– Думаю, товарищ старший лейтенант.
– Так точно! – Что-то впорхнуло в голову сержанту, он разродился двумя строчками: «У нас очень тепло. Скоро лето».
– Опыт показывает, – читал Немилов. – Это не записывайте! Опыт показывает, что афганские граждане часто обращаются к советским воинам с просьбой рассказать о Советском Союзе, образе жизни советских людей, истории революционной борьбы в СССР. Сычев! Я тебе, кажется, ясно сказал: не надо это записывать. Слушать надо!
Рядовой Сычев лишь зашуганно втянул голову в плечи.
– Меня ни разу не спрашивали, – вновь развязно подал голос Прохоров.
– Поймешь! Через переводчика… – Немилов прервался. Нечего на идиотские вопросы отвечать. Время тянут. – Вы всегда должны быть готовыми к беседе с афганскими товарищами.
– Их тавось, стрелять надо. Духи они все! – вырвалось у Панасюка. – Чего с ними беседовать-то?!
– Отставить! Пишем дальше. Без советской помощи силы империализма и внутренней контрреволюции задушили бы Апрельскую революцию.
– Надо два человека на кухню.
– Забирай, только быстро.
– Продолжаем… – Немилов открыл «Памятку советскому воину-интернационалисту». Пишите! По характеру афганцы доверчивы, восприимчивы к информации, тонко чувствуют добро и зло. – По комнате прокатилась волна смеха. – Отставить! Особенно ценят афганцы почтение к детям, женщинам, старикам. Так, вот это очень важно! Находясь в ДРА, соблюдай привычные для советского человека нравственные нормы, порядки и законы, будь терпимым к нравам и обычаям афганцев! Записываем! Записываем!!! Всегда проявляй доброжелательность, гуманность, справедливость и благородство по отношению к трудящимся Афганистана.
Писали солдаты медленно, с ошибками, пропуская целые предложения. Дедушки вообще не писали, только вид делали.
– Чириков, чтоб к утру моя тетрадка была заполнена, – ефрейтор Прохоров расчерчивал поле для игры в морской бой.
– Пока писать не надо. Я скажу, когда писать! Вы все должны умело, на конкретных примерах пропагандировать благородные поступки советских воинов по отношению к местному населению. Кто знает такие примеры? Никто не знает! Отлично! Газеты надо читать! Зачем в Ленинской комнате подшивки лежат? Чтобы вы, кретины безмозглые, читали, а не шашки пальцами щелкали! К следующему занятию чтобы каждый знал по два примера. Буду спрашивать!
– Кто ест мясо, часто болеет насморком, – изрек, хитро прищурившись, прапорщик Пашков. – Ночью от мяса у мужчины кое-что начинает шевелиться, приподнимается одеяло, ноги оголяются, а кондер на полную мощность морозит – отсюда и насморк.
Шарагин добродушно рассмеялся.
Старший лейтенант Чистяков сгреб в охапку валявшийся в шкафу в офицерской комнате купол парашюта, запрятал в сумку. В это время дня повадился он греться на солнце, нашел укромное местечко за модулями, чтоб не мозолить глаза начальству.
– Выходи строиться! – загорланил, ровно петух в деревне, дневальный.
– Слушай сюда, петушиная харя! – Чистяков стащил солдатика с тумбочки, сжал рукой шею: – Ты чего мне в ухо орешь?! Я на заслуженном отдыхе. Понял? Меня не тревожить по пустякам. Если что серьезное, лейтенант Шарагин знает, где найти.
Глава вторая
ЗАРАЗА
С наступлением жары рота села на струю. Дристали и денно и нощно.
Дорожку, ведущую от казармы в отхожее место, казалось, утрамбовали до твердости асфальта. Каждые полчаса, а то и чаще из модуля несся очередной боец. Чижи, черпаки и дедушки уравнялись в беде, и соседствовали друг с другом на очке.
