Покрывшись разрывами, кишлак смолк. Видимо духи отходили. Но солдаты продолжали поливать местность из всех имеющихся в наличии видов оружия, будто осатанели. Затем стрельба угасла, поочередно затихали раскалившиеся стволы автоматов.
Смерть, уже было навалившаяся из ниоткуда, почти восторжествовавшая, отступила из-за ожесточенного упрямства солдат, успев прихватить, утянуть сержанта Панасюка.
Он лежал с еле угадывавшемся на лице выражением то ли обиды, то ли досады, поджав ноги и переломившись в поясе, как сухой треснувший сучок, жалкий, хрупкий, простреленный в бок, как раз в то место, где не прикрывал бронежилет.
Шарагин психовал, материл радиста, тот, брызгал слюной, вызывал вертолет. Небо-то было чистое, ни облачка, а вертушки не шли. Время бежало, вырывалось из под контроля, и вместе со временем, вместе с быстротекущими минутами, жидкими циферками сменявшими друг друга на купленных к дембелю часах на руке сержанта, черных, кварцевых часах в толстом пластмассовом корпусе, вместе с теми минутами гасла всякая надежда.
– Где же они, гады! – метался Шарагин, и никто не мог его успокоить. – …у меня «карандаш» загибается! – кричал он в пустоту эфира.
Титов, Прохоров, другие солдаты поочередно всматривались в далекий перевал, надеясь выискать вертолеты, и переводили взгляды на Панасюка, замечая, как отчаливает он, не попрощавшись, на тот свет, как сдается, оказавшаяся в тупике, не в силах ни за что зацепиться, жизнь. Испуганно таращили глаза на умирающего товарища молодые бойцы, словно и не признавали его больше, настолько беспомощным, безвластным над ними теперь выглядел сержант.
Солдатня разбрелась, курили, жевали сухпаи, приглушенно разговаривали, и каждый про себя думал: во, бля, не повезло…
От бессилия сделать что-либо, взводный моментами впадал в отчаяние. Когда сержант последний в жизни раз приоткрыл глаза, Шарагин подумал:
Хотя очевидно было, что не выкарабкается сержант; и в ту же секунду где-то и вовсе запрятано пока, намеком, тоненькой иголочкой едва заметно уколола мысль о смерти собственной, от которой он тут же, естественно, отмахнулся, не веря и не соглашаясь с подобной участью, однако, на всякий случай, пожелал самому себе концовку быструю, без мучений.
За пятнадцать минут до прихода вертушек Панасюк умер. Лейтенант Шарагин сидел рядом с мертвым бойцом, сам изможденный, опустошенный, молча проклиная впервые за время службы в Афгане войну, ругал себя, мучился, будто мог он остановить те пули, что впивались в человеческие тела, или разогнать туман на другом конце перевала, чтобы быстрей пришли вертолеты, и успели донести до госпиталя сержанта.
Глава четвертая
ЧИСТЯКОВ
Епимахова он впервые увидел, когда вернулся в полк после проводки колонны, и усталый тащился к модулю, мечтая только о двух вещах – успеть помыться в бане и опрокинуть стакан водки. Женька остановился в городе, купил в дукане несколько бутылок. Как чувствовал, что проставлять придется.
Новичок в лейтенантских погонах, одетый в «союзную» форму, которую в Афгане давно не носили, заменив ее на специальную – «эксперименталку», так сказать для новых военно-полевых условий, следовал за солдатом к штабу полка. Солдат нес чемодан, перекосившись под его тяжестью, и сумку, а лейтенант, зажав под левой рукой шинель, в свеже скроенном кителе, ступал следом.
…никак заменщик Женькин прибыл…
Шарагин отпер висевший на двух загнутых вовнутрь гвоздях китайский замочек, купленный в дукане после того, как они потеряли единственный ключ от врезного замка, и вошел в тесный предбанник.
