты меня, мой золотенький, мой разбрильянтовый».
      Кеша плюхнул в воду мотор, и тот сразу, как по тайному взаимопониманию, зафыркал, зачихал, но завелся.
      — Чо вытворят Кеша, чо вытворят? — услышав мотор позади, неодобрительно засопел Иван Иванович Заграничный. — Ведь потерят мотор, как пить дать…
      — А может, и нам подмоторить? — спросил Коломейцев, выплевывая на ладонь обломок зуба, выбитого при ударе подбородком о борт… — Никудышный был зуб… Весь прокуренный, изъеденный. А так бы ни в жизнь не вырвал. Боюсь зубных врачей до смерти.
      — Ты, Виктор Петрович, в мой мотор не суйсь… — осерчал Иван Иванович Заграничный. — Здесь магазинов с лодочными моторами и запчастями нету.
      — Ладно, не суюсь, — смирился Коломейцев. — Берега держись. Там глубже.
      — Сам знаю — не сосунок, — пыхтел Иван Иванович на веслах.
      Но течение было сильнее весел, тянуло на стремнину. Подгребали шестами и Бурштейн, и Коломейцев, и Юлия Сергеевна прикладом, но лодка никак не забирала вбок.
      — Не выгребатся, зараза… — взмок от пота и без того мокрый Иван Иванович Заграничный.
      Коломейцев сорвал доску лодочного сиденья, стал загребать ею. Лодка чуть выправилась, пошла наискось. А следом, метрах в пятидесяти, на моторе шел Кеша, догоняя первую лодку. У Вороньего не было такого грохота, как у Буйного, не было ни водяного тумана, ни радуги. Но неясность была полная, потому что среди нескольких очевидных валунов вода сплошь пенилась от валунов невидимых. Только вдоль самого берега шла темная каемка слива, но такая узенькая, что лодке, казалось, не втиснуться в нее. К тому же впереди был поворот, и темная каемка могла бросить лодку в лоб таящегося за изгибом реки валуна или на скалу, коварно выдвинутую берегом. Все-таки надо было идти по темной каемке, но первая лодка, сносимая течением, никак не дотягивалась до слива. Обойдя поднятый выше борта лодки огромный валун, Иван Иванович увидел другой, просвечивающий черным масляным блеском сквозь кружево пены.
      — Держись! — закричал он, и тотчас страшный удар пришелся прямо по носу лодки. Лодка затрещала, застонала, щепки от крошащихся бортов брызнули прямо в глаза сидящим. Казалось, что лодка вот-вот развалится. Но, бывалая сибирячка, она выдержала. Лодка полувползла брюхом на черную лоснящуюся спину валуна, скрежеща по камню днищем, окованным алюминием. Темная каемка слива была совсем рядом, но водоворот тащил лодку по спине валуна на другие валуны. Днище неумолимо растрескивалось — из щелей били фонтанчики воды.
      Иван Иванович и Коломейцев вылезли на валун и, оскальзываясь на его лакированной поверхности, сбиваемые с ног течением, навалились на лодку, пытаясь столкнуть ее в сторону темной каемки. Бурштейн отталкивался гнущимся, вибрирующим шестом, но шест срывался, не находя точки опоры. Лодка неостановимо ползла в сторону от спасительной темной каемки.
      И вдруг рядом появилась вторая лодка, чудом вжавшаяся в эту каемку между отвесными скалами и валунами. На ее носу стоял Кеша, крутя в руках веревку с якорем. Иван Иванович и Коломейцев мгновенно поняли Кешину задумку и перевалились обратно в лодку.
      Когда лодки поравнялись, Кеша метнул веревку с якорем, издав какой-то неизвестно откуда у него взявшийся звериный клич. Якорь вонзился в самый край борта, но от рывка натянувшейся веревки острие прошило борт насквозь. Головную лодку дернуло, она, полупереворачиваясь, поползла по валуну в сторону берега и оказалась в темной каемке слива, мчась на буксире за Кешиной лодкой, которая теперь стала головной. «Ну, веревочка моя маленькая, красавица моя нейлоновенькая, крепись…» — бормотал Кеша и думал — поднимать или не поднимать мотор? Кто знает, что там, за поворотом… Все в порядке, если продолжение слива за изгибом русла идет вдоль берега… А если нет?