Не хватало газет. Пропала подшивка «Красной Звезды» из Ленинской комнаты. Немилов жутко ругался, называл похитителей диверсантами, грозился особым отделом, на всякий случай унес и спрятал подшивку «Правды». Замполит слыл чистюлей, мыл руки раз семнадцать с половиной за день, ни до чего не дотрагивался, тонкие, бледные губы его слегка подрагивали при виде изнемогающих от поноса солдат, лицо выражало брезгливость к проникшим в роту болезням, ровный пробор, чистые ногти и безукоризненно белые подворотнички выдавали его открытое презрение к солдатне и отдельным не особо чистоплотным офицерам полка.
Цветущие, здоровые, загорелые парни, пораженные амебиазом или еще какой местной гадостью, быстро скисали, зеленели, становились вялыми и осунувшимися. Худели на глазах, обезвоженные болезнью.
Подъем-сортир-физзарядка-сортир-завтрак-сортир-развод-сортир-политзанятия-сортир-чистка оружия-сортир-обед-сортир-наряд-сортир-ужин-сортир-отбой-сортир – и так – сутки напролет, – всех или почти всех словно цепью привязали к отхожему месту, и не отходили заболевшие дальше безопасного расстояния, которое позволяло быстрее пули душманской стремительно добежать до спасительного заведения.
Солдатня забыла про все на свете, и не радовалась ничему. Деды, и те настолько мучались от кровавого поноса, что плюнули на молодежь; не в силах были деды заниматься воспитанием салаг. Младший сержант Титов, любивший баловаться гирями, качая дембельские бицепсы и трицепсы, и наводчик-оператор, ефрейтор Прохоров – задира и скандалист, и сержант Панасюк угрюмо коротали дни в курилке, потому что от курилки было ближе бежать на очко. И все же сесть на струю считалось лучше, чем пожелтеть и загреметь в госпиталь с гепатитом.
Из офицеров роты зараза миновала Чистякова и Моргульцева. Женька уверен был, что боженька бережет его, и на боевых и от болезней, потому что два года носит он в кармане образок. Образок тот запрятала ему в чемодан перед отъездом мать. Женька обнаружил иконку в пути, выбрасывать не стал, припрятал получше, ближе к документам, и через таможню, через границу провез незамечено. Немилов однажды Женьку подловил с иконкой, пристыдил, но докладывать куда-либо струхнул. Один раз, правда, боженька, присматривавший за Женькой, маху дал, не углядел: одной ложкой с земляком-особистом варенье домашнее Чистяков поел. Сперва особист полковой пожелтел, у него гепатит уже набирал силу, а спустя неделю последовал в «заразку», в инфекционный госпиталь, и Женька. На самом деле, конечно, Чистяков был тот еще безбожник, и господа и маму его поносил неоднократно, оставалось лишь удивляться, почему не завяли до сих пор у членов святого семейства уши, и не обрушилась на гвардии старшего лейтенанта кара небесная.
Ротный, капитан Моргульцев, причислял себя к законченным атеистам. В церкви отродясь не бывал, и в чудеса не верил. Спасался чесноком. Перед обедом съедал целую головку. Женька был не прочь чесноком подстраховаться, да вот только вечерами тогда на товаро-закупочную базу не пойдешь. А Женька таскался туда при первом удобном случае служащих Советской Армии женского пола развлекать. Под гитару пел. Амуры закрутил напоследок. Клялся, что влюбился по-настоящему, но из-за нее, ненаглядной красавицы, не останется. Вздыхал перед сном: «Блондинка… Не за чеки, а за настоящую любовь со мной …»
Кто первый занес в роту инфекцию выяснить не удалось.
– Как венерический клубок —.уй распутаешь! – капитан Моргульцев ходил сумрачный, кричал на скисших «слонов», обзывал симулянтами.