Поставил у стенки автомат, опустил на пол рюкзак, дернул устало шнурки, принялся стягивать с ног ботинки, и, ленясь наклониться и расшнуровать до конца, цеплял носком за задник, пока не стащил с одной ноги. Затем то же повторил со вторым ботинком. Отбросил занавеску, отделявшую предбанник, в котором с трудом умещался один человек, протиснулся в комнату. Здесь, с прилепленными к стенам фотографиями родных, картинками из журнала «Огонек», жили взводные и старшина роты.
В комнате стояли стандартные железные кровати вдоль стен, стол, три стула, покосившийся без дверцы шкаф для одежды. Под окном тянулась отопительная труба и тонкая, плоская батарея, которая не раз протекала, потому как насквозь проржавела. Из батареи в нескольких местах торчали выструганные деревянные клинья, забитые в места, где вода вырывалась наружу. Зимой они часто мерзли, кутались в бушлаты, и нагреватели самодельные не помогали. С потолка свисала одиноко лампочка Ильича. Бушлаты висели на вбитых в стену гвоздях. На столе, рядом с двухкассетным магнитофоном, разбросаны были старые газеты, пепельницу заменяла наполовину обрезанная жестяная банка из-под импортного лимонада «Si-Si».
…полотенце взял, мыло, сменное белье… порядок…
Форсунка с боку бани молчала, остывала.
…опоздал…
Обычно она громко шипела, выбрасывая пламя, нагревала парилку. Шарагин освободился от задубевшей формы, пропахшего потом и соляркой белья, давно не менянных, с дыркой на большом пальце, вонючих, прилипших, присохших к усталым от путей-дорог ног носков. Выбрасывать их он не стал. Постирал вместе с бельем, повесил сушиться в парилке. Вода текла из соска душа чуть теплая, без напора, и, тем не менее он наслаждался. Стоял минут пять, будто хотел пропитаться насквозь, тщательно смывая, соскребая мочалкой с тела въевшуюся грязь, снимая накопившуюся за время боевых усталость и нервозность, мылил опушившуюся голову.
…еще раз что ли побриться наголо? хватит…
Стоя под холодным душем, скоблил он щеки, ругался, что плохенькое попалось лезвие, сразу же затупляется от жесткой многодневной щетины.
…отряд не заметил потери бойца… даже как следует расквитаться с
духами времени не хватило… духи хитрые попались, уходили от боя
горными тропами, подземными ходами… а Чистяков своего добился,
пострелял напоследок… батальонная разведка в плен взяла троих…
одного душка шлепнули по дороге…
Гибель Панасюка все эти дни преследовала Шарагина своей простотой и неожиданностью, а война, ранее наполнявшая воображение особым колоритом, целой гаммой восторженных красок и увлекательным разнообразием звуков, обрела поблекший, почти однотонный окрас.
Если раньше она подразнивала и манила беспорядочной стрельбой, попугивала издалека разрывами снарядов, предупреждала о скрытой опасности минными подрывами, которые оставляли контузии, но не калечили, и не убивали, то теперь впервые царапнула за живое, резанула очень больно и всерьез. Война вдруг не на шутку навалилась отовсюду, серьезная, настоящая, беспощадная. Отныне стала подглядывать за каждым в отдельности смерть, бродить рядом, шептать что-то, неприятно дышать холодком в шею.
Баня остывала. Шарагин плеснул несколько ковшиков на камни, лег на верхней полке, потянулся, закрыл глаза, расслабился. И чуть было не заснул. Однажды подобное случилось с Пашковым, который, крепко выпив, отправился париться да и заснул на верхней полке. Если б не приставленный к бане боец, Пашков бы в вареного рака превратился. Прапорщик, когда его добудились, чуть шевелил усами, и никак не мог сообразить, где же он. Потом неделю пил только минеральную воду. Когда Шарагин достаточно отмок и отмылся, и свежесть в теле и мыслях ощутил,
…будто заново родился…
и вышел в раздевалку, и уже стоял на деревянных настилах, босой, в одних трусах, тогда и заломило всего внутри, скрутило. Заговорило мужское.