      Нависшая над водой скала закрывала видимость. И тут Кеша увидел перед собой пенный круглый контур валуна. Кеша прыгнул на мотор, пытаясь его поднять, но было поздно. Удар валуна пришелся по всему корпусу. Мотор прощально взвыл и, выворачивая болты крепления, рухнул в воду. Кешину лодку швырнуло от валуна прямо на береговую скалу. Лодка Ивана Ивановича пронеслась мимо, и последнее, что успел сделать Бурштейн, — это отпихнуть Кешину лодку в проем между двумя камнями под скалой, где она и застряла, скрежеща и разваливаясь, но все-таки не двигаясь с места. Буксирная веревка натянулась, лопнула, и Сережа с Кешей увидели перевернувшуюся от удара о скалу лодку Ивана Ивановича и голову Юлии Сергеевны, бьющуюся о камни, точь-в-точь как это почудилось Кеше в ночь перед отплытием.
      Потом течение все-таки выбило между камнями Кешину лодку и гвоздануло ее прямо об отвесный берег, разбивая в щепки…
      Кеша очнулся от незнакомого голоса: «Президент Альенде после провокационной демонстрации так называемых домохозяек, устроенной правыми кругами, сделал заявление, в котором говорилось о том, что правительство Чили, выражая доверие своему народу и вооруженным силам, будет и дальше следовать путем свободы и независимости…»
      Кеша открыл глаза и увидел, что лежит в выемке береговой отвесной скалы, настолько крохотной, что его ноги свисают наружу, касаясь кипящей холодной воды. Рядом, обняв колени руками, сидел еле умещавшийся в этой выемке Сережа, а между ними — чудом спасшийся уже вторично — японский приемник. Сережа был без рубашки — ее клочьями была обмотана разбитая Кешина голова, наполненная тупой болью. Кеша прикоснулся к голове, посмотрел на ладонь — она была в крови.
      — Где остальны? — спросил Кеша.
      Сережа не отвечал. Глаза у него были пустые, ничего не выражающие, покорившиеся этой выемке, этой бушующей вокруг воде, этим безнадежно отвесным скалам.
      — Где остальны? — закричал Кеша, испугавшись Сережиного молчания.
      Сережа наконец услышал и, не повернув головы, все так же глядя прямо перед собой, ответил:
      — Они погибли… Они все погибли… И мы тоже погибнем…
      — Вот сейчас ты совсем не молодец, Ленинград, — сразу ожил Кеша от Сережиной безжизненности. — А был таким молодцом… Ничо, мы тебя ишо примем в сибиряки… Кто тебе сказал, чо они погибли? Московско радио? Перевернулись — это я видел… Я раз двадцать переворачивался, а вот он я, живой, и помирать ишо не собираюсь. Я ишо на твоей свадьбе буду гулять, Сережа, а ты на моей… Выбираться надо.
      — Я уже смотрел, — сказал Сережа. — Отсюда не выберешься…
      — Пара глаз — хорошо, а две пары — лучше, — кривясь от боли в голове, приподнялся Кеша и, высунувшись из выемки, взглянул вверх.
      Черная, с вороньим отливом, скала уходила в небо почти вертикально, без выступов. Кешин хваткий глаз уцепился за кривую сосенку, росшую метрах в пяти над выемкой, потом за другую, чуть повыше. Но как было добраться до первой сосенки? Кешин мозг четко заработал, как работал его погибший на посту железный товарищ — лодочный мотор. Кеша выхватил из-за пояса Сережи геологический молоток, сунул ему в руки.
      — А ну, Ленинград, хватит — отдремались… Работать надо. Залезай ко мне на плечи. Выкалывай ступени…
      Сережа с сомнением посмотрел на молоток, потом на скалу.
      — Только потихонечку бей, — предупредил Кеша. В воду молоток не урони. Маленьку ямку заделывай, а потом ее расширяй… Да поперек слоистости не колоти, а вдоль. Камень сам пойдет.
      Сережа взобрался на Кешины плечи, покачиваясь над сумасшедшей белой пеной внизу, и начал бить по скале, не сильно, но нацеленно, чувствуя, как с каждым осмысленным движением в него возвращается ушедшая, казалось, жизнь. Жизнь, видимо, и есть не что иное, как ее осмысленность. И вдруг Сережа замер.