Руки у любого командира опустятся в такой ситуации. Разве это рота? Разве это десантники? Кормили солдатню таблетками, в госпиталь некоторых отправили.
Прицепилась странная кликуха «слоны» к солдатской массе давно и неспроста. От занятий по химической защите пошла, еще до войны в Афгане. Кричал офицер: «Газы!», и бойцы судорожно выдергивали из перекинутых через плечо зеленых сумок противогазы, цепляли на бритые и небритые головы: глаза вылуплялись сквозь стекло, стекла запотевали, а от носа тянулся к лежащему в сумке фильтру длинный шланг-хобот. Анекдот сразу вдогонку появился, про командира N-ской части, будто малолетняя капризная дочка просит, чтобы папа слоников показал, чтоб побегали они под окном, иначе спать отказывается, и есть отказывается, и ножками топает. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало. И папа отдает приказ: «Рота, подъем! Газы! Бегом марш!» И бегают «слоники», взмыленные, задыхаясь и прокляная все на свете, пока не раздается команда: «отбой!»
То ли в столовке подцепили эту дрянь афганскую, то ли воды кто попил некипяченой, то ли сожрал кто-нибудь фрукт немытый из города. Либо залетела зараза из кишлака ближайшего, перенеслась с мухами, в облаке пыли, которая подолгу висела в воздухе, стоило хоть одной машине проехать по дороге.
Полк давно отгородился от афганцев и всего, что с ними связано. Отгородился колючей проволокой, минными полями, растяжками, сигнальными ракетами, пулеметными гнездами, окопами, брустверами, наблюдательными вышками, броней танков, минометными и артиллерийскими позициями. Зорко следили, чтобы враг или какой афганец из ближайшего кишлака не подошел близко, часовые. Но враг не шел, не нападал на полк. Вместо врага приходили дизентерия, гепатит, амебиаз, брюшной тиф.
– Иди возьми веревку и повесься! – шутил над страдающим поносом старшим прапорщиком Пашковым ротный. – Хоть умрешь, как настоящий мужчина, а не как засранец!
Пашков заболел в первую очередь, и какое-то время подозрение ротного пало на старшину как на источник инфекции, но затем выяснилось, что трое солдат из последнего призыва уже несколько дней, как сели на струю. Рядовые Мышковский, Сычев и Чириков молчали первые дни по глупости солдатской и по незнанию местных болезней.
Начиная с Ферганы, вдалбливали в пустые рабоче-крестьянские головы элементарные истины личной гигиены, но толку от подобных разъяснений было, как правило, мало. Только переболев тифом, гепатитом или амебиазом, мог уяснить для себя неотесанный солдат, что руки моются с мылом, и не единожды, что вода пьется кипяченая, и что если нет таковой, надо терпеть, что ложкой соседа пользоваться нельзя, что котелок после приема пищи мыть надо до блеска, что если муха афганская влетела в столовую и села на твою мизерную, желтую, растаявшую порцию масла, надо семьдесят четыре раза подумать, чем это может обернуться, прежде чем запихивать ее в пасть, что нельзя жрать все подряд, даже если очень-очень голоден. А молодой боец всегда голоден. Он зарится на фрукты и овощи, разложенные в афганских дуканах, он готов поднять из лужи и, обтерев рукавом, проглотить неспелый помидор, он нажрется дармовым арбузом, он ринется к горному ручью, если припрет жажда.
Ефрейтор Прохоров заприметил у сортира рядового Чирикова, позвал:
– Эй! «Бухенвальдский крепыш!» Ко мне!
– Чего? – поникшим голосом спросил Чириков.
– Не чаво, а доложить по форме!
– Товарищ ефрейтор, рядовой Чириков по вашему приказанию явился.
– Иди купи «Си-Си».
– А деньги?
– Что, своих нет?! Че смотришь?! Потом рассчитаемся, – неудавшийся ростом, но юркий от природы Прохоров встал в стойку каратэ, ребром ладони ударил Чирикова по шее. Чириков ойкнул и засеменил к магазину. Младший сержант Титов прыснул со смеху:
– Тоже мне Брус Ли!
– Кабы не болезнь, я б тебе показал спарринг!
– Уже показал, – махнул рукой Титов. – Ты пока ноги будешь задирать, каратист.уев, я тебя так по чайнику двину, что мало не покажется.
Из сортира появились Мышковский и Сычев. В роте первого прозвали «целина», где-то в казахских степях зачали его родители, пока поднимали эту самую целину. Надорвались, видать, от непомерных усилий, на целине же и закопали мать, а отец попивать стал, так что и «сиротой» бывало звали Мышковского, но после кличка «Мышара» прижилась. Второго же, веснушчатого и лопоухого, прозвали «Одессой», под славным черноморским городом родился Сычев.
– Мышара! Одесса! Ко мне! Что-то вы часто на очко бегаете, – очень любил это дело Прохоров – молодых травить. Чирикова он приемами каратэ доводил, Сычева же не трогал, от природы крепок был Сычев, против него только Титову выступать, такой же детина. На словах же поиздеваться можно. – Чего вы там делаете? Газеты читаете?
– А что на очке делают? – заерепенился Сычев.
– Дрочите?!
– Нет, – солдатики смутились.
– Не жди по-люции в ночи! – воинственно произнес Прохоров. – Как дальше?
– Дрочи, дрочи, дрочи! – в два голоса покорно ответили дедушке Мышковский и Сычев.
– Свободны! – оборвал воспитательные уроки Прохор – из модуля трусцой бежал старший прапорщик Пашков.
Как любой прапорщик, Пашков думал, что он всех хитрей. Хитрость его прапорюжья заключалась в том, что он категорически отказывался от научных методов лечения. Набегавшись в сортир, и сообразив, что микроб просто так сам по себе не сгинет, что зацепился микроб этот за стенки кишечника, либо в желудке засел, Пашков раздобыл трехлитровую банку спирта, заперся в каптерке, и не показывал носу три дня. Нажираясь до поросячьего визга, Пашков ужасно громко храпел, присвистывая и похрюкивая.
Старшину не беспокоили, иногда лишь стучались и предлагали чайку. Правда, солдаты из наряда утверждали, и лейтенант Шарагин лично засвидетельствовал, что по ночам, когда все спали, старшина выходил из каптерки и, как тень отца Гамлета, блуждал по казарме, направляясь в сортир. Он никого не узнавал и не замечал, на человеческую речь не реагировал, и даже отдаленно не напоминал того настоящего старшего прапорщика Пашкова, что держал солдатню в ежовых рукавицах.
Все сочувствовали старшине, кроме командира роты. Моргульцев знал его по службе в Союзе, и потому, когда лейтенант Шарагин, сам мучавшийся амебиазом, в очередной раз заметил вслух, что, мол, жаль старика Пашкова – совсем загибается прапор, изживет его со света болезнь, и что пора бы и в госпиталь отвезти, не удержался и выпалил:
– Окстись! Какая, на.уй, болезнь! Запой у него очередной! Ровно раз в квартал бывает у Пашкова.
А потом, уже успокоившись, добавил:
– Впрочем, бляха-муха, у некоторых прапорщиков намного чаще случается, как месячные у бабы…
Моргульцев старшину не трогал. Он знал, что Пашков скоро отойдет и излечится сам. Как зверь раненый уходит в лес, прячется от всех, так и Пашков ушел от людей в каптерку, закрылся и лечился, то ли от поноса, то ли от тоски.
На третий день в каптерке раздался взрыв. Взрыв был не то чтобы очень сильный, похож он был на взрыв запала, но вся рота перепугалась, что старший прапорщик Пашков от беспробудного пьянства тронулся рассудком и решил покончить не только с засевшей в желудке заразой, не только с охватившей его загадочную душу тоской, но и с собой тоже.
Дверь взломали. В дыму обнаружили старшего прапорщика в состоянии белой горячки и пустую трехлитровую банку.
Пашков полулежал-полусидел на наваленных кучей солдатских вещмешках и шинелях, шевелил усами и вращал безумными зрачками, указывая на небольшую трещину в полу, откуда, твердил он, ползут скорпионы, фаланги и змеи, и вроде как он часть этих гадов уничтожил, когда метнул туда запал от гранаты. На всякий случай он держал наготове пистолет Макарова, которым собирался отстреливаться от «тварей ползучих».
– Пистолет отобрать, старшину препроводить в комнату,.издец, вылечился прапорщик! – заключил Моргульцев.
Диковинным образом спирт возымел успех и помог старшине избавиться и от афганской заразы и от тоски, и не далее как через неделю безуспешно доказывал Пашков ротному, что вовсе не хандрил, что взаправду болен был, и еще намекнул с некоторым злорадством в голосе, что если, не дай-то Бог, командира постигнет подобная напасть, и сядет он, товарищ капитан, на струю, то пусть знает, что прапорщик Пашков не жлоб, что он поможет, подскажет, где и почем достать трехлитровую банку спирта. Меньшая доза не убьет микроб, настаивал старшина как большой специалист в этом деле.
В отличие от Пашкова, лейтенант Шарагин мучился дольше, усердствуя не в питие спирта, а в регулярном приеме таблеток. Будучи человеком образованным, убежден был он, что заразу эту алкоголем не сломить, не убить до конца. Он поднялся в очередной раз среди ночи и, потный от болезни, сонный, заторопился на улицу.
Стараясь дышать через раз, при тусклом свете маленькой лампочки просматривал огрызок «Красной Звезды», затем тщательно скомкал его, чтобы размягчить жесткую бумагу.
Центральные советские издания и окружную газету «Фрунзевец» читали в полку часто, и не только тужась на очке. Читали о событиях в мире капитала, в стране победившего социализма, о парт и комсомольских съездах, смеялись над авторами афганских репортажей. Но скажи кто чужой недоброе слово против газетных историй об Афгане, встали бы как один на защиту, и клялись бы, что истинная правда написана об интернациональной помощи, и о том, как, например, подорвался бронетранспортер, потому что, лейтенант пожалел урожай афганских дехкан, вспомнив родной колхоз и родные поля, и тяжелый труд крестьянский и что сам когда-то механизатором собирался стать, но пошел в военное училище, потому что есть такая профессия – родину защищать; вспомнил об этом лейтенант и потому поехал по дороге основной, а душманы ее заминировали, конечно же…
Да и вообще, если разобраться, негоже критиковать Советскую армию: любой рассказ, любая галиматья газетная, любой подвиг, выдуманный или приукрашенный, – укрепляет дух военных людей.
…пусть живут небылицы в газетах… пусть не забывают люди, что идет война…
думал Шарагин.
…надо делать вид, что напридуманное в газетах – правда…
приезжают корреспонденты в командировки, чтобы прославиться…
как этот, например, как его там? Лобанов… писака!.. насочинил, тоже мне… себя прославил и нас зато, десантников, попутно…
Ночь, наряженная в колючие острые звезды, высилась над полком. Тихо спалось десантникам, если не считать гудящую на краю полка ДЭСку – дизельную электростанцию, к шуму которой давно все привыкли.
Шарагин остановился, чтобы очистить легкие после тяжелого въедливого запаха дерьма, закурил, любуясь шелковой луной и рассыпанным звездным бисером. Ныло внутри от болезни, весь будто ссохся он, точно выжали его, как половую тряпку, обессилел совсем, слабость наваливалась дикая.
Время от времени вверх уходили трассера – кто-то из часовых баловался, заскучав на позициях.
…как исстрадавшиеся души людей, которым надоела война, вырываются трассера и летят безмолвно ввысь, чтобы впиться в небо над Кабулом, в надежде убежать из этого города и из этой страны…
Показалось также, будто
…звезды далекие – это разбросанные по вселенной осколки разбитых душ; мерцающие в лунном свете, еще на что-то надеющиеся…
Вернувшись в модуль, он почти час ворочался, скрипя пружинами. А когда дрема начала запутывать мысли о семье и уводить в сон, на улице, почти прямо под окном раздался выстрел, и звонко вскрикнуло разбитое окно.
Женька Чистяков сорвался с койки и упал на пол еще до того, как пуля, пробив стекло, застряла в стене.
Догадавшись, что стреляли свои, что больше выстрелов не последует, как был в сатиновых трусах, нацепив кроссовки, Женька побежал на улицу.
– Бляди! – кричал он на ходу. – Смерти моей хотят!
К тому времени, как на улицу вышел Шарагин и другие офицеры, и на крыльце казармы столпилась разбуженная выстрелом солдатня, Женька успел основательно набить морду часовому.
Самоубийца-неудачник не защищался от ударов. В каске и бронежилете, солдат растерянно, сбивчиво доказывал отдельными словами в паузах между ударами, что как-то само собою у него все получилось, что не собирался он вовсе стреляться, что споткнулся. Врал, изворачивался, оправдывался.
…руку, наверняка, собрался прострелить, да испугался…
Невнятные мысли отражались на худощавом, забитом армейскими порядками лице солдата.
– Да по мне лучше бы ты тавось, застрелился! – продолжал бить солдата Чистяков. – Только по-тихому и вдали от модулей! А ты, блядь, решил под моим окном!
…затравили его деды… или служить в Афгане не хочет…
подумал Шарагин и зевнул.
…как бы Мышковского не довели до греха… отвечать-то мне…
пронеслось в голове.
Часовой походил на рядового Мышковского и внешне, и тем вызвал у Шарагина двойное чувство – жалость и раздражение. Нескладный был боец, замедленный в мыслях, судя по разговору, и в движениях неуклюж.
Каска свалилась с головы солдата, и удивительно смешно торчали уши бойца – как два куска расколотой пополам тарелки, которые взяли да приклеили к голове.
Форму молодой боец так и не научился носить, да и не могла она сидеть нормально на таком несуразном туловище.
…злость в человеке берет начало от желания отомстить… чем слабее оказывается человек, тем сильнее задавливают его, а когда наступает черед обиженного верховодить, он вымещает все на новеньких – это замкнутый круг…
…надо спать идти… пусть другие разбираются… в конце концов он не из нашей роты…
– Пойдем спать, Женька, – предложил Шарагин, когда они выкурили по сигарете.
– Какой теперь, к чертовой матери, сон?
Он прекрасно понимал Чистякова. Таким резким и вспыльчивым сделал его Афган.
…неизвестно еще, каким я буду под конец…
Чистяков протрубил в Афгане двадцать три месяца, а сейчас, вдобавок, восемь недель маялся в ожидании замены.
В столовку Чистяков ходить перестал. Питался консервами, хлебом, чаем. Подкармливали его от случая к случаю благодарные за песни и внимание барышни с товаро-закупочной базы и особенно загадочная блондинка, которую никто ни разу не видел, но которая, по рассказам, в Женьке души не чаяла.
– Она думала, что я жениться собрался, – делился с товарищами Чистяков.
– Куда ж тебе? У тебя семья, – рассудил Шарагин.
– Вот именно. Я ей так и сказал, если б не семья, увез бы на край света!
– А она что? – прислушался Пашков.
– Она, блядь, вся в слезах…
– Плохая примета, – предостерегал Моргульцев. – Скоро на боевые поедем, а бабы на войне удачу не приносят…
Весь следующий день Чистяков пролежал на кровати. Он и в город ехать отказался, когда подвернулась возможность, лежал и молчал.
– Где старший лейтенант Чистяков? – обвел взглядом подчиненных ротный.
– Их благородие отдыхают-с… – Пашков подкрутил пышные усы.
– Понятно, лег на сохранение… – капитану подобное состояние было хорошо известно. В таком настроении пребывали перед заменой многие. Береженого Бог бережет. Если начинался обстрел, самые смелые и отважные военнослужащие, ничуть не смущаясь, торопились в убежище. Кому хотелось по глупости погибнуть в последние перед отъездом домой дни?
– Блядь! Где он? – подвывал Чистяков. – Где его бога-душу-мать носит?!
– Отпуск отгуливает, – подливал масло в огонь Пашков. – Иль в Ташкенте пьянствует. Пиво сосет…
– Вот увидите, – твердил ротный. – Сейчас Чистяков кроет заменщика матом, а появится тот в полку – будет с него пылинки сдувать. Знаем, проходили…
На ужин Чистяков не пошел. Он шмякнул изо всех сил об пол консервную банку:
– …чтоб микроб внутри сдох!
Приговорив купленную у гражданских ноль-семьдесят-пять, сидел Женька за столом, курил, выпуская из ноздрей дым, и доверительно сетовал на жизнь плававшим в банке килькам, и под конец, излив душу, произнес:
– …стоит корова на мосту и ссыт в реку, вот так же человек – живет и умирает…
Когда же пришел Шарагин, пьяный Женька заметил:
– Слышь, ты всякую.уйню любишь записывать. Парадокс русской души: скоммуниздить ящик водки, продать его, а деньги пропить.
– Отстань, – Шарагин вытянулся на кровати, полежал, подумал, решил написать несколько строк домой. – Какое сегодня число, Женька?
– Сорок четвертое апреля.
– Такого в природе не бывает.
– Бывает.
– В апреле, – пояснил Шарагин, который ни накануне, ни в течение нынешнего дня не выпил ни капли, – тридцать дней.
– Я должен был замениться в апреле. И пока я, блядь, не заменюсь, апрель месяц не кончится!
Пусть и хандрил Чистяков, и пил горькую, и отлынивал от нарядов и краткосрочных выездов из части, на боевые собрался первым, и взвод настроил соответствующим образом. Настроил на войну.
– Всех пропоносило, теперь за дело! – подгонял он «слонов». – И чтоб я, блядь, ни от кого больше не слышал про болезни! – крыл он направо и налево.
Женька предвкушал войну, риск, азарт боя, и весь светился. На боевых погибнуть офицеру не страшно, страшно, а вернее обидно, по глупости пулю или осколок заработать.
Солдатам приходилось несладко. Дембеля жаждали домой не меньше, полтора года без увольнительной, без отпуска пропахали, но лишены были права выбирать, проявлять недовольство, как офицеры. Чистяков ко всем подряд придирался, щупал кулаком печень у «слонов»:
– Удар по печени заменяет кружку пива!
Загорелся Чистяков ехать на войну, ходил чумной, про заменщика забыл, чистил автомат, вещи укладывал, нож точил.
– Ох, и не завидую я духам… – качал головой прапорщик Пашков. – Откуда у него вдруг столько энергии взялось? – Старшина проверял, как закрепили на башне бронемашины станковый пулемет. – Ты что такой не веселый, Шарагин?
– Сон плохой приснился…
Глава третья
ПАНАСЮК
Служба армейская состоит из дисциплины, из самодурства, из унижений, из нарядов, из приема пищи, из переваривания пищи, из сна и ожидания – ожидания приказа, ожидания отпуска, ожидания возвращения домой, ожидания конца власти дураков и подлецов, ожидания решений судьбы. А если армия воюющая, служба подразумевает и ожидание смерти: во имя исполнения приказа, во имя интересов Родины, либо просто потому, что на этот день, на этот час выпал такой-то номер, конкретный номер, ТВОЙ номер. Ведь кого-то же надо было отдать на растерзание…
Такой выбор судьбы впоследствии чаще всего называют героизмом и до конца выполненным долгом, реже непрухой, и те, кто был рядом со смертью, придумывают чуть позже оправдания данному решению судьбы, хотя всем ведь ясно изначально отчего, за что, и как это происходит, но скрывают друг от друга люди, привязанные к армии, что им просто-напросто повезло, что в этой лотерее войны участь погибнуть в очередной раз миновала их; и лишь в мыслях, а чаще всего подспудно, не до конца осознанно возносят они хвалу той руке, что не выбросила ИХ номер…
На расстеленной меж горами равнине укрылись не присягнувшие новой власти своенравные афганские племена. Войска заняли господствующие высоты, нависли над кишлаками, над лесистой местностью – «зеленкой», затаившейся, как хищный, загнанный зверь. Войска растянулись на многие километры, окопались, ждали приказ на прочесывание. Войска знали, что одержат верх, что «зеленка» покорится им, но также знали, что за это придется заплатить.
Те, кто задумали сражение и готовились отдать приказ, уже подсчитали, во что обойдется операция, потому что война – это наука, а наука любит точность и расчеты. Война не прощает слабость, войне не знакома жалость, и потому люди, принимающие решения воевать, никогда не руководствуются этими чувствами. Они намеренно отдаляют себя от эпицентра сражений, чтобы не видеть солдат, которых отправляют на бойню, чтобы не смотреть им в глаза, они только посылают воинам напутствия, сулят награды и звания. Они знают, что после победы количество потерь не станет определяющим, потому что погибшие автоматически сделаются героями, а искалеченных, раненых вырвут из сражающихся рядов, отделят от живых, и отправят в специально придуманные для этой цели госпиталя и медсанбаты, чтобы не смущали они видом своим сослуживцев и вступающие в бой свежие подкрепления.
Взвод Шарагина скоро врос в придорожную горку, обжил ее, превратив в большое гнездовье. Как и вся рота, и весь батальон, и все задействованные на эту боевую операцию части, взвод день за днем ждал приказ, а пока ждал – дрых в тени растянутых откосом тентов, под бронемашинами, мечтал о доме, и видел дом в послеобеденных и ночных снах, жрал сухпаи и гадил вокруг позиций.
Лейтенант Шарагин боялся, что расслабуха, затянись она еще на парочку дней, всех погубит, но мало что мог предпринять в данных условиях и лишь надеялся на скорый приказ выступать.
…нас обступили горы… когда солнце уходит, и темнеет, и
горы переодеваются в фиолетово-серый цвет, и на
дежурство заступают первые звезды, солнце некоторое
время освещает обратную сторону гор, и от этого
кажется, что там еще день, и они выглядят плоскими… как
будто исполин какой вырезал из картона поникших воинов
древних, и всадников усталых, и вершины и рельеф весь –
ничто иное, как их склоненные от усталости головы, и
покатые плечи, и спины устроившихся на привал, и конские
морды… он склеил все вырезанное вместе, расставил, как
гигантские декорации, придав, тем самым, некий уют спящей
долине… долине, которую мы скоро завоюем…
Тоску и накатившееся лирическое настроение дополнил налетевший ветер-«афганец», сухой, горячий, назойливый и густой, задувший на целый день.
Освирепел «афганец», будто осерчал за что-то на весь взвод разом, и на все войска, что пришли в долину. Гнал и гнал он по воздуху мириады песчинок, скребся по брезенту, стегал по лицу, забрасывал пылью и песком сжавшихся за камнями, в окопах часовых, которые мечтали о скорой смене.
Но смена никогда не приходила в положенный час. Безразличные к тяготам молодых дедушки дрыхли, черпаки, которым следовало заступать, тянули время, урезая собственные смены.