Чтобы не оконфузиться перед другими офицерами, пригнулся, сел на лавку, поскорей натянул брюки.
Последние месяцы он и забыл про это, а нынче, после бани, потянуло на женщину. И так сильно, что зубы скрипели!
…двумя руками не согнешь…
В полку женщин по пальцам пересчитать можно, да и те давно все распределены. Спарились, пообжились с офицерами, не подступиться.
Шарагин оделся, вышел на улицу, закурил.
…«слону» легче!.. те из них, кто позастенчивей, чтоб не застигли
врасплох, дрочат скрытно, на посту, когда еще солдат один
останется? или в сортире, по соседству с говном… а мне
что делать? за деньги я не умею… только водкой остается глушить!.. у
Женьки как-то легко получается, без разведки – в бой, и одержал
победу над очередной барышней… и на следующий день забыл, а я
так не могу…
…что вообще нужно мужику на войне?
рассуждал он, возвращаясь из бани,
«жратва, ордена, водка и бабы!» – как говорит Моргульцев…
со жратвой более-менее, орденов на всех не хватает,
впрочем, как и водки, и особенно баб… завезли б на
всех, чтоб не думать об этом!.. хорошо, хоть заменщик
объявился, нальют!..
Дневальный на тумбочке вытянулся, доложил, что прибыл заменщик старшего лейтенанта Чистякова, и что рота отправилась на прием пищи.
Шарагин развесил постиранное белье, лег на кровать, повернулся к стене, к приколотому снимку Лены и Настюши. Серенький картон был неровно обрезан по краям до размера ладони, потому что некоторое время он носил его в кармане. Жена и дочка застыли в несвойственных, скованных позах перед объективом, чрезмерно прихорошившись перед съемкой.
Безвкусный провинциальный парикмахер сделал Лене «стильную» прическу, спрятав ее шикарные, распущенные длинные волосы. Она накрасила зачем-то губы и ресницы. Широко посаженные, яркие, всегда ласковые, теплые глаза, открытый лоб, чистое, трогательное лицо в данном случае застыли, будто заморозили Лену, сковали, напугали. Кроткая, беспомощная, но сильная любовью к нему, и тревогой за него, она смотрела вглубь объектива, словно старалась заглянуть в будущее, в тот день, когда он получит фотографию, чтобы сказать ему о любви, и тревоге, и обо всем, что окружает женщину, оставшуюся надолго без мужа, ушедшего на далекую войну.
Настюше же нацепили пышные банты, напоминавшие уши чебурашки.
…лучше бы дома снялись…
В момент, когда «вылетела птичка», они, конечно же, думали о папе, служившем в далекой стране, и тревога эта непроизвольная запечатлелась.
Раньше он никак понять не мог, чем так притягивают фотографии. Смотришь, бывало, на карточку, и все равно что путешествие во времени происходит: на маленьком картоне выхвачено мгновение человеческой жизни, такое крохотное, что чаще всего и сам человек не заметил его, не придал значения, будто улетаешь в прошлое, начинаешь жить в ином измерении.
Он закрыл глаза и представил парикмахерскую, в которую они ходили – на углу, у вокзала, чуть ли не единственная в городе. Потом – как ждали в очереди, с квитанцией в руках, и ни раз подходили прихорашиваться к зеркалу, настраивались улыбаться, и затем, нарядные вышли из фотоателье и пошли домой по грязным улицам.
… никак мама надоумила их фотографироваться…
Пролежал он в покое недолго. Одиночество в армии – большая роскошь. Дверь заскрипела. Вошел старший лейтенант Иван Зебрев, командир третьего взвода, и, в радостном ожидании предстоящей пьянки, сообщил:
– Заменщик Чистякова прибыл, – и добавил свое любимое: – Улю-улю!
– Знаю, видел.
– Женька вне себя от счастья. Прикинь, пылинки, с парня сдувает. Умора! Он даже в баню отказался идти, взял лейтеху под руки и скрылся в неизвестном направлении. Слушай сюда! Значит так. Мои «слоны», грым-грым, сегодня в наряде по столовой, все заряжено, все притарят сюда, честь по чести, после отбоя. Посидим, старик, классно, грым-грым! Давно чего-то мы не напивались. А? Ты чего-то сказал? Ты что, заболел?
– Устал. Есть что-нибудь выпить, прямо сейчас?
– Грым-грым, – Зебрев нырнул под кровать Чистякова, появился с бутылкой в руках. – Сколько тебе?
– Грамм сто…
Тяжело было пить технический спирт. Даже наполовину разбавленный соком или водой, отдавал он то ли керосином, то ли резиной, вставал поперек горла, а после бутылки такой гадости, иногда, покрывались люди красными пятнами.
– Хавать пойдешь? – спросил Зебрев.
– Нет, спасибо, Иван. Раз вечером будет закуска, не пойду.
– Ну ладно, я пошел мыться, и на ужин.
– Там вода заканчивается.
– Бывай!
Какое-то время Олег вновь остался наедине. Расслабившись от спирта, он достал и перечитывал последние письма жены. Лена никогда, ни в жизни, ни тем более в письмах, не жаловалась на сложности, писала только о хорошем, даже если этого хорошего было с крупинку за месяц, писала, что любит его и ждет. Рассказывала, как смешно говорит Настя, как быстро она меняется, как забавно наблюдать за детским восприятием мира, и непременно в каждом письме не забывала обмолвиться, что дочка очень любит папу, скучает.
Самому надо было сесть за письмо, но Олег никак не мог настроиться на это. На бумаге обычно складывались фразы общие, но теплые тем не менее, достаточные для человека близкого, переживающего разлуку и беспокойство. Он писал обычно сдержанно, коротко, из желания сберечь слова главные до возвращения.
…Лена поймет, Лена простит немногословие…
Вместить же в письме что-то скрытно-сентиментальное не решался из-за недоверия к армейским почтовым службам. Почта никогда не отличалась аккуратностью, особенно в военное время. Письма из дома часто опаздывали на неделю, а на оборотной стороне дважды встречался штамп «письмо получено в поврежденном виде». Это означало, что его вскрывали, проверяли, возможно читали. Иногда письма вообще не доходили. Предполагали в таком случае, что какой-нибудь стервец-солдат на почте в поиске денег – а в конвертах часто их пересылали – распечатал письмо и, ленясь заклеить, выкинул.
Грешили и на особистов, и он не хотел, чтобы про чужую любовь читал какой-нибудь сотрудник особого отдела, желая узнать, о чем это там думает гвардии лейтенант Шарагин.
В казарме, стоило ступить старшему лейтенанту Чистякову на крыльцо, начался переполох, отдрессированно рапортовали один за другим бойцы наряда. Приучил он их к этому, по струнке заставлял стоять.
Женька был «под мухой», раскраснелся,
…где-то уже успел хряпнуть…
вталкивал в комнату лейтенанта в союзной форме:
– Олежка!.бтыть! Ты чего лежишь? Подъем! У меня сегодня праздник! Глянь, кого я привел – заменщика!
– Очень приятно, Николай Епимахов, – проговорил новичок, застряв от нерешительности в предбаннике возле собственного чемодана.
– Проходи, проходи, – затаскивал его в комнату Чистяков. – Садись, скоро здесь будешь полным хозяином.
– Куда?..
– Да сюда, на стул. Стаканов надо побольше принести. – Суетился Женька. Он полез под кровать за бутылкой, удивился, что она уже почата. – От, бля, на полчаса отлучишься, кто-нибудь сразу на.бёт!
– Что случилось? – не понял Олег.
– Водку кто-то скоммуниздил!
– Это я приложился.
– А-а… Ну,.бтыть! Правильно, – одобрил Чистяков. – Ладно, чижара, пить потом будем. Пошли тебе «хэбэ» все-таки получим. А то разгуливаешь по полку в союзной форме!
На проводах Чистякова Олегу сделалось грустно. С Женькой были связаны первые месяцы войны, Женька научил выживать в Афгане.
Впрочем, и лицо нового лейтенанта Шарагину понравилось, и это обстоятельство частично сглаживало грустный настрой.
Было в Николае Епимахове что-то детское, сразу располагающее, что-то чистое, наивное – в глазах, и длинных ресницах, подкупала не наигранная восторженность, некоторая стеснительность, и то, как он намазывал на хлеб толстым слоем масло, а сверху – привезенное из дома варенье и сгущенку из дополнительных пайков, и как запивал все это чаем, в который положил кусков шесть сахара.
…интересно, как он вообще попал в армию?..
Епимахов сменил-таки союзную форму, и теперь держался гордо, стараясь не помять выглаженную, но все равно местами топорщащуюся эксперименталку. По сравнению с другими формами на офицерах в комнате – выцветшими от множества стирок, почти выбеленными, – она выделялась зеленовато-желтой свежестью, пахла складской пылью.
– Классная форма! – не мог нарадоваться лейтенант. Как маленький, играл он с липучками на карманах. – Удобная, и карманов столько придумали…
– Удобная, – вставил Иван Зебрев, – только почему-то зимой в ней зело холодно, а летом запаришься…
Разливал Женька Чистяков, как виновник торжества, он же и тост предложил очередной:
– За замену! Долго я ждал тебя, бача!
…первые семнадцать тостов пьем быстро, остальные сорок
девять не торопясь…
Примерно так обычно складывалось застолье.
В коротких промежутках между тостами расспрашивали новичка о новостях в Союзе: где служил, с кем служил.
Десантура – это одно училище в Рязани и несколько, по пальцам можно пересчитать, воздушно-десантных дивизий и десантно-штурмовых бригад на весь Союз нерушимый, это как маленький остров, на который сложно попасть и еще сложней вырваться, где все друг о дружке все знают: либо учились вместе, либо служили, либо по рассказам. Замкнутый круг. Десантура – это каста, это элита вооруженных сил, это жуткая гордыня, это страшнейший шовинизм по отношению к другим войскам.
…десантура – это как мифические существа, спускающиеся с
небес… нет нам равных!.. «десант внезапен, как кара божья,
непредсказуем, как страшный суд»…
– А водку, мужики, где покупаете? – в свою очередь решил расспросить новых друзей Епимахов.
– В дукане, – сказал Шарагин.
– А-а? – Епимахов покосился на свой стакан. Перепроверил: – А я слышал, что часто отравленную подсовывают…
– Не хочешь, не пей! – встрял Пашков. – У меня лично и-му-ни-тет, – он нарочно подчеркнул это слово, мол, знай наших, тоже ученые! – выработался.
– Чего стращаешь бачу! – заступился Шарагин. – Не посмеют они в Кабуле отравленной водкой торговать. Все же знают, где покупали, в каком дукане.
– Если что – закидаем дукан гранатами, – пояснил Женька Чистяков.
Заканчивалась третья бутылка, когда пришел командир роты Моргульцев, и вместе с ним капитан Осипов из разведки.
Дверь в предбаннике резко распахнулась, кто-то закашлял. Очевидно было, что пожаловали свои, и все продолжали разговаривать и пить, как ни в чем не бывало, кроме лейтенанта Епимахова, который заерзал на месте, и отставил стакан, видно испугавшись, что в первый же день его застукали с водкой.
Не в курсе пока был Епимахов, что любое появление в радиусе пятидесяти метров от модуля кого из полковых или батальонных начальников сразу фиксировалось натасканными, привыкшими стоять на шухере бойцами из молодых, и заблаговременно докладывалось офицерам роты, чтоб не попасть впросак, не загреметь за пьянку из-за того, что какому-нибудь там придурку в политотделе не спится.
Капитан Моргульцев был чем-то озабочен и от того слегка агрессивен:
– Бляха-муха! Что вы мне наперстки наливаете. Достали! Ну-ка в стакан, давай, буде-буде, половину. Еще один стакан найдется? – прапорщик Пашков живо сбегал в умывальник, сполоснул кружку, поставил перед капитаном Осиповым. – Давай, мужики, рад, что все живы-здоровы! За тебя, Чистяков!
– Когда едешь? – хряпнув стакан, спросил Осипов.
– Теперь можно не спешить.
– Я думал, прямо завтра умотаешь.
– Завтра опохмелиться надо, передать все дела…
– Дела уже давно у прокурора! – попытался сострить Пашков, который был на подхвате: открывал новые консервы, убирал со стола.
– …выспаться, собраться, – не прореагировал на шутку Чистяков. – Зайти со всеми проститься…
– А вечером опять нажраться! Ха-ха-ха! – подколол Пашков и заржал как конь на весь модуль.
– Ты, Шарагин, кстати, своих расп.здяев пошерсти как следует. Чую, собаки, на боевых чарс надыбали. Бляха-муха! – сердито заметил Моргульцев. – Накурятся дряни… Старшина наш, сам знаешь, ни хера не делает, – кивнул он в сторону Пашкова: – Только гранаты умеет в скорпионов кидать…
Все рассмеялись, кроме Пашкова:
– Никак нет, товарищ капитан, обижаете. У нас все в ажуре, никаких залетов!
– А вас не спрашивают, товарищ прапорщик! – рявкнул Моргульцев, – не.уя влезать, когда офицеры разговаривают!
– Старший прапорщик… – поправил Пашков.
– Это одно.уйственно! – выдавил ротный.
Пашков никогда не обижался. Он был немолод и хитер, как все прапорщики. Моргульцев как-то заметил, что «прапорщик – это состояние души», что «весь мир делится на две половины – на тех, кто может стать прапорщиком, и на тех, кто не может». Ротный старшего прапорщика Пашкова любил, но на людях кричал на него, чморил, как новобранца, обвинял во всех смертных грехах.
Пашков пил махом, не закусывая. По возрасту он был старше всех офицеров роты, но алкоголь, который он потреблял в избытке, оказывал на него эффект омоложения. Удивительно, что и с утра никто не замечал, чтобы прапорщик мучился с похмелья.
«Кость, – стучал пальцами по голове прапорщика Моргульцев, – что ей болеть!» На физзарядку Пашков выбегал после любой пьянки. «Не в коня корм», – обычно подтрунивал ротный, – «не наливайте вы ему, бестолку переводите драгоценный напиток! На халяву старшина и „наливник“ с водкой одолеет за три дня запоя».
Щеки прапорщика после определенной «разгонной» дозы розовели, как на морозе, он оживал и наполнялся энергией, как автомобиль, в пустой бак которого залили бензин. И если б приказали в этот момент Пашкову, он поднялся б на вершину самой высокой горы в Афганистане, миномет бы втащил на спине, и дрался бы один против десяти душар, и победил бы!
Любимым словом старшины было «Монтана». Оно означало все – и одноименную фирму выпускающую популярные у советских джинсы, и восторг, и понимание, и согласие с говорящим, и радость, и счастье. Если же он был чем-то разочарован, то говорил: «это не Монтана!» Водка сегодня показалась ему чрезвычайно вкусной, настоящей, неподдельной, и он довольно произносил, вытирая усы:
– Монтана, настоящая Монтана!
Пашков намазал на хлеб толстым слоем масло, положил сверху добрый кусочек ветчины, откусил. От удовольствия скрытые под усами губы вылезли наружу.
– Якши Монтана! Дукан, бакшиш, ханум, буру! – на этом познания старшего прапорщика в области местных наречий заканчивались.
– Что вы сказали? – переспросил Епимахов.
– Народная афганская пословица, – с умным видом ответил Пашков.
– Дословно: «Магазин, подарок, женщина, пошел вон!» – перевел Моргульцев. – Больше ему не наливайте!
– Это почему же?
– Потому, что каждый раз, как я слышу от тебя эту идиотскую фразу, у тебя запой начинается!
Иван Зебрев от водки морщился, и потому лицо его выглядело поношенным, усталым, и повторял:
– Как ее проклятую, грым-грым, большевики пьют?
На что Моргульцев, как правило, откликался:
– Да, бляха-муха, крепка, как советская власть!
По ночам Зебрев иногда, матерясь, командовал боем, отчего просыпались Шарагин, Чистяков и Пашков; и все они понимали, ни разу не обмолвившись между собой, что Зебрев, если не убьют его, будет следующим командиром роты, потому что в этом невеликого роста, невзрачном, сереньком на вид человечке сидел упрямый, добросовестный офицер, который умением своим и трудом, и преданностью армии поднимется по должностной лестнице до командира батальона. Такие люди рождаются, чтобы со временем занять свое определенное место в Вооруженных силах. Иван Зебрев родился для того, чтобы стать комбатом, и по всем законам он должен был остаться комбатом и в тридцать, и в сорок лет, и на пенсию уйдет, а комбат в нем жив будет. На данном же этапе Зебрев мечтал о капитанских погонах, потому что, как он сам не раз подчеркивал, и в этот вечер повторил специально для Епимахова:
– На капитанских погонах, грым-грым, самое большое количество звездочек…
Женька Чистяков всегда запивал водку рассолом. Отказавшись от открывалки, он локтем вдавил крышку на банке, большими пальцами подковырнул ее, повыдергивал вилкой огурцы, словно рыбу в пруду трезубцем прокалывал, навалил огурцы в тарелку, а банку с рассолом поставил подле себя, и никому не давал.
Замкомандира роты по политической части старший лейтенант Немилов никогда не допивал до конца, оставлял на донышке. Немилова офицеры и солдаты роты не любили, не вписался замполит в коллектив. С первого дня он никому не понравился из-за маленьких, хитрых, вдавленных глубоко внутрь черепа, затаившихся глаз. По всему видно было, что приехал он в Афган из соображений корыстных и честолюбивых, и что в душе наплевать ему на сослуживцев, что презирает он всех. К тому же, будь он совершенным трезвенником, как порой следовало из пламенных выступлений на собраниях, товарищи отнеслись бы к нему с известной долей недоверия, но, тем не менее, возможно, простили б, сочтя за блажь, а поскольку Немилов всего лишь рьяно играл в принципиального коммуниста, следовавшего указаниям партии и нового генсека, товарища Михаила Сергеевича Горбачева, провозгласившего решительную борьбу с пьянством и алкоголизмом, и повелевшего даже свадьбы проводить без шампанского, друзья-товарищи презрительно воротили от замполита нос.
И все же, несмотря на надменность, высокомерие и показушные цитаты, не брезговал старший лейтенант Немилов выпивать по поводу и без, потому что выпить в Афгане всякому хотелось, но собственные деньги тратили на водку не все. При этом он чаще всего в компании молчал, что, в свою очередь, только лишние подозрения вызывало.
В целом отношение к политработникам было всегда неоднозначное, часто неуважительное, как к пятому колесу в телеге. Не любили их, и отодвинуть от себя старались подальше, отгородиться. Хотя, были и такие комиссары, что жили с командирами душа в душу, и дело делали исправно, и геройствовали на славу родине. Шарагин безусловно слышал о подобных людях, но сам лично за время службы не встречал.
Николай Епимахов после каждого тоста долго готовился, и, выдохнув воздух, вливал в себя дозу с трудом, и по всему видно было, что он не привычен к выпиванию в больших количествах, но старается угнаться за остальными. Новичок пьянел на глазах.
Моргульцев, у которого нижняя челюсть чуть выдавалась вперед, и которого дразнили из-за этого, подшучивали, что вода, мол, во время дождя в рот попадает, закусывал огурцами, хрустел, и получал от этого неописуемое удовольствие. У него был смешной лоб бугром, и много «крылатых фраз» и подколов заключено было под ним.
– Голова дана офицеру не для того, чтобы кашу есть, а для того, чтобы фуражку носить, – любил повторять ротный.
Служил он в Афгане второй срок. О первых месяцах после ввода войск в декабре 1979 года он никогда никому не рассказывал.
На капитана Осипова изначально не рассчитывали в этой компании, но легендарную «полковую разведку» приняли с радостью, вопреки известной поговорке, что непрошеный гость хуже татарина.
– Непрошеный гость лучше татарина, – поправился Чистяков, когда увидел разведчика.
Осипов глотал водку все равно что обыкновенную воду, и иногда подносил к носу луковицу и занюхивал. Недавно его разведрота накрыла караван с большим количеством оружия. И как нельзя кстати подоспел за прошлые заслуги орден. Вот он и обмывал его, который уж день. Осипов был невысок ростом, коренаст, крепкий орешек с жесткими волосами, подстриженными под ежик, с жесткими усами и чрезвычайно колючим и опять же жестким взглядом, взглядом одинокого волка. Даже будучи пьяным, разведчик не терял эту жесткость в глазах, взгляд не мутнел, а делался еще более колким.
– бтыть, Василий, покаж орден, – протянул Женька Чистяков руку. Капитан Осипов с некоторой неохотой расстался с наградой. Женька не собирался рассматривать «железку», у самого был такой же. Чистяков хотел приятеля испытать, и потому спросил: – Обмоем еще раз?
– Чего? – не дошло до Осипова.
– Давай еще раз, – Чистяков уложил орден в стакан и залил водкой до края, не пожалел для приятеля. – Ну-ка, слабо, блядь?
– Не слабо!
– Мой заменщик, – похлопал Чистяков по спине Епимахова и указал пальцем на разведчика: – Капитана Осипова не забывай, далеко пойдет. Легенда полка! Что там полка, – дивизии! Легендарный, блядь, разведчик!
– Да ладно тебе!
– Этот человек скоро Звезду Героя получит. Я, блядь, сам слышал, командующий объявил: «Кто, блядь, первый „стингер“ у духов захватит – сразу Героя даю!». Ты, бля, когда «стингер» захватишь, Василий?
– Работаем над этим.
– На, – протянул Чистяков стакан, и часть водки плеснулась через край. – Пей, Василий. Бог даст, и Героя получишь. Но это уже без меня. Я, на.уй, сваливаю отсюда… Хватит, навоевался! Всех афганцев не перестреляешь. Они, бляди, плодятся быстрей, чем мы успеваем их резать!
Капитан Осипов углубился глазами в полный стакан водки так, как будто решил прыгать с высокого моста в реку и вдруг задумался: снимать ботинки, или ну их на фиг? Наконец собрался с духом и прыгнул… Он поперхнулся, но продолжал глотать. Волосы, подстриженные под ежик, будто напряглись и встали торчком. На горле выпирал кадык, который ходил взад-вперед, как затвор автомата, пропихивая водку. Стакан наклонился, поднялся вверх дном, вот уже орден осушился, заскользил по стенке, ухватил его довольный капитан Осипов зубами, расплываясь в улыбке, усатый, похожий на моржа. Взял орден пальцами, убрал в карман, откашлялся, и закусил куском ветчины, нарезанной по-мужски, толстыми ломтями.
– Баста, – Осипов накрыл стакан рукой.
– Хозяин – барин, – развел руками Женька, начавший разливать под следующий тост.
– Свой литр я сегодня выпил… – докончил мысль разведчик. – Надо, господа офицеры, меру знать!
– Вот и я об этом твержу постоянно, бляха-муха! – продолжил тему Моргульцев. – Выпили норму и по койкам!
Несколько месяцев назад Моргульцев вел себя иначе, проще, по-приятельски, и не ушел бы, пока все не допили. Нынче же, когда метил на должность комбата, выдерживал дистанцию, отгораживался от подчиненных. К тому же, капитан считал, что прибывший в его роту лейтенант должен начинать службу со строгости и порядка, а не с пьянства. Но запретить праздновать отъезд Чистякова он, при всем желании, не решился бы.