      — Ну, чо ты там? — нетерпеливо крикнул Кеша. — Заснул, чо ли?
      Сережа неловко слез с его плеч и, снова оказавшись в выемке, протянул ему плоский, словно специально выколотый как образец камень, в котором сиял кристалл с черным алмазным просверком.
      — Видишь?
      — Чо вижу? Камень и камень. Тут вся скала така, — недовольно буркнул Кеша.
      — Да нет, ты на свежий излом взгляни, — настаивал Сережа и подставил камень под солнце, так что он весь заиграл, заискрился. — Этот кристалл — касситерит, Кеша! Тот самый касситерит. Коломейцев был прав…
      Кеша взял у него камень, повертел в руках.
      — Ишь ты… Вот он какой… — И вдруг, рассердясь и сунув камень Сереже, сказал: — Да пропади он пропадом, этот касситерит! Перво-наперво люди… Все металлы, даже драгоценные, после людей идут, Сережа. А ну, давай снова мне на плечи… Есть уже две ступени? Еще долби, насколь можешь дотянуться.
      — Есть ступени, — сказал наконец Сережа, спрыгнув с его плеч.
      — Сымай пояс… — сказал Кеша. — И штаны тоже сымай. — И начал раздеваться сам.
      Когда из двух поясов и двух пар штанов было связано какое-то подобие веревки, Кеша обвязал ее конец вокруг куска касситерита и полез на плечи Сереже. Кеша, ухватившись своими девичьими руками за верхние ступени, подтянулся, и его ноги, оскользаясь, воткнулись в нижние, освободив Сережины плечи.
      — Эх, если бы третья рука… — сквозь зубы пробормотал Кеша и вцепился левой рукой в верхнюю ступень поглубже, а правой швырнул вверх подобие веревки. Бросок был точен. «Веревка» зацепилась за сосенку и, осторожно подтравливаемая Кешиной правой, поползла штаниной вниз с привязанным к ней касситеритом. Когда «веревка» сдвоилась, Кеша полез по скале вверх, держа тело на весу, упираясь в скалу мокрыми кедами. Оказавшись у сосенки, Кеша перевел дух и засмеялся вниз:
      — Эй, Ленинград… Вишь, и от твово касситерита, оказыватся, польза…
      Кеша бросил вниз «веревку» Сереже и повис на ней противовесом. Сосенка заскрипела, но выдержала. Выдержали и штаны — одни из них, Сережины, были американского джинсового производства, а другие, Кешины, нашего, отечественного, но друг перед другом в грязь лицом не ударили, не разорвались.
      Вскоре Сережа оказался рядом с Кешей.
      — Вишь, вон там друга сосенка… Так чо действуй, Ленинград, таким же макаром… — не давал Сереже отдохнуть Кеша и вдруг спохватился: — А японский приемник-то позабыл… Эх, голова дырява…
      Радио в выемке над Буйным перекатом продолжало комментировать международные события…

22

      Сальвадор Альенде из-за штор президентского дворца «Ла Монеда» наблюдал демонстрацию домохозяек. Это была уже вторая подобная демонстрация. Толпа женщин шла по площади мимо окон, колотя в пустые кастрюли, как в барабан, и крича:
      «Algo comer! Algo comer!»
      Президент внимательно разглядывал женщин: среди них не было жен рабочих или крестьян. Никакой изможденности не замечалось на гладких лицах жен овощников, бакалейщиков и мясников, прятавших продукты от народа, чтобы потом кричать о голоде. Альенде узнал в толпе жену заместителя редактора газеты «Эль Меркурио», с горькой усмешкой скользнув взглядом по ироническому сочетанию бриллиантов на ее холеных, не знающих кухонного ножа руках и скромного клеенчатого передника домохозяйки, надетого специально для демонстрации. Эта женщина когда-то училась в школе вместе с женой президента — Ортензией. Встретившись с ней недавно в цветочном магазине, она отвела ее в сторону и сердобольно спросила, якобы по старой дружбе: «Скажи, это правда?» — «Что — правда?» — сухо переспросила Ортензия. «Ну, что у Сальвадора не все в порядке с головой? Говорят, он страшно переутомляется… По-моему, ему надо подать в отставку… Сам по себе он, конечно, честный человек, но его запутали красные, — со сладкой ядовитостью щебетала бывшая школьная подруга. — А правда ли, что он привез из Москвы галоши и ходит в них?» — «Да… — сказала Ортензия. — А еще он привез оттуда сибирскую меховую шапку, в которую зашит коротковолновый передатчик, и инструкции Кремля поступают ему прямо в голову… Поэтому у него с головой не все в порядке… Предложи твоему мужу тему для статьи!»
      Но Альенде видел в рядах демонстрантов не только таких женщин, как жена заместителя редактора «Эль Меркурио». Рядом с бедрастыми лицемерными голодающими все-таки шли женщины и победнее: жены мелких служащих, секретарши, телефонистки, продавщицы. У некоторых на руках были дети, размахивающие ложками и, наверное, думающие, что они попали на праздник. Их матерей обманули, внушив, что все беды исходят от него, президента, который в действительности делал для них все, что мог.
      Но он мог не все. С террасы роскошного отеля «Каррера», где был бассейн, дамы в бикини и джентльмены в плавках, посасывая сквозь соломинки «Хай-бол» и «Том Коллинз», созерцали демонстрацию как некое дополнительное шоу в туристической программе. Альенде знал, что там были не только туристы, но и те, кто дергал за невидимые ниточки идущих сейчас по площади женщин.
      — Может быть, немножко еще попозируем? — вкрадчиво раздалось за спиной президента.
      Альенде тяжело вздохнул. Он совсем забыл, что в его кабинете европейский художник. Он был именно европейский, потому что никто точно не знал, какой он национальности, и, по слухам, у него было несколько паспортов. Доподлинно было известно только то, что его счет был в банке княжества Лихтенштейн. После месячного преследования президента через всякие комитеты, искусного попадания ему на глаза во время официальных визитов, бомбардировки каталогами своих выставок и письмами, в которых говорилось, что только ради портрета он и приехал в Чили, художник все-таки прорвался к нему с холстом и палитрой «только на часок». «Вы работайте, работайте, — разрешил художник. — Меня можете даже не замечать».
      Но президент его все-таки заметил, разглядел. Президенту очень не понравилось то, как художник с бесцеремонностью обнаглевшего камердинера заставил его вместо обычной фланелевой клетчатой куртки надеть фрак да еще напялить президентскую ленту. Не понравилось ему и то, как был одет сам художник: башмаки на слишком высоких, почти женских, каблуках — пародия на греческие котурны, и коммивояжерский тергалевый костюмчик с блудливой искоркой. Не понравилось ему и лицо художника — неопределенное, размазанно-скопческое, с деловито бегающими черными глазками, с недоразвитым остреньким носиком и немужским, срезанным подбородком, который не спасала попытка удлинить его бородкой — эспаньолкой. Не понравилась президенту манера художника театрально отбегать после очередных мазков и заодно выпрашивательно восхищаться патагонской народной вышивкой, висевшей на стене кабинета.
      — Возьмите ее себе, — утомленно прикрыв глаза, сказал Альенде.
      Художник, рассыпаясь в благодарностях, привычными пальцами, как фокусник, сдернул вышивку со стены и скатал ее в трубку.
      — Еще несколько мазочков, и все… Ну, вот и готово. Я понимаю, как вы заняты, и поэтому нарисовал портрет всего за… — Художник поднял белую манжету с безвкусной золотой запонкой, изображавшей какого-то восточного дракона, и взглянул на свой «Роллекс». — Джину Лоллобриджиду я нарисовал за пятьдесят две минуты, а вас всего за сорок четыре. Хотите взглянуть?
      Альенде первым делом стянул сдавившую его президентскую ленту, фрак, надел фланелевую куртку и подошел к портрету, которым художник, как зеркалом, искусно ловил наиболее выгодное освещение. На портрете был совсем чужой президенту человек, самодовольно глядевший в так называемые вдохновляющие дали. Голубизна президентской ленты ловконько перекликалась с безоблачным лазурным небом над головой. За плечами с театральным величием синели горы, должные изображать Кордильеры. Художник то так, то этак поворачивал портрет, что-то заискивающе болтал, и был миг, когда августовское солнце сильным лучом плеснуло сквозь прикрытые шторы на холст, смыв портрет своим сиянием.